141778.fb2
Когда я выскочила из машины, стоянка перед школой уже была забита каретами скорой помощи и полицейскими машинами. По периметру была протянута желтая лента. Темнело. Изможденные парамедики в отблесках красно-синих полицейских огней казались вурдалаками. На стоянку выкатывали одни носилки за другими, и им не было конца. Я онемела от ужаса, однако даже среди кромешного ада знакомое лицо сверкнуло ярче полицейских огней. Мои глаза почти сразу нашли Кевина. Это была классическая двойная реакция. Несмотря на проблемы с сыном, я испытала облегчение, увидев его живым. Однако мне не суждено было упиваться здоровыми материнскими инстинктами. С одного взгляда стало ясно: он не идет, его ведут. По дорожке от спортивного зала его ведут полицейские. И единственная причина, по которой он держит руки за спиной, а не нахально размахивает ими, — у него просто нет выбора.
У меня закружилась голова. На мгновение свет фонарей вокруг рассыпался на бессмысленные блики, как узоры под закрытыми веками, когда трешь глаза.
— Мадам, пожалуйста, отойдите... — Это был один из тех полицейских, что появились у нашей двери после инцидента с камнями на шоссе 9W, более плотный, более циничный из пары. Должно быть, они встречались со множеством обалдевших родителей милых деток из «хорошей семьи», потому что меня он не узнал.
— Вы не понимаете, — сказала я и сделала одно из самых трудных своих заявлений: — Это мой сын.
Его лицо окаменело. К такому выражению я привыкну; и еще к трогательному «бедняжка-дорогая-я-не-
знаю-что-сказать», что еще хуже. Но тогда я еще не привыкла. И когда я спросила полицейского, что случилось, то по его жесткому взгляду поняла: за что бы я косвенно ни отвечала, это ужасно.
— У нас жертвы, мадам. — Только это он счел нужным пояснить. — Лучше отправляйтесь в участок. По 59-й до 303-й, съезд на Оринджберг-роуд. Вход с Таун-Холл-роуд. Если вам не приходилось там бывать.
— Можно мне... поговорить с ним?
— Поговорите с тем офицером, мадам. Рядом с капитаном.
Он поспешно отошел.
Пробиваясь к полицейскому автомобилю, в который, как я видела, офицер втолкнул нашего сына, положив ладонь ему на голову, я испила чашу страданий до дна, со все большим отчаянием объясняя разным полицейским, кто я такая. Наконец-то я поняла историю из Нового Завета о святом Петре: почему ему пришлось трижды отречься от изгоя, с которым его застала жаждущая расправы толпа. Мне отречение, пожалуй, казалось соблазнительнее, чем Петру, поскольку, кем бы этот мальчик ни именовал себя, мессией он не был.
В конце концов я пробилась к черно-белому автомобилю с надписью по бокам «В сотрудничестве с обществом». Вряд ли эта надпись теперь относилась ко мне. Я пристально смотрела в заднее окно, но в мерцающих отражениях ничего не могла разглядеть и прижалась к стеклу, загородившись ладонью. Он не плакал, не опустил голову. Он повернулся к окну. Он без всякого волнения посмотрел мне в глаза.
Мне захотелось завизжать: «Что ты наделал?» Однако этот банальный вопрос прозвучал бы своекорыстно и риторически, издевательством над родительским отказом признать свершившееся. Вскоре я узнаю подробности. И я не могла представить разговор, который не был бы нелепым.
Поэтому мы просто молча смотрели друг на друга. Лицо Кевина было спокойным. С него еще не стерлись следы решимости, хотя решимость уже переплавлялась в удовлетворение от хорошо выполненной работы. Его глаза были странно ясными, невозмутимыми, почти мирными, прозрачными, как утром, хотя мне казалось, что после завтрака прошло десять лет. Это был сын- незнакомец, мальчик, сменивший привычный камуфляж — приторность, вялость, я имею в виду и я думаю на уверенность и осознание своей миссии.
Он был доволен собой, я это видела. И именно это мне необходимо было знать.
И все же, когда я вспоминаю его лицо за стеклом, я вспоминаю кое-что еще. Он всматривался в меня. Он что-то искал в моем лице. Искал очень тщательно, очень усердно, даже немного откинулся на сиденье. Что бы он ни искал, он не нашел, и, похоже, это его удовлетворило. Он не улыбнулся. Но вполне мог.
Боюсь, что по дороге в полицейский участок Оринджтауна я злилась на тебя, Франклин. Какая несправедливость! Твой сотовый телефон все еще был отключен, а ты знаешь, как сознание фиксируется на мелких второстепенных деталях. Я еще не могла злиться на Кевина, и, казалось, безопаснее изливать разочарование не тебя, поскольку ты не сделал ничего плохого. Я непрерывно давила на кнопку повтора и громко ругалась:
— Где ты? Уже почти полвосьмого! Включи свой траханый телефон! Ради бога, почему из всех вечеров ты именно сегодня задержался на работе? Неужели ты не слышал новости? — Но ведь ты не включал приемник в машине, предпочитал компакт- диски — Спрингстина или Чарли Паркера. — Франклин, ты, сукин сын! — выкрикнула я, заливаясь жгучими слезами ярости. — Как ты мог оставить меня наедине со всем этим?
Я добралась до Таун-Холл-роуд, традиционно безвкусного бело-зеленого здания, похожего снаружи на сетевой ресторан, специализирующийся на мясных блюдах, или городской фитнес- центр. Кроме грубо выкованного бронзового фриза в честь четверых полицейских Оринджтауна, погибших при исполнении служебных обязанностей, вестибюль мог похвастаться лишь белыми стенами и непримечательным линолеумом, как в холле бассейна. Однако сама приемная была ужасающе интимной, еще более крохотной и удушливой, чем приемная отделения скорой помощи больницы Найака.
Меня приняли очень обыденно. Секретарь в форме холодно проинформировала меня из-за стеклянной перегородки, что я могу сопровождать своего «несовершеннолетнего» — слово показалось мне неуместно мягким, — пока будут заводить дело. Я запаниковала.
— Это обязательно?
— Посидите пока, — сказала она, указывая на единственный диван, обтянутый черной искусственной кожей.
Я последовала ее совету. Полицейские деловито пробегали мимо, не обращая на меня никакого внимания. Я чувствовала себя одновременно и замешанной в преступление, и не имеющей к нему никакого отношения. Я не хотела там находиться. Если это кажется вопиющей недооценкой ситуации, поясняю: я впервые чувствовала, что не хочу находиться нигде. Другими словами, я предпочитала быть мертвой.
Вскоре на дальний конец липкого дивана сел мальчик, как я потом узнаю, Джошуа Лукронски. Даже если бы мы были знакомы, вряд ли я узнала бы его в тот момент. Маленький мальчик, уже не похожий на подростка, больше на ребенка примерно возраста Селии, ибо в нем ничего не осталось от хвастливого остряка, известного всей школе. Его плечи поникли, коротко стриженные черные волосы растрепались. Ладони вывернуты под неестественным углом, как у детей на грани дистрофии, и сжаты коленями. Он сидел совершенно неподвижно. Он даже не мигал. Он не реагировал ни на меня — я уже чувствовала себя заразной и посаженной в карантин, — ни на полицейского в форме, стоявшего рядом с ним и пытавшегося заинтересовать его стеклянной витриной с моделями полицейских автомобилей. Это была прелестная коллекция металлических машинок, и очень старых, и новых: фургонов, мотоциклов, «Фордов-49» из Флориды, Филадельфии, Лос-Анджелеса. С отцовской нежностью офицер объяснял, что один автомобильчик очень редкий, когда еще автомобили нью-йоркской полиции были бело-зелеными, до воцарения синего цвета. Джошуа безучастно смотрел прямо перед собой. Если он и сознавал мое присутствие, похоже, не знал, кто я такая, и едва ли мне стоило представляться. Я задавалась вопросом, почему этого мальчика не отправили в больницу, как остальных. Невозможно было понять, принадлежит ли ему пропитавшая его одежду кровь.
Через несколько минут в приемную ворвалась крупная женщина. Одним движением она подхватила Джошуа и прижала его к себе.
— Джошуа!
Не сразу он нашел силы обнять ее плечи. Его рубашка с короткими рукавами оставила красные пятна на ее плаще цвета слоновой кости. Его маленькое лицо уткнулось в ее пухлую шею. Трогательная сцена. Во мне вспыхнула ревность. Мне подобная встреча не суждена была. «Я так люблю тебя! Какое облегчение, что с тобой все в порядке!» Я больше не испытывала облегчения оттого, что с нашим собственным сыном все в порядке. После того как я увидела его через заднее окно полицейской машины, меня начало мучить именно то, что с ним вроде бы все в порядке.
Трио шаркающей походкой удалилось во внутреннее помещение. Секретарь игнорировала меня. Я хоть и сходила с ума, пожалуй, испытывала благодарность за то, что у меня было какое- то дело. Я вцепилась в сотовый телефон, как в четки; постоянный набор номера занимал и хоть как-то отвлекал меня. Иногда я набирала номер домашнего телефона, но все время нарывалась на автоответчик и прерывала звонок на середине фразы, испытывая ненависть к звуку собственного неестественного голоса. Я уже оставила три или четыре сообщения; первое — сдержанное, последнее — слезливое. Поняв, что мы оба задерживаемся, Роберт наверняка отвел Селию в «Макдоналдс» ; она обожает их горячие пирожки с яблоками. Почему он мне не позвонил? У него ведь есть номер моего сотового! Неужели Роберт не слушал новости? Ах да, в «Макдоналдсе» гремит музыка, и вряд ли он включил радио в машине на такую короткую поездку. Но неужели никто из очереди не упомянул о происшествии? Наверняка все жители округа Рокланд только об этом и говорят!
Когда двое полицейских привели меня в невзрачное помещение для дачи показаний, я настолько обезумела, что мне уже было не до приличий. И возможно, я показалась им идиоткой; я никак не могла понять, зачем вызывать нашего семейного адвоката, если нет никаких сомнений в том, что это сделал Кевин. И только тогда хоть кто-то потрудился пусть в общих чертах объяснить его матери, что же он сделал. Число пострадавших, как сухо заявил тот же полицейский, впоследствии может увеличиться, но тогда у меня не было причин исследовать тот факт, что поначалу эта цифра почти всегда раздута. Кроме того, какая разница, если твой сын убил только девять человек, а не тринадцать? И я находила их вопросы оскорбительно несерьезными: как Кевин учился, как вел себя тем утром.
— Он немного разозлился на моего мужа! В остальном ничего особенного! Что, по-вашему, я должна была делать? Мой сын нагрубил отцу, и я должна звонить в полицию?
— Пожалуйста, успокойтесь, миссис Качурян...
— Качадурян! Пожалуйста, правильно произносите мою фамилию!
Пожалуйста!
—Хорошо, миссис Кадурян. Откуда у вашего сына арбалет?
— Рождественский подарок! О, я говорила Франклину, что это ошибка. Я говорила ему. Я могу еще раз позвонить мужу?
Они разрешили, и после очередного безрезультатного звонка я совсем пала духом.
— Простите, — прошептала я. — Мне так жаль. Мне так жаль. Я не хотела грубить вам. Мне все равно, как вы меня называете. Я ненавижу свою фамилию. Я больше никогда не хочу слышать свою фамилию. Мне так жаль...
— Миссис Кадарян... — Один из полицейских осторожно погладил меня по плечу. — Может, вы дадите полные показания в другой раз?
— Да-да, у меня дочь, маленькая девочка. Селия. Дома. Не могли бы вы...
— Я понимаю. Боюсь, Кевину придется остаться в участке. Вы хотите поговорить с вашим сыном?
Вспомнив безмятежное, самодовольное лицо в глубине полицейского автомобиля, я передернулась,
закрыла лицо руками.
—Нет, пожалуйста, нет, — взмолилась я, чувствуя себя последней трусихой. Наверное, я была похожа на Селию, когда она тихонько просила не заставлять ее мыться в ванной, где еще таился по углам тот темный, липкий ужас. — Пожалуйста, не заставляйте меня. Пожалуйста, не надо. Я не могу его видеть.
— Тогда, может, вам лучше просто поехать сейчас домой?
Я тупо уставилась на него. Мне было так стыдно. Я искренне верила, что меня оставят в тюрьме.
Словно заполняя неловкое молчание, я просто таращилась на него, и он ласково добавил:
— Как только мы получим ордер, нам придется обыскать ваш дом. Возможно, завтра, но вы не волнуйтесь. Наши полицейские очень тактичны. Мы не перевернем ваш дом вверх тормашками.
—По мне, так можете спалить этот дом. Я его ненавижу. Я его всегда ненавидела.
Полицейские переглянулись: истерика. Затем они выпроводили меня.
Свободная — я никак не могла в это поверить — я вышла на парковку, потерянно прошла мимо своей машины, с первого раза не узнав ее. Все, что составляло мою прежнюю жизнь, стало чужим. Я была ошеломлена. Как они так просто меня отпустили? Даже на том раннем этапе я начинала ощущать острую потребность в самом суровом наказании. Мне хотелось колотиться в двери полицейского участка и выпрашивать позволение провести ночь в камере. Там было мое место. Я не сомневалась, что смогу найти покой в эту ночь лишь на убогом комковатом матрасе, застеленном ветхой простыней, под убаюкивающее шуршание подошв по бетону и далекое звяканье ключей. Я с трудом остановила себя.
Правда, найдя свою машину, я почему-то успокоилась. Мои движения стали размеренными, методичными. Как у Кевина. Ключи. Фары. Ремень безопасности. «Дворники» на увеличенные промежутки времени, так как легкий туман. В голове ни одной мысли. Я перестала разговаривать сама с собой. Я ехала домой очень медленно, тормозя на желтый свет, останавливаясь, как положено, на перекрестках, хотя других машин не было. А когда я повернула на нашу длинную подъездную дорожку, дом встретил меня абсолютно темными окнами. Я не стала размышлять над этим. Предпочла не размышлять.
Я остановила машину. Твой пикап стоял в гараже. Я очень медленно выключила «дворники» и фары. Я заперла машину. Я убрала ключи в свою сумку, привезенную из Египта. Я замерла, пытаясь придумать еще хоть какую-нибудь мелочь, о которой следует позаботиться прежде, чем войти в дом. Я сняла листок с ветрового стекла, подобрала твою скакалку с пола гаража, повесила ее на крючок.
Включив свет на кухне и увидев грязную посуду, оставшуюся с завтрака, я подумала, как не похоже на тебя. Сковородка, на которой ты жарил бекон, стояла в сушке, а та, на которой я жарила гренок, осталась на плите. На рабочем столе осталось и большинство тарелок и стаканов из-под сока. На обеденном столе валялись страницы «Таймс», хотя ты каждое утро с маниакальной аккуратностью убирал их в стопку в гараже. Щелкнув следующим выключателем, я сразу увидела, что никого нет ни в столовой, ни в гостиной, ни в кабинете — преимущество дома без дверей. И все же я обошла все комнаты. Медленно.
— Франклин? — позвала я. — Селия? — Я занервничала от звука собственного голоса, такого тонкого и жалкого.
Никто не отозвался.
Я прошла по коридору, остановилась у комнаты Селии, заставила себя войти. Темнота. Ее кровать пуста. Пусто и в нашей спальне, в ванных комнатах, на деке. Ничего. Никого. Где же вы? Поехали искать меня? У меня есть сотовый телефон. Вы знаете номер. И почему вы не взяли пикап? Это игра? Ты прячешься с Селией в гардеробной? Вы хихикаете? Именно сегодня вечером вы решили поиграть?
Дом был пуст. На меня нахлынуло возвращающее в прошлое желание позвонить матери.
Я еще раз обошла дом. Хотя все комнаты уже были проверены, я разволновалась. Как будто кто-то был в доме, чужак, грабитель... его просто не было видно, но он крался за мной, прячась за мебелью, сжимая топор или нож. Наконец, дрожа всем телом, я вернулась на кухню.
Предыдущие владельцы установили прожектора в глубине двора, вероятно, в предвкушении пышных вечеринок. Мы не увлекались приемами на открытом воздухе и редко включали прожектора, но я знала, где выключатель: в кладовке слева от входа, рядом с раздвижными стеклянными дверями, выходящими на задний двор. Отсюда я обычно наблюдала, как ты играешь с Кевином в бейсбол, и тосковала, чувствуя себя исключенной. Похоже я чувствовала себя и сейчас — исключенной. Как будто ты устроил очень важную, очень сентиментальную, семейную вечеринку и не пригласил только меня. Я держала руку на том выключателе добрых тридцать секунд и только потом щелкнула им. Если бы мне пришлось сделать это снова, я выждала бы дольше. Я бы хорошо заплатила за каждый момент моей жизни без того зрелища.
Прожектора осветили стрельбище на гребне холма. Вскоре я пойму юмор дневного звонка Кевина в обсерваторию: он сказал Роберту, что не нужно забирать Селию из школы, поскольку она «нездорова». Селия стояла спиной к мишени по стойке «смирно», неподвижная и доверчивая, как будто собиралась играть в «Вильгельма Телля».
Я рванула дверь и помчалась вверх по склону, но моя спешка была нелогична. Селия подождет. Пять стрел проткнули ее и вонзились в мишень, не давая телу упасть, как булавки, удерживающие бумажки на классной доске объявлений. Спотыкаясь и выкрикивая ее имя, я приближалась к ней, а она нелепо подмигивала мне, откинув назад голову. Я ясно помнила, что утром вставляла ее глазной протез, но сейчас его не было.
Есть вещи, которые мы знаем всем своим существом, даже не концентрируясь на них, по крайней мере сознательно не формулируя лепет, вибрирующий на поверхности нашего разума. Так было и со мной. Я знала, что еще найду, не признаваясь себе в этом. Поэтому, когда, карабкаясь к стрельбищу, я споткнулась обо что-то, торчащее из кустов, может, меня и затошнило, но я не удивилась. Я мгновенно узнала препятствие. Слишком часто я покупала такие шоколадно-коричневые башмаки в «Банановой республике».
О, мой любимый. Как бы мне ни хотелось заблуждаться, но я должна была провести связующую нить между бессмысленным ужасом того открытия и всем лучшим, что было в мужчине, за которого я вышла
замуж.
До отъезда в школу оставалось добрых двадцать минут, и ты разрешил детям погулять. Ты даже обрадовался, что, в виде исключения, они резвились вместе — семейные узы. Ты пролистнул «Таймс». Четверговый выпуск, посвященный недвижимости, тебя не заинтересовал, и ты начал мыть посуду. Ты услышал крик. Я не сомневаюсь, что ты немедленно выбежал во двор. Ты бросился за Кевином. Ты был крепким даже в свои пятьдесят с хвостиком, еще прыгал через скакалку по сорок пять минут в день. Нелегко было остановить такого мужчину. И ты почти добежал... оставалось несколько ярдов до гребня под градом стрел.
Вот моя теория: я думаю, ты замешкался. Выбежав на дек, ты увидел нашу дочь, пригвожденную к мишени, со стрелой в груди, а наш первенец развернулся и нацелил подаренный на Рождество арбалет на отца-дарителя. Ты просто не поверил своим глазам. Ты верил в хорошую жизнь. Ты был хорошим отцом, проводил с ним выходные, устраивал пикники, рассказывал на ночь сказки и таким образом воспитывал порядочного, здорового сына. Ты жил в Америке. И ты все делал правильно. Следовательно, этого не могло быть.
Итак, на один смертельный момент эта высокомерная убежденность — то, что ты хотел видеть, — вмешалась роковым образом. Возможно, твой мозг даже умудрился трансформировать зрительный образ и звуковое сопровождение: Селия, прелестная, мужественно переносящая несчастья Селия, милая, оптимистичная Селия, привыкшая к своей инвалидности, Селия с развевающимися на весеннем ветру золотистыми локонами. Она не кричит, она смеется. Это не вопли, а смех. Девочка-Пятница Кевина стоит прямо перед мишенью, потому что преданно помогает брату собрать стрелы... ах, Франклин, конечно, она помогла бы. А что касается твоего красивого юного сына, то он практикуется в стрельбе уже шесть лет. Его тщательно инструктировали настоящие профессионалы, и он прекрасно знает технику безопасности. Он никогда бы не нацелил заряженный арбалет на другого человека, тем более на своего отца.
Конечно, это игра солнечного света. Кевин просто машет поднятой рукой. Наверное, хочет без лишних слов — он же, в конце концов, подросток — извиниться за грубость за завтраком, за резкое, отвратительное отречение от всего, что пытался сделать для него его отец. Ему интересно, как работает «Кэнон», и он надеется, что ты объяснишь, для чего нужна та кнопка. В другой раз. Если честно, он искренне восхищается достижениями отца в такой необычной профессии, предоставляющей такую свободу для творчества и независимость. Ему просто неловко. Он ведь подросток. В этом возрасте в них кипит дух соперничества. Они хотят помериться силами. Мальчику очень стыдно за его срыв. Все, что он говорил в запале, неправда. Он дорожит всеми теми поездками на поля Гражданской войны хотя бы потому, что только мужчины могут понять друг друга, и он так много узнал в музеях. А вечерами в своей комнате он иногда достает из энциклопедии «Британника» те осенние листья, что вы собрали в прошлом году рядом с домом Теодора Рузвельта. Вид начинающих выцветать листьев напоминает ему о смертности всех, особенно его отца, и он плачет. Плачет. Ты никогда это не увидишь; он никогда тебе не скажет. Но ведь он плачет. Видишь? Он машет. Он машет, чтобы ты принес фотоаппарат. Он передумал, и до школьного автобуса еще пять минут, но он хочет, чтобы ты сделал несколько снимков... для того монтажа в прихожей... Храброе сердце Палисад-Пэрид.
Тот мираж не мог длиться больше пары секунд, но тех секунд хватило Кевину, чтобы выпустить свою первую, смертельную стрелу, может быть, ту, что я нашла в твоем горле, вонзившуюся спереди и торчавшую из шеи сзади. Наверное, она проткнула артерию. Трава вокруг твоей головы в свете прожекторов казалась черной. Три другие стрелы — в центре груди, куда я любила класть голову, в бедре и в паху, чудо которого мы недавно с тобой возродили, — были дополнительными, необязательными штрихами, как несколько лишних колышков по краям хорошо укрепленной палатки.
И все равно я не перестаю удивляться силе, с которой ты карабкался на тот холм, хрипя, захлебываясь собственной кровью. Конечно, Селия не была тебе безразлична, но, возможно, с первого взгляда ты понял, что спасать ее поздно. То, что она больше не кричала, было плохим знаком, но собственное спасение было не в твоем духе. В свете прожекторов твое застывшее, обострившееся лицо с отброшенной на него резкой тенью древка стрелы выражало... такое сильное разочарование.
8 апреля 2001 г.
Мой дорогой, мой любимый Франклин,
Не знаю, следишь ли ты за событиями, но примерно неделю назад над Южно-Китайским морем китайский истребитель врезался в американский самолет-разведчик. Китайский пилот, похоже, утонул, а подбитый американский самолет-разведчик приземлился на китайском острове Хайнань. Отсюда вопрос, кто кого сбил. Вспыхнула дипломатическая война, и Китай удерживает в заложниках экипаж в количестве двадцати четырех человек, причем всего лишь в надежде на извинения. У меня не хватает энергии следить за всеми препирательствами, но я заинтригована: неужели мир в этом мире (во всяком случае, так они утверждают) зависит от одного-единственного акта раскаяния. До того, как я научилась разбираться в подобных вещах, я, возможно, нашла бы ситуацию раздражающей. Это вернет заложников? Так попросите прощения, и все дела! Однако сейчас вопрос раскаяния кажется мне решающим, и я не испытываю ни удивления, ни разочарования, оттого что проблемы исключительной важности могут быть решены в соответствии с ним. Кроме того, на данный момент эта хайнаньская головоломка относительно проста. Гораздо чаще принесенные извинения никого не возвращают.
В последнее время политика также распалась для меня на рой крохотных личных историй. Пожалуй, я больше в нее не верю. Реальны лишь люди и то, что с ними происходит. Даже тот скандал во Флориде лично для меня сводится к тому, что какой-то мужчина с детства хотел стать президентом; что он достаточно близко подобрался к своей мечте и смог попробовать ее на вкус. Суть в его печали и в том, что невозможно повернуть время вспять и пересчитывать голоса до тех пор, пока плохие новости в конце концов не превратятся в хорошие. Суть в его мучительном нежелании смириться с ситуацией. Так и я. Я гораздо меньше думаю об ограничении торговли и будущей продаже оружия Тайваню, чем о тех двадцати четырех молодых людях в незнакомом здании с незнакомыми запахами, которых кормят тем, что вовсе не похоже на китайскую еду навынос, к которой они привыкли, которые плохо спят, представляя самое худшее: обвинение в шпионаже и перспективу сгнить в китайской тюрьме. А дипломаты тем временем обмениваются едкими коммюнике, которые заложникам никто не дает прочесть. Я думаю о молодых людях, которые полагали, что жаждут приключений, пока не вляпались в одно из них.
Иногда я восхищаюсь наивностью своей молодости: я приходила в уныние оттого, что в Испании росли деревья, отчаивалась оттого, что каждая неисследованная территория, оказывается, имеет еду и климат. Я думала, что хотела попасть куда-то еще. По глупости я приписывала себе ненасытную жажду экзотики.
Ну, Кевин ввел меня в экзотическую страну. Я в этом не сомневаюсь, поскольку признак истинного пребывания за границей — острое и постоянное желание вернуться домой.
Л Парочку мелких, но воистину незнакомых впечатлений я приберегла. Что на меня не похоже. Ты помнишь, как я когда- то любила возвращаться из заграничных вояжей и дарить тебе чужеземные пустячки, которые можно найти, если только действительно там побываешь, вроде по-особому скрученных тайских булок.
Что касается первой прибереженной мною пикантной мелочи, наверное, я виновата в обычной снисходительности. Я должна была больше гордиться тобой, поскольку эскапада Кевина кричала об умысле; в другой жизни он, повзрослев, вероятно, научился бы организовывать крупные профессиональные конференции — что угодно, для чего требуются «ярко выраженные организационные способности и умение решать проблемы». Следовательно, даже ты понимаешь, что осуществление четверга за три дня до возраста полной юридической ответственности не было простым совпадением. По сути, в четверг ему было шестнадцать, но для закона он еще был пятнадцатилетним, что в штате Нью-Йорк подразумевало более мягкое наказание, даже если его будут содержать и судить, как взрослого. Кевин наверняка провел исследование: закон, не в пример его отцу, не округляет.
И все же его адвокат представил ряд убедительных экспертов с пугающими медицинскими историями. Подавленный, но спокойный мужчина лет пятидесяти начинает принимать прозак, у него резко развиваются паранойя и слабоумие, он расстреливает всю свою семью, а потом и себя. Интересно, а ты когда-нибудь цеплялся за эту фармацевтическую соломинку? Наш хороший сын просто оказался одним из тех, кому не повезло, чья реакция на антидепрессанты оказалась неблагоприятной, поэтому вместо того, чтобы снять с него тяжелое бремя, лекарство помрачило его сознание? Ну, я честно пыталась некоторое время верить в это, особенно во время судебного процесса над Кевином.
Хотя эта линия защиты не спасла Кевина и не передала его на попечение психиатров, приговор был, пожалуй, смягчен из-за посеянных адвокатом сомнений в душевной стабильности нашего сына. После вынесения приговора — Кевин получил семь лет — я поблагодарила его адвоката Джона Годдарда на ступенях здания суда. На самом деле я не ощущала в то время особой благодарности — семь лет никогда не казались маленьким сроком, — но я понимала, что Джон сделал все возможное в этом неприятном деле. Пытаясь найти что-то достойное восхищения, я прокомментировала его изобретательный подход к делу. Я сказала, что никогда не слышала о психотическом эффекте прозака на некоторых пациентов, иначе никогда не позволила бы Кевину принимать его.
— О, благодарите не меня, а Кевина, — отмахнулся Джон. — Я тоже никогда не слышал о психотическом эффекте. Это была целиком его идея.
— Но... у него же нет доступа к библиотеке, не так ли?
— Нет, не в предварительном заключении. — В глазах Джона мелькнуло искреннее сочувствие. — Честно говоря, мне не пришлось и пальцем шевельнуть. Он знал все ссылки на прецеденты. Даже имена и адреса экспертов. У вас очень умный мальчик, Ева.
Джон сказал это не радостно... подавленно.
* * *
Что касается второй мелочи — учитывая, как делаются дела в той далекой стране, где пятнадцатилетние убивают одноклассников, — я молчала, поскольку думала, что ты ее не поймешь. Я просто не хотела ни сама об этом думать, ни мучить тебя, хотя жила в вечном страхе, что тот эпизод может повториться.
Это было месяца через три после четверга. Судебный процесс закончился, и Кевину вынесли приговор. Я к тому времени лишь недавно ввела в свое расписание субботние автоматические визиты в Чатем. Мы еще не научились разговаривать друг с другом, и время тянулось медленно. Тогда он считал мои визиты дополнительным наказанием; он содрогался, когда я приходила, и аплодировал, когда уходила. Он давал понять, что его настоящая семья внутри тюремных стен, среди несовершеннолетних нарушителей, его почитателей. Когда я сообщила ему о гражданском иске Мэри Вулфорд, то удивилась его реакции: он не выказал удовлетворения, наоборот, еще больше рассердился. Как позже он возмутится: «Почему тебе вся честь?» Поэтому я сказала:
— Неужели недостаточно того, что я потеряла мужа и дочь? Еще и гражданский иск?
Он пробормотал нечто вроде, что я себя жалею.
— А ты? — спросила я. — Тебе меня не жаль?
Он пожал плечами:
— Ты-то не пострадала? Не получила ни царапинки.
— Неужели? И почему же?
— Когда ставишь спектакль, не расстреливаешь публику, — спокойно сказал он, катая что-то в правой руке.
— Ты имеешь в виду, что оставить меня в живых — лучшая месть?
Мы уже были за пределами выяснений, за что он мстил.
Я больше не могла говорить ни о чем, связанном с четвергом, и уже собиралась прибегнуть к старым хорошо - ли - тебя - кормят, когда мой взгляд снова остановился на предмете, который он перекладывал из руки в руку, ритмично ощупывал пальцами. Как четки. Честно, я просто хотела сменить тему, меня не интересовала его игрушка, но, если я воспринимала его суетливые движения как признак душевного дискомфорта в присутствии женщины, чью семью он убил, я жестоко ошибалась.
— Что это? — спросила я. — Что у тебя там?
Он криво улыбнулся и раскрыл ладонь, показав талисман с робкой гордостью мальчика за свой стреляющий шарик. Я вскочила так быстро, что мой стул с грохотом опрокинулся. Не часто доводится смотреть на предмет, который смотрит на тебя.
— Никогда больше не смей это доставать, — хрипло сказала я. — Иначе я никогда сюда не приеду. Никогда! Ты меня слышишь?
Думаю, он понял, что я имела в виду. Я предоставила ему отличный предлог избавиться от назойливых визитов мамси. Исходя из того, что стеклянный глаз Селии больше мне не предъявлялся, полагаю, по зрелом размышлении, он радовался моим визитам.
Возможно, ты думаешь, что я просто сочиняю эти истории, чем отвратительнее, тем лучше. Будто говорю, какой же у нас омерзительный мальчик, если он пытает свою мать таким жутким сувениром. Нет, я не об этом. Просто я должна была рассказать тебе эту историю, чтобы ты лучше понял следующую, сегодняшнюю.
Ты наверняка обратил внимание на дату. Прошло ровно два года. Это также означает, что через три дня Кевину исполнится восемнадцать. При участии в выборах (что, как признанному виновным преступнику, ему будет запрещено везде, кроме двух штатов) и поступлении на военную службу он официально будет считаться совершеннолетним. Однако в этом случае я склонна согласиться с юридической системой, которая два года назад судила его, как взрослого. Для меня днем его совершеннолетия навсегда останется 8 апреля 1999 года.
Поэтому я подала специальное прошение о сегодняшнем свидании с нашим сыном. Хотя администрация обычно отвергает просьбы о свиданиях с заключенными в дни рождений, моя просьба была удовлетворена. Возможно, из-за сентиментальности, которую ценят тюремные власти.
Когда появился Кевин, я заметила перемену в его поведении еще до того, как он вымолвил первое слово. Исчезла высокомерная снисходительность, и я наконец поняла, как устал он круглосуточно изображать эту вселенскую усталость, это наплевательское отношение. Администрации Клаверака надоело бороться с эпидемией краж одежды маленьких размеров, и эксперимент прекратили. На Кевине был оранжевый комбинезон — впервые не просто не тесный, но даже слишком большой для него; Кевин словно терялся в нем, казался худее и меньше ростом. За три дня до совершеннолетия Кевин в конце концов начинал вести себя как маленький мальчик, растерянный, несчастный. Его прояснившиеся глаза словно смотрели куда-то внутрь него.
— Ты не выглядишь очень счастливым, — рискнула я.
— А когда выглядел? — выдавил он.
Во мне проснулось любопытство.
— Тебя что-то тревожит? — спросила я, хотя неписаные правила нашего общения запрещают такую открытую, материнскую заботу.
Самое удивительное, что он мне ответил.
— Мне почти восемнадцать, так? — Он потер лицо. — Как я слышал, здесь времени зря не теряют.
— Настоящая тюрьма, — сказала я.
— Я не знаю. Этой мне хватает.
— ...Ты нервничаешь из-за перевода в Синг-Синг?
— Нервничаю? — недоверчиво переспросил он. — Нервничаю! Ты хоть что-то знаешь о тюрьмах? — Он растерянно покачал головой.
Я с изумлением смотрела на него. Он дрожал. За последние два года на его лице появился лабиринт крохотных боевых шрамов, и нос больше не был прямым. Однако от этого он не выглядел крутым, он выглядел взъерошенным. От шрамов когда-то отчетливо армянские черты его лица расплылись, как будто неуверенный портретист постоянно прибегал к ластику.
— Я все равно буду приезжать к тебе, — пообещала я, готовясь к саркастическому отпору.
— Спасибо, я на это надеюсь.
Боюсь, я вздрогнула и недоверчиво вытаращила глаза. И решила проверить.
— Ты всегда стараешься быть в курсе. Полагаю, ты слышал новости из Сан-Диего в прошлом месяце? У тебя еще двое коллег.
— Ты имеешь в виду Энди. Э... Энди Уильямса? — неуверенно спросил он. — Сосунок. Хотел бы знать правду. Мне жаль болвана.
—Я предупреждала, что это преходящее увлечение. Энди Уильямс не попал на первые страницы газет, ты заметил? «Нью- Йорк тайме» предпочла проблемы с сердцем Дика Чейни и тот ужасный ураган. И следом еще одна стрельба с одной жертвой, тоже в Сан-Диего. О ней вообще почти ничего не писали.
— Черт, тому парню было восемнадцать. — Кевин покачал головой. — Тебе не кажется, что он староват для этого?
— Знаешь, я видела тебя по телевизору.
— А, это. — Он поежился, слегка смутившись. — Давно снимали. Я был в... настроении.
— Да, я недолго смотрела. Но ты был очень красноречив. Ты хорошо себя подаешь. Теперь тебе только и осталось, что говорить.
Он хихикнул:
— Считаешь, это не чушь собачья?
— Ты ведь знаешь, какой сегодня день? — робко спросила я. — Почему мне разрешили повидать тебя в понедельник?
— О, конечно. Моя вторая годовщина. — Наконец он обратил свой сарказм на себя.
—Я просто хотела спросить тебя... — Я облизнула пересохшие губы. Ты, наверное, удивляешься, Франклин, но я никогда еще его об этом не спрашивала. Не знаю почему. Может быть, не хотела нового оскорбления с кучей ерунды, вроде «попасть на экраны». — Прошло два года, — продолжала я. — Я скучаю по твоему отцу, Кевин. Я все еще разговариваю с ним. Я даже пишу ему, если ты можешь в это поверить. Я пишу ему письма. И теперь они валяются вперемешку на моем столе, потому что я не знаю его адреса. Я скучаю и по твоей сестре, очень сильно скучаю. И столько других семей все еще скорбят. Я понимаю, что журналисты, психиатры, может, другие заключенные все время тебя спрашивают. Но ты никогда не говорил мне. Пожалуйста, посмотри мне в глаза. Ты убил одиннадцать человек. Моего мужа. Мою дочь. Посмотри мне в глаза и скажи почему.
Если тогда через заднее окно полицейского автомобиля он спокойно смотрел мне в глаза, сейчас у него возникли трудности. Его глаза забегали, обратились на весело раскрашенную стену. И наконец он сдался, посмотрел не прямо на меня, а немного в сторону.
— Я думал, что знаю, — угрюмо сказал он. — Теперь я не так уверен.
Без всяких мыслей я протянула через стол руку и сжала его пальцы. Он не выдернул свою руку.
— Спасибо.
Моя благодарность кажется странной? На самом деле я не представляла, какой ответ хочу получить. И уж точно не интересовалась объяснением, которое свело бы непередаваемый ужас того, что он сделал, к социологическому афоризму об «отчуждении» из журнала «Тайм» или к обесцененному психологическому штампу «нарушение привязанности», взятому на вооружение его воспитателями в Клавераке. Поэтому его ответ удивил меня. Для Кевина прогрессом было разрушение. Он начал бы копаться в себе, только когда обнаружил бы, что себя не понимает.
Наконец Кевин убрал свою руку и потянулся к карману комбинезона.
— Послушай. Я кое-что для тебя сделал. Ну... вроде подарка.
Когда он вытащил темную прямоугольную деревянную коробку дюймов в пять длиной, я извинилась:
— Я знаю, что у тебя скоро день рождения. Я не забыла. В следующий раз я принесу тебе подарок.
— Не беспокойся, — сказал он, полируя промасленное дерево комком туалетной бумаги. — Его все равно здесь украдут.
Он аккуратно подтолкнул коробку через стол, придерживая ее сверху двумя пальцами. Она оказалась не совсем прямоугольной, а в форме гроба с петлями с одной стороны и крохотными медными крючками с другой. Должно быть, он сделал ее в мастерской. Естественно, отвратительная форма показалась типичной, однако его жест меня тронул, и работа была на удивление тонкой. В прошлой жизни он дарил мне иногда рождественские подарки, но я всегда знала, что покупал их ты, а в годы заключения он никогда мне ничего не дарил.
— Очень хорошая работа, — искренне сказала я. — Это для ювелирных украшений?
Я потянулась к коробке, но он крепко держал ее.
— Нет! — резко сказал он. — То есть пожалуйста. Что бы ни случилось. Не открывай ее.
Ах. Инстинктивно я отпрянула. В прежней инкарнации Кевин, возможно, смастерил бы этот самый «подарок», насмешливо обил бы его розовым атласом. Но он отдал бы его радостно — подавляя неприятную улыбочку в невинном ожидании, когда я расстегну крючки. Сегодня большую часть моего подарка составляло его предупреждение: не открывай ее.
— Понимаю. Я думала, это одна из самых ценных твоих вещей. Почему ты вообще решил ее отдать?
Я раскраснелась, я была немного шокирована, немного испугана, и мой тон был язвительным.
— Ну, рано или поздно какой-нибудь тупица украл бы и глупо пошутил... ну, знаешь, это оказалось бы в чьем-нибудь супе. И потом. Будто она вроде как смотрела на меня все время. Начало действовать мне на нервы.
— Она смотрит на тебя, Кевин. И твой отец. Каждый день.
Уставившись в стол, он подвинул коробку немного ближе ко
мне, затем убрал руку.
— В любом случае я подумал, может, ты возьмешь и, ну, ты могла бы, ты знаешь...
— Похоронить это, — закончила я за него. Я почувствовала тяжесть. Чудовищная просьба, ибо вместе с этим запятнанным гробом мне придется похоронить еще очень многое.
Я угрюмо согласилась. Когда я обняла его на прощание, он по-детски вцепился в меня, как никогда не цеплялся в детстве. Я не совсем уверена, поскольку он бормотал в поднятый воротник моего плаща, но мне хочется думать, что это было «мне жаль». Я рискнула, притворилась, что расслышала правильно, и отчетливо сказала:
— Мне тоже жаль, Кевин. Мне тоже жаль.
Я никогда не забуду, как сидела в том зале гражданского суда и слушала, как судья с крохотными зрачками чопорно выносила решение в пользу обвиняемой. Я думала, что почувствую сильное облегчение. Не почувствовала. Я обнаружила, что публичное оправдание моего материнства ничего для меня не значит. Если я что и чувствовала, то гнев.
Итак, предполагалось, что мы все разойдемся по домам и я по - чувствую облегчение. Ничего подобного. Я знала, что дома буду чувствовать себя отвратительной, как обычно, несчастной, как обычно, и грязной, как обычно. Я хотела, чтобы меня очистили,
но мое сидение на той скамье было больше похоже на вечернее возвращение в номер отеля в Гане: приходишь потная, засыпанная песком, включаешь душ, а воды нет. Надменная ржавая капля — единственное крещение, позволенное мне законом.
Единственный аспект того вердикта подарил мне крохотное удовлетворение: я должна была сама заплатить судебные издержки. Если судья и была невысокого мнения о деле Мэри Вулфорд, она точно испытывала ко мне личную неприязнь, а обычная враждебность главных лиц (спроси Денни Корбитта) может дорого обойтись. В течение всего судебного процесса я чувствовала, что не вызываю никаких симпатий. Я приучилась никогда не плакать. Я не желала использовать тебя и Селию в таких корыстных целях, как уклонение от ответственности, и тот факт, что мой сын убил не только своих одноклассников, но и моих собственных мужа и дочь, как-то подзабылся. Я знаю, что твои родители не хотели расшатывать мою защиту, но их показания о моем роковом визите вежливости в Глостер оказались катастрофическими. Мы не любим матерей, которые «не любят» своих сыновей. Я тоже не очень люблю таких матерей.
Я нарушила самые основные правила, осквернила самые священные узы. Если бы я твердила о невиновности Кевина перед лицом кучи улик, свидетельствующих об обратном, если бы я поносила «мучителей», которые довели его до этого, если бы я утверждала, что, начав принимать прозак, «он стал совершенно другим мальчиком»... ну, ручаюсь, Мэри Вулфорд и организованному ею через Интернет фонду защиты пришлось бы оплатить мои судебные издержки до последнего цента. Но нет. Мое поведение неоднократно называлось в газетах «вызывающе наглым», а нелицеприятные характеристики моего отпрыска не комментировались. Мне было отказано в поддержке и сочувствии. Неудивительно, что с такой Снежной королевой вместо матери, отметил наш местный «Джорнэл ньюс», КК вырос плохим.
Харви, естественно, пришел в ярость и сразу же зашептал, что мы должны подать апелляцию. Оплата издержек — это наказание, сказал он. Уж кому, как не ему, знать; ведь это ему придется выписывать чек. А я взбодрилась. Я жаждала карательного приговора. Я уже истратила все наши ликвидные активы на дорогостоящую защиту Кевина и второй раз заложила дом на Палисад-Пэрид. Поэтому я сразу поняла, что придется продать
НОК и придется продать наш жуткий пустой дом. Вот это и было очищение.
Однако с тех пор — и за время написания тебе этих писем — я прошла полный круг, совершила путешествие, очень похожее на путешествие Кевина. Раздраженно спрашивая себя, виновата ли я в четверге, я вынуждена была вернуться назад, разрушить стереотип. Возможно, я задавала не тот вопрос. В любом случае метаниями между оправданием и суровой критикой я лишь довела себя до изнеможения. Я не знаю. К концу дня я уже ничего не понимаю, и то обнаженное безмятежное неведение само по себе стало забавным утешением. Вот правда: что бы я ни решила, виновна я или нет, какая разница? Если я найду правильный ответ, ты вернешься домой?
Вот все, что я знаю. 11 апреля 1983 года у меня родился сын, и я ничего не почувствовала. Истина всегда больше того, чем кажется нам. Когда тот младенец скорчился на моей груди, от которой отпрянул с таким отвращением, я в ответ отвергла его. Он был раз в пятнадцать меньше меня, но тогда отторжение казалось справедливым. С того момента мы сражались друг с другом с неумолимой жестокостью, которой я почти восхищаюсь. Можно ли завоевать любовь, доведя антагонизм до его крайности, сблизить людей самим фактом их взаимного отталкивания? За три дня до восемнадцатилетия Кевина я наконец объявляю, что слишком измучена, и слишком растеряна, и слишком одинока, чтобы продолжать сражение. И пусть только от отчаяния или даже от лени, но я люблю своего сына. У него впереди пять мрачных лет заключения во взрослой тюрьме, и я не поручусь за то существо, что выйдет оттуда. Но в моей жалкой квартирке есть вторая спальня. Простое легкое покрывало на кровати. Томик «Робин Гуда» на книжной полке. И чистые простыни.
Вечно любящая тебя жена,
Ева