14201.fb2
Шофер, везший нас, как я заметил, по мере развития рассказа стал нервничать и злиться, а при слове «садист» демонстративно фыркнул. Юрий Андреевич тоже заметил это — повернулся к нему и спросил в упор:
— Чего фыркаешь? Не так, что ли?
— Да нет, ничего, — отозвался тот, делая вид, что внимательно следит за дорогой, однако его выдал жест, которым он досадливо крутанул ручку радиоприемника, в котором негромкий бас исполнял «На холмах Грузии…»
— Оставь ты его, пусть поет, — сказал агроном.
— Да ну, кота за хвост тянут! — раздраженно буркнул шофер и все крутил ручку, пока, наконец, не нашел, что хотел: под взвизги электронного аккорда разнузданный, сипловатый женский голос скорее выкрикивал, чем пел: «Я тебя люблю! Я тебя люблю! Я тебя люблю!..»
— Что, нравится? — насмешливо спросил агроном.
— Да! — демонстративно рявкнул шофер.
— Ну ладно… И вот, — продолжал свой неторопливый рассказ агроном, немного притерпевшись к музыке и оставив в покое шофера, — начал он ее избивать.
— За что? — не понял я.
— А ни за что, просто так. За то, наверное, что красивая, талантливая. Она у нас в активистках была. Пока он в армии, стала в самодеятельность от скуки ходить, в хоре пела, потом сама начала песни сочинять, на аккордеоне играть научилась. А он что — быдло, серость. Быстро ряху толстую наел, а умишка нет. Напьется с шоферами, придет домой — и колошматить ее.
— Ревновал?
— Не знаю. Поводов, насколько мне известно, она ему не давала… Причем бить ее, заметьте, старался по глазам, по бровям, по губам. Поколачивают у нас мужики баб — но чтобы так…
— А защитить, разумеется, некому?
— А кому это надо? Кто когда был на стороне женщины? И вообще, у нас тут все по старинному правилу: двое дерутся — третий не лезь.
— Но ведь не двое же дерутся — один?
— А кто знает, что у них там? Она и не жаловалась никогда: придет в понедельник и только лицо прячет. А уж если совсем плохо — несколько дней глаз не кажет. Все молчком. Гордость ли — или самолюбие?
— Почему ж не ушла?
— А куда? Село одно, не разминешься. Тебе сегодня, к примеру, ну никак неохота с человеком встречаться — так он тебе обязательно попадется… Это в городе у вас все проще, а село держит семейного человека крепко: дети, корова, поросенок, — все в голос ревут, все есть-пить просят, куда ж от них? Душа-то болит… Да уходила! Он похолостякует месяц, приедет подарков привезет, прощения попросит, а сердце отходчиво… Такая вот женщина! — как-то очень эмоционально закончил свой рассказ этот пожилой толстый человек, хлопнув по бедру ладонью, будто ставя жирную точку.
— Красивые у нее глаза, — сказал я. — Удивительного цвета!
— Ну что вы, «глаза»! — встрепенулся он. — Сейчас-то попритухли. Вот девичьи ее глаза — то были не глаза, а очи! Помните, у Тютчева, кажется? «Я очи знал. О эти очи!..» По ним, видно, и бил — не давали покоя… Чье-то счастье прошло мимо, — и такой в интонации этого человека прозвучал сплав горечи и сострадания, что, казалось, он говорит о чем-то глубоко личном…
Пока тянулся этот наш разговор, разговор с умолчаниями, повторами, паузами, какие бывают дорогой — мы успели въехать еще в одно село. И опять Юрий Андреевич остановил шофера возле конторы, и опять ушел. Как только он исчез, шофер первым делом освобожденно вздохнул и переключил приемник, в котором бравурную эстраду давно уже сменила скрипка. Пошарил в эфире, поискал новую волну, и снова завопила визгливая певичка.
— Дед наш от Чайковского балдеет, мочи нет! — иронически усмехаясь, кивнул он в сторону ушедшего хозяина.
Поскольку Чайковского в его приемнике и близко не было, под ним явно подразумевалось все, что выпадало за рамки любезных ему звуков. А он между тем не спеша, беспрепятственно услаждая себя музыкой, закурил. Но глядя сзади на его неспокойно подрагивающие плечи, было понятно: что-то мешает ему расслабиться. И, действительно, затянувшись несколько раз, он запальчииво заговорил, не поворачивая головы, но обращаясь ко мне:
— Все это чухня! Олег — мужик что надо, трудяга, и эту свистульку бьет за дело!
Он же целый день за баранкой, дома двое пацанов, а ей, видишь ли, на аккордеоне, песни, видишь ли, петь надо, стихи сочинять. Это — семейная жизнь, что ли?
— Но почему ж она не может заниматься самодеятельностью? — пожал я плечами.
— Знаем, чем они там занимаются!.. Да ты посмотри, какая она: чуть что, сразу глазки строить, разговорчики всякие. Тьфу! — с величайшим презрением сплюнул он через открытую дверцу. — Пороть их надо, чтоб языками меньше трепали, больше дома сидели да делом занимались! Чего с ними чикаться, верно? Обнаглели!..
Ну какое, казалось бы, мне дело до его воззрений на женщин, и зачем бы мне связываться с ним? — но уж очень он меня достал этим «верно»: решил, видно, что раз я его сверстник, то и думать должен так же?
— Нет, — сказал я, — неверно. Зачем же бить-то? Красивая женщина — и изуродована!
Затылок его так и заходил от возмущения.
— Это вам красивые нужны, а здесь баба работать должна, дом держать, а не груши околачивать! — тотчас ответил он мне единым духом, не оборачиваясь.
Интересно, кому это «вам»? Городским, что ли, или людям, не занятым физическим трудом? Или всего лишь литераторам? Но в нашем мини-диспуте он мне объяснил по-простецки, что красота бесполезна и потому не нужна. Это была уже философская установка, над которой, между прочим, люди ломают копья не годы — тысячелетия!
Кажется, со времен Платона.
Я-то всегда, чуть не с младенчества, относился к ней с суеверным почтением: красивые люди, красивые вещи, природа вызывали во мне тайный восторг и трепет, но обязательно пополам с грустью — в глубине ее явлений мне виделась полная волшебной тайны надматериальная субстанция; она, такая хрупкая и недолговечная, напоминала мне, что все на земле временно, в том числе и я сам, и что она не может никому принадлежать, а ее на моих глазах всегда хотели искорежить, украсть или присвоить. Так как же мне было с ним соглашаться?
Но вот Юрий Андреевич вернулся, и мы поехали во всеобщем молчании дальше, думая каждый о своем. Я, во всяком случае, думал о долготерпении русской женщины и об ее обидной доле; во всяком случае, моя голова была занята ею. В глазах все еще стояло видение одинокой женской фигуры с тяжкой ношей в руке; стало понятно, почему она сбивала босые ноги — только бы оттянуть время, не идти в ненавистный дом!..
Так мы ехали и ехали по дороге, которая то стелилась асфальтом, то вытрясала печенки на сыпучем гравии, но в одном месте скользнула вниз и пошла прямиком по заболоченной низине; асфальт здесь был безнадежно размешан с грязью, и наш Гена показывал теперь чудеса мастерства, то умудряясь прогонять газик одним колесом меж глубоких колей, а другим где-то сбоку, то съезжая прямо в трясину, успевая проскочить прежде, чем увязнут колеса. Миновали бетонный мостик и перед самым подъемом в гору, за двадцать метров до гладкого сухого асфальта, угодив колесами в колеи, сели брюхом на чернозем. Долго рассказывать, как выбирались: как по очереди с шофером копали под машиной землю, благо у него была с собой лопата (агронома по солидности возраста от трудовой повинности освободили), как, уже втроем, толкали ее и раскачивали и как ее потом выдернул из грязи встречный грузовик. И все это время Гена противно гундел:
— Вот говорил же: нельзя бабу брать! Кто, интересно, был прав? Сто раз проверено! Не слушают никогда!
— Да причем здесь женщина? — уже только вяло возражал затюканный им Юрий Андреевич. — Дороги хорошие иметь надо, а тебе — крепче руль в руках держать…
Однако его возражения только распаляли шофера. К тому же, когда нас выдернули, оказалось еще, что заклинило рулевую тягу, и он, продолжая нудить, расстелил дерматиновый коврик и полез с инструментами под машину. Неловко было стоять над его душой; хотелось чем-то помочь, но агроном незаметным жестом позвал меня; мы отошли шагов на двадцать и сели на травянистый откос.
— Оставь ты его в покое. В конце концов, каждый должен заниматься своим делом, — сказал он мне по-отечески снисходительно, тяжело опершись о мое плечо, когда усаживались. — А у меня ноги что-то совсем… Старость, что ли? На пенсию пора… Чего, думаешь, он так злится? Жена у него вертлявая бабенка, пьет, курит, с мужиками гыгыкает: кладовщица на базе, а мы уехали, заночуем, возможно — вот он и нервничает. Жалко мужика. Я уж с ней беседовал: дура, говорю, чего тебе надо? Мужик изводится — любит тебя, значит, ты ж за ним, как за каменной стеной; другого такого где найдешь?.. Да-а… «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет»… Ужасно народ распущенный и бестолковый; я, знаете, отношусь к нему критически, без иллюзий…
А я подумал о той патриархальной простоте нравов, от которой уже поотвык: все про всех знают, почти по-семейному. «Не судите…»? А, может, только чужим судом и жива здесь жизнь, и они судят друг друга, спасая себя? Он, сорвав и внимательно рассмотрев зеленую травинку, вдруг снова заговорил о Елене. Без всякого перехода. Забавно получалось: все мы, втроем, каждый по-своему, только о ней и думали.
— Я вот тебе рассказал про нее, а потом подумал, что ведь это не все. Да, колачивал он ее крепко. Но, по-моему, лет пять уже, как пальцем не тронул. А славушка осталась. Сдается мне, она его переломила. Обворожила или сумела внушить что-то такое?.. Те, кто хорошо знает, заметили перемену. Я сейчас заезжал, так нарочно спросил.
— Может, милиция пригрозила, или начальник?
— Ты не знаешь этого охломона. Увидел бы — понял: существо грубое и примитивное — одни звериные рефлексы, так что грозить начальством или милицией — все равно что дразнить носорога: говорят, самое непредсказуемое животное. Но вот нашла ключик. Я это отношу только на счет ее мудрости. Сделать из сырой заготовки человека — ох, терпение нужно. Многое должно женщине за это проститься. Да, думаю, и не было у нее большие грехов злые языки навешали, из зависти: тебе хорошо — так пусть будет плохо… И ответь мне после этого: кто же все-таки был первый человек на земле, Адам или Ева? Я думаю, Ева. Она и вылепила для себя Адама… И когда, интересно, изживет себя на русской земле матриархат? Что-то он, знаете, подзатянулся. В каком веке, в какой исторической формации мы затерялись?..
Он продолжал говорить, а я прилег на откос, закинув руки за голову было жарко, безветрено, и так слепило глаза послеполуденное солнце, что меня разморило: я слушал и не слышал его бубнящую речь, а только жмурился и чему-то улыбался. И опять видел эту женщину, идущей босиком по проселку со своей многоместной ношей и охапкой цветов… Нет, не думала она тогда, конечно, ни о муже, ни о работе, ни о доме с коровой и поросятами — она была просто счастлива и свободна; вот почему она с такой неохотой забиралась в машину с мужской компанией и была смущена: мы помешали ей!.. Ничего-то мы не поняли!..
Я ее больше не встречал; не получил от нее и стихов, хотя и обещала прислать, и фамилию забыл. Может, где-то и публиковалась? Но вспоминать вспоминаю. Почему?
Не знаю. Может, именно потому, что видел ее не более четверти часа, и она закрепилась в памяти этакой таинственной незнакомкой? Но ведь в довольно напряженной нашей жизни мимо каждого из нас проходят сотни, тысячи этих таинственных и не очень таинственных незнакомцев и незнакомок. Почему именно она?
Или наводит на мысли о ней по каким-то прихотливым ассоциативным зигзагам нынешнее беспредельное ерничанье и цинизм по отношению к женщине, и дискуссии о роли ее, и все эти наукообразные наставления разных радетелей, задавшихся целью непременно научить ее «раскрепощаться», одни чтоб сделать ее суперсексуальной жрицей любви, другие — бесполой деловой властительницей общества, третьи — чтоб превратить в резиновую игрушку для собственного употребления… Не знаю. Ищу ответа, и не нахожу.
г. Красноярск