14205.fb2
Летом жара невыносима. Она, как ядовитый газ, заполняет легкие и бронхи. Старик повесил барометр на стене, и я вслух читаю: сорок градусов жары, с юго-запада приближается шторм… Время муссонов; тело мое скоро сгниет, как тропический фрукт. Скоро, скоро и следа не останется…
Лето в Гатских горах; лето, оно душит все в колыбели, оно ломает меня и, может быть, лечит… По утрам я стою на террасе и смотрю на долину: кокосовые пальмы, банановые пальмы, вьющиеся тропические растения, кусты омелы, рисовые поля, желтые, как масло. Жара и духота засасывают кожу, как гигантская медицинская банка, на горизонте опять собираются тучи… скоро мы все сгнием и подохнем и будем валяться здесь, отравляя воздух трупными миазмами. Каждое утро я стою на этой террасе, пот собирается на лбу маленькими серебристыми жемчужинами, и когда я вытираю его пальцами, на коже остаются белые следы… За спиной я слышу голос помешанного, похожий на собачий лай: «Дай же мне мой жизненный эликсир, женщина! И поторопись, потому что смерть уже здесь и обдает меня своим горячим дыханием!» Я вздыхаю и иду в дом. Малярийный запах гнили ударяет в нос. Жирные красные комары — уже насосались крови. Безумец продолжает лаять, покуда я не выполняю его приказ.
Опиум похож на украшение из черного дерева, обрамленное серебром ложки. Я грею его на свече у постели старика… Постепенно черный комок превращается в пляшущее озерцо масла в углублении ложки, черный дым подымается к расписному потолку тяжелыми приторными гирляндами. Картина распада… помешанный, больной малярией, закрытые отечные веки, круглые и блестящие, как монеты. Осторожно я подношу ему ко рту тростниковую трубку. Он жмурится от облегчения и, ни секунды не сомневаясь, вдыхает густые испарения мечты. Я всей кожей чувствую ауру распада, она как невидимая клейкая паутина.
— Thank you, dearest[47], - бормочет он. — Можешь идти, женщина, можешь идти.
Темная утроба времени совершенно неподвижна, и я иногда пою надтреснутым детским голосом, чтобы заставить ее пошевелиться: «Time is on my side»[48] или «Tid att alska, dags att dö»[49].
После обеда я бесцельно слоняюсь по дому. Старик замаринован в своем забвении и не беспокоит меня; вряд ли он помнит свое собственное имя… он странствует в долине опиума, и я не думаю, чтобы там осталось место даже для снов… Белая штукатурка распада… я брожу по этажам, гигантским комнатам и залам. Наверняка в этом старинном колониальном имении водятся привидения, только пока мне не удавалось их видеть.
Каждый день я нахожу что-то новое: чучело бегущего саблезубого тигра за старым кожаным креслом; огромный рог единорога, покрытый каким-то загадочным сверкающим лаком, заспиртованная маленькая русалка… Если нажать на деревянную панель, открывается дверь в тайную комнату, но там совершенно ничего нет: пусто, только пахнет почему-то зерном.
Поначалу мне было очень интересно, кто он — этот всеми забытый, больной малярией, умирающий старый англичанин, в такой же, как и он, всеми забытой дыре в западных отрогах Гатских гор. Кем он был, пока болезнь не запустила в него свои неумолимые когти и не лишила сил и разума? Я вглядывалась в его светлые горящие глаза, и мне кажется, что он наверняка был военным. Офицер колониальных войск, решивший остаться, когда все уехали на родину?
— Кто ты? — спрашиваю я его. — Кто ты, безумный старик? Отвечай же, пока не поздно.
Но старик не отвечает. Он смотрит на меня своими пронзительно-светлыми глазами, как будто мы когда-то были знакомы. Я качаю головой и даю ему опиум. Он затягивается и исчезает в тумане своих видений.
— Спасибо, дорогуша, — привычно бормочет он. — Ты можешь идти. Можешь идти.
Он так и остался для меня загадкой, а я сразу стала его служанкой и дорогушей. Мне даже иногда казалось, что в него малопонятным образом переселилась душа моего дедушки… что он и дед — одно и то же создание, одна и та же загадка, одна и та же немота…
Раз в неделю я спускаюсь в долину купить продукты. Торговец, здоровенный сикх с мелкими нездоровыми зубами, смотрит на меня со странной смесью похоти и отвращения. Его можно понять — татуировка Шивы на груди, метки от уколов на предплечьях, рваный жилет и юбка из Раджастана, открывающая больше, чем скрывающая… Я из детского чувства противоречия не отвожу глаз. Я есть кто я есть, думаю я, я состою из определенного количества необратимых поступков и событий. Я есть кто я есть! Когда-то я была другой, но теперь я есть кто я есть, и никто не смеет покушаться на это мое право. Я покупаю все, что нам, как мне кажется, нужно: рис, чечевицу, пряные смеси с карри, чай, beedies[50], керосин, иногда красивое местное украшение, оставленное на продажу кем-то из деревни. Сикх смотрит на меня с нескрываемым подозрением, но выполняет все мои заказы.
— Деньги не проблема, — говорю я и сую ему ассигнацию. — Если никому не скажешь, я открою тебе секрет: под кроватью у старика стоит сундучок, битком набитый золотом и деньгами. И еще яйцами — мы их отрезаем у таких, как ты…
По дороге домой я сворачиваю на тропинку и иду через джунгли. За поворотом — хижина колдуна. Он старый, голый, с божьим знаком на лбу. Колдун зарабатывает на жизнь травами, наркотиками и изгнанием злых духов. Увидев меня, он прячется, словно бы в испуге. Потом без лишних слов протягивает мне комок опиума. Я плачу, не торгуясь.
— Tell me, — шепчу я доверительно, — скажи мне, кто этот старый англичанин в вилле на холме? Как он здесь оказался, чем занимался, пока боги не лишили его разума?
Но колдун только молча трясет головой, он, как и все в этом проклятом месте — когда заходит речь об англичанине, вдруг становится забывчивым и притворяется, что ничего не знает.
Я совершаю свои ритуалы изо дня в день, с трагическим постоянством. Старик получает еду и опиум в строго определенное время. Я слоняюсь по комнатам — всегда один и тот же маршрут. Я думаю об одном и том же, готовлю одну и ту же еду в одно и то же время, и сны мои, естественно, повторяются каждую ночь. Время от времени я мою старика и смазываю камфарным маслом — профилактика пролежней. Грею воду на плите, смачиваю губку, раздеваю его и мою. Он пахнет старостью и разложением, этот запах напоминает мне запах джунглей. Дорогуша, дорогуша, повторяет он все время, дорогуша-дорогуша… словно это слово имеет для него какое-то особое значение.
— Что? — отвечаю я. — Я здесь, старый безумец. Скажи мне только, кто ты и как сюда попал?
Но он только повторяет свое «дорогуша-дорогуша» и не отвечает на мой вопрос… Я мою его, медленно и тщательно, каждую складочку, задний проход и половые органы… Я мягко беру в руки его сморщенный член и ласково тру губкой. Старик, мне кажется, даже не замечает, что у него эрекция, и стонет, как от боли, когда я начинаю мастурбировать.
Как я сюда попала? Я имею в виду, не в Индию, а сюда, в этот полуразрушенный дом? Бежала от чего-то, как и раньше? От муссона, от наркотиков и клиентов, от нищих, жующих бетель, от насильников, от себя самой, от моей собственной тени? Нет, ответ гораздо проще. Проще и грубее, в нем нет этого романтического надрыва и сладкой горечи саморазрушения.
Предыдущей зимой я сама не знала, что я ищу… Я была тогда в Гоа и часто встречалась с одной норвежкой. Я знала, что она член какой-то загадочной секты, название которой она даже не имела права произносить вслух. Она взяла на себя роль миссионера среди нас, выброшенных из жизни европейских наркоманов, гнездящихся и хаотически спаривающихся на пляжах Кольвы и Анжуны. Однажды она взяла меня с собой на действо в Панджиме. Мы сидели в старой португальской капелле и ели грибы. Эта трапеза тоже была своего рода ритуалом: пока мы ели, она обходила нас с ножницами и стригла волосы. Еще до того, как начались галлюцинации, в комнате появилась верховная жрица. Это было очень странное зрелище; ее голое тело и лицо, казалось, принадлежали юной девушке, но по глазам было ясно видно, что ей больше ста лет. Она ступала легкими шагами, на шее у нее было кадило, она подходила к каждому и благословляла каждого на непонятном языке… я точно помню, что я тогда подумала: это начало чего-то нового… это начало моего конца, наконец-то, скоро все кончится.
Верховная жрица щедро одарила нас… немая женщина вдруг начала говорить, другая получила дар хамелеона и тут же исчезла, слилась со стенами капеллы. Я же получила в дар способность превращения, теперь я могла превратиться во что мне только угодно, во все, о чем я думаю. Я подумала об ангеле и тут же превратилась в ангела, я медленно летала по капелле, нимб над моей головой сиял фосфорическим светом… я была совершенно неотличима от изображения мадонны, украшавшего алтарь. Потом я подумала о птице — и превратилась в птицу, яркого зимородка с кисточкой на голове и вкусом рыбы во рту.
В этом образе я покинула капеллу в Панджиме, вечно благодарная голой ведьме, так щедро меня одарившей. Я вылетела из окна — высоко, в льдисто-голубое небо и присоединилась к другим летающим созданиям. Три дня и три ночи летала я без отдыха, а когда очнулась, обнаружила себя на террасе перед этим домом. Помешанный лежал в своей постели и умолял дать ему опиум. Мне показалось, он меня узнал — наверное, я уже была здесь в прошлой жизни.
В сумерках над верандой проносятся летучие мыши, а ночные бабочки летят на свет керосиновой лампы и, сгорая, падают на пол. Я уже дала старику пищу и вечернюю порцию опиума, поправила ему постель, натянула сетку от комаров и вышла на веранду. Я сижу в плетеном кресле и смотрю в долину. Медленно, словно пульсируя, подступает тьма, верхушки деревьев в последний раз вспыхивают в последних лучах заходящего солнца, перед тем как, окончательно погаснув, накинуть на себя черный бархат ночи. Вскоре на небе один за одним зажигаются фонарики звезд. Здесь, в Индии, созвездия выглядят совсем по-иному; Большая Медведица висит вверх ногами, вот-вот свалится в непрерывно шевелящийся муравейник джунглей. Медленно, но неуклонно ползет вверх месяц, голубой и мерцающий, как воздух после дождя.
Я пью чай и прислушиваюсь к звукам ночи; цикады, ночные птицы, крик обезьян.
Я растворяю в чае гашиш и пью большими глотками. Скоро у меня начнутся видения: тигр в запущенном саду, он уже готов сожрать меня, но в последнюю секунду на выручку приходит бог обезьян Хануман.
По ночам я сплю на брезентовой раскладушке наверху. Я раздеваюсь догола, иначе жара невыносима. Москитная сетка надо мной… Я сплю… вернее, лежу без сна — мебель начинает двигаться по комнате, книжные полки плывут в облаке тонкой букинистической пыли, статуэтка слона из сандалового дерева парит в воздухе и в конце концов растворяется, превращаясь в облако сверкающего праха. Я не сплю до рассвета — и ни о чем не думаю. Там, вдалеке, обитатели джунглей жгут свои костры, брызжущие искрами, как одинокие бенгальские огни…
Дует муссон, и дожди закутали горы серебряным туманом. Дни напролет я сижу на веранде и слушаю пульс капель на крыше. Я слушаю пульс капель, слушаю дождь и рассеянно философствую в детских категориях: например, что любовь напоминает героин, которым я злоупотребляла в Гоа: счастье, приносимое ею, так же кратковременно, а оставляемая пустота настолько велика и невыносима, что хочется умереть. Я думаю о сумасшедшем, больном малярией старике в этом доме привидений; он похож на дедушку, возможно, это он и есть, но я не могу в это поверить, у меня не осталось веры. Я думаю о маме и Майкле, я думаю об убитом мною ребенке; память о них окутывает меня, как тончайшее газовое покрывало, я его почти не вижу, это покрывало, но знаю, что оно есть, потому что зрение мое теряет остроту, и я вижу все размытым, как на очень старой черно-белой фотографии. Я вздыхаю и слушаю дождь. Почему? — тоскливо спрашиваю я себя. Почему все в моей жизни похоже одно на другое, почему ничто ни на что не влияет, почему все повторяется и, повторяясь, остается лишь в виде этого газового, мутящего душу тумана?…
Времени нет, Кристина. Уже совсем нет времени. Муссон кончается, пора уезжать. Я говорю об этом старику в один из вечеров, когда я мою его и осторожно массирую его детородный орган.
— Старик, — говорю я. — ты остался для меня загадкой. Я уезжаю.
— Дорогуша, — бормочет помешанный. — Дорогуша-дорогуша.
В его голосе я слышу сочувствие. Я улыбаюсь — наконец-то он дает мне согласие. Наконец я могу уехать. Я, следуя непонятному порыву, все это время ухаживала за ним, но теперь я свободна и могу уезжать.
— Спасибо, дорогая моя загадка, — шепчу я и глажу его морщинистую кожу. — Спасибо, дорогая моя, допотопная загадка!
В эту ночь я выхожу и сажусь на выступе террасы, точно на то же место и в той же позе, что я обнаружила себя в тот вечер, когда оказалась здесь. Я ем грибы и подмигиваю черным джунглям. Птица! — думаю я. — Я хочу снова быть птицей и лететь, лететь, без конца лететь и лететь…
Этой осенью я езжу без всякого плана по Индийскому субконтиненту. Изумрудная зелень Кералы, пагоды и поднебесные горы Кашмира, белоснежные пески Гоа и беспредельная нищета городов.
И никто не поверит, если я расскажу, на что я живу. Воздух, вода, немного птичьего корма и всевозможная дурь.
В образе зимородка летаю я над полями и джунглями, там, где и дорог-то нет никаких. Иногда голосую или еду в товарном вагоне с толпами спасающихся от голода крестьян. Иной раз я неделями не вижу ни одного человека; прячусь в рисовых полях и пальмовых рощах, на скалистых берегах или в пещерах, куда не проникает дневной свет. Я пью воду с дикими зверями на водопоях, а по ночам ворую все, что мне нужно… обворовываю мертвых и тех, кому уже все равно ничего не надо. Это дорога безумия, и я чувствую, как она приближается к концу.
В ноябре я попадаю в Бомбей, город, способный растворить все и всех в своей гигантской плавильне. Несколько ночей провожу в гостинице Армии Спасения… я сперла деньги у какого-то немецкого туриста, а когда рупии кончились, снова ушла на улицу.
Дни идут, я брожу по городу, как злосчастный призрак, и все время возвращаюсь на вокзал Виктория — клянчу деньги у туристов.
— Подайте, Христа ради, — протягиваю я свою грязную руку. — Подайте, Христа ради, счастливые подонки!
Я улыбаюсь им и чувствую, что глаза мои так же пусты, как пусты они у детей, выпрашивающих милостыню на улицах Бомбея. Я вижу страх в их глазах: они люди с Запада, как и я, и во мне они видят воплощение своих самых жутких кошмаров. Они подают мне, но не из жалости, а из страха, и я смеюсь в голос, когда они торопятся уйти и больше меня не видеть.
В выходные я наряжаюсь и иду в какой-нибудь из крупных отелей. Подхожу к стойке, заказываю кампари с содовой и, не прикасаясь к выпивке, исподтишка оглядываю бар. Может быть, вон тот, с грустными глазами… или одинокий англичанин в углу… Это недолго — снять карася. Первую поклевку никогда не приходится ждать больше, чем несколько минут.
Я иду с ними в номера в «Шератоне» или «Холидэй Инн». Это, как правило, бизнесмены или дипломаты, похоже, они постоянно испытывают некую вялую похоть и готовы платить за то, что им хочется. Номера красивые и светлые, с пепельницами черного дерева и настоящими, ручной работы, коврами на полу. Они изучают меня, пока я медленно стягиваю платье… только не слишком быстро, прошу я мысленно. Только не слишком быстро, мне нужно время, чтобы что-то почувствовать.
Я гашу свет, привычно встаю на колени и прогибаю спину, уткнув лицо в подушку. Это их любимая поза — сзади… они удерживают меня за бедра и мнут их, лепят меня, как глину, хотят, наверно, воплотить свои тайные фантазии, они хлещут меня по ягодицам, это их возбуждает, и каждый шлепок — как горячий камень, приложенный к коже… как мамина пощечина. Я стараюсь не шевелиться, сильнее прогибаю спину, чувствуя, как они входят в меня все глубже, как их потные животы прижимаются к моему пылающему заду, я чувствую на коже их горячее и тяжелое дыхание, запах табака и виски… и жуткую вонь измены, вонь страха, зловонные испарения жизни, полной ненависти и падений.
Я слегка приподнимаю голову — за широким гостиничным окном шевелится мрак. Мне все равно — я смотрю в пустоту и ничего не хочу. Мое тело безжизненно, как кукла… или кусок мяса с костями. Я качаюсь от толчков, и по простыне бегут волны стыда… Зачем я это делаю? Зачем я продаю последнее, что у меня есть… чтобы испытать полное и окончательное унижение?
Потом они наконец бьются в судорогах, извергая семя. Потом отваливаются от меня и ложатся на спину, глядя в потолок. Я встаю и одеваюсь — как можно медленнее.
— Деньги, — говорю я. — Где мои деньги?
Они лихорадочно роются в бумажнике… часто дают намного больше, чем договаривались, и стараются не смотреть в мою сторону, когда я выхожу из номера.
На улице меня охватывает чувство пустоты и прохлады, несмотря на чудовищную жару. Я медленно иду к вокзалу Виктория и чувствую, как их сперма вытекает из меня и мерзкой слизью скапливается в трусах. Почему? Единственное, о чем я иногда думаю — почему? Почему я выбрала жизнь женщины-птицы? Почему я живу на краю бездны в Бомбее, на острие ножа, почему я наслаждаюсь этой жизнью? Я потеряла счет времени, я не знаю, как давно я приехала в Индию. Время… математика истории и смерти.
Меня интересует только настоящее, и я не понимаю, как я в него угодила.
Зимним вечером в Варанаси я ни с того ни с сего решаю позвонить домой, в Фалькенберг. Боже мой! — думаю я, сидя на переговорном пункте в ожидании разговора. Я же уже несколько лет не давала о себе знать. Могло случиться все, что угодно — они могли переехать на другую квартиру, в другой город, где нет памяти ни обо мне, ни о маме. Или они, может быть, наводили обо мне справки и узнали, что я считаюсь пропавшей или даже погибшей. Я не понимаю, что это за абсурдная прихоть — взять и позвонить им.
Ждать приходится дольше, чем я рассчитывала, и у меня есть время подумать. Папа и Йоран — кто они сейчас мне? И кто я им? Вскоре после моего приезда в Индию они послали какого-то чиновника из посольства на розыски. Он нашел меня в Гоа, мы жили коммуной на пляжах. Отец должен знать, что ты жива, сказал он. Дай о себе знать, сообщи, что у тебя все в порядке, что ты делаешь и когда собираешься домой. Но из этого, понятно, ничего не вышло. Я дала ясно понять их детективу, что мне ему нечего сказать. Я подчинялась странному, но мощному императиву — остаться здесь, на краю света. Я не хотела иметь ничего общего с моей прошлой жизнью… не знаю, почему, но и папа, и Йоран принадлежали этой прошлой жизни, и с ними я тоже не хотела иметь ничего общего.
Мне пришлось ждать несколько часов. Я стою в картонной кабинке, трубка приклеивается к потной руке. Кто ответит? Папа, Йоран или кто-то другой? Или вообще никто не ответит? Я зажигаю джойнт[51] и глубоко затягиваюсь. Тело сразу становится чужим, словно оно принадлежит не мне, а кому-то другому. И помещение тоже меняется, оно становится странным и незнакомым.
Сигналы: длинные, редкие… в миноре, по моему, и с каждой секундой все более далекие. Я пытаюсь посмотреть на себя со стороны, их глазами: героиновая проститутка, наслаждающаяся собственным распадом, наркоманка с разрушенным мозгом, не имеющая представления, что ею движет. Аборт? Погибшая любовь, мамина смерть, врожденное нетерпение («есть дороги, которые ведут прямо в Индию, Кристина»)? Нет, не то, не то. Уважительных причин нет. Другие же смогли выстоять, а я нет; слабая, трусливая девчонка, обреченная на пожизненную апатию.
Проходит вечность, прежде чем я слышу голос брата:
— Йоран Юханссон.
Голос его кажется далеким и усталым.
— Йоран, — говорю я. — Это я, Кристина.
Он долго молчит.
— Господи… сестричка… Где ты? Откуда… я думал… мы даже не думали…
— В Индии. Мне просто захотелось позвонить. Что могу сказать… пока жива.
— Кристина… Кристина…
Он замолкает, и секунды бегут, как ручеек, огибая камни невысказанных мыслей. Мой брат… Йоран. Как я могла так поступить с ним? И с папой?
— Как вы там? — говорю я наконец. — Как папа?
— Папа?
— Ну да, папа!
Он снова замолкает, но теперь это другое молчание, острое, оно колет мне ухо, как игла.
— Папа… папа уехал в Париж.
— Искать Эрика?
— Думаю, да.
— Что значит — думаю?
— Думаю, да. Искать Эрика. Уже месяц, как уехал. Даже записки не оставил, он как ты… и как мама… вы исчезаете, ни слова не говоря.
Молчание становится невыносимым. Зачем я все это делаю, зачем уехала из дома, зачем сейчас звоню… Моя привычная апатия вдруг сменяется горечью: не надо было звонить. Во всяком случае, не сейчас, когда я накурилась и одинока.
— А ты? — устало спрашиваю я. — Что делаешь ты, Йоран?
— Группа… Мы играем, недавно выпустили диск, но он не особенно пошел…
Мы опять молчим. Я закрываю глаза и вижу брата, двухмерное изображение, словно фото на паспорте… даже несколько фото, из года в годы, последнее, когда умерла мама. Мне все это неинтересно, с яростью думаю я, ни Йоран, ни папа, ни все это дерьмо.
— Кристина, — говорит он неуверенно. — А что с тобой? Чем ты занимаешься, почему не даешь о себе знать?
— Не знаю… Наверное, просто не хочу. Или не могу — какая разница?
— Что ты хочешь сказать?
— Я пропадаю, Йоран. Поэтому все неважно.
— Кристина…
— Что? Йоран?
— Ничего… ничего…
Я слышу, как он плачет, тихо, наверное, старается, чтобы я не слышала, и его слезы за десятки тысяч километров прожигают мне душу… звуки плача мелодичны и мечтательны, как и его музыка, как и была задумана его жизнь… Я смотрю в окно — за окном ночь. Неинтересно, как неинтересно, думаю я… как все неинтересно… и меня ничто уже не касается.
— Ты не приедешь? — спрашивает он. — Ты решила остаться там?
— Да. Я решила остаться.
— Почему, Кристина? Умоляю, скажи — почему?
— Потому, — говорю я и чувствую, как мои губы расползаются в улыбке. — Потому что я здесь стала птицей…
О, это молчание в непрерывном пульсе звуков… словно остановившееся сердце. Только это молчание и значит что-то, только такое молчание…
— А дедушка? — спрашиваю я, хотя знаю ответ заранее.
Мне кажется, я вижу как он кивает на другом конце земли. Йоран шепчет что-то непонятное и называет дату дедушкиной смерти.
— Ну вот и все, — говорю я. — Теперь я все знаю…
И осторожно кладу трубку на рычаг. Теперь они окончательно потеряны, и нет больше прошлого, о котором стоило бы сожалеть. Дорогуша, внутренним слухом улавливаю я шепот помешанного старика, дорогуша-дорогуша… и голос его постепенно исчезает, переходит в другой, недоступный мне регистр. Значит, они умерли в один и тот же день, дедушка и англичанин, в день, когда я расправила крылья и улетела из его дома…
В Варанаси я с каждым мгновением становлюсь старше, хотя мне и кажется, что время стоит неподвижно, дни словно застывают и остаются со мной навечно. Кристина, падший ангел, куда лежит твой путь? Лабиринт твоей души не имеет карты, и все тропы ведут назад. Кристина, падший ангел, птица, ошалевшая от игр с превращениями. Роман о твоей жизни не имеет названия… потому что не за что зацепиться, невозможно найти хотя бы одно событие в ней, которое можно было бы считать правдой, или быть уверенным, что оно и в самом деле было, или даже просто не сомневаться, что о нем, об этом вряд ли состоявшемся событии стоит что-то узнать… Твое падение преследует тебя, как тень, ты посчитала себя вправе сделать отсутствие надежды своим Богом и своим возмездием. Но кто сказал, падшая женщина, птица, что у тебя есть это божественное право, кто тебе это сказал, Кристина, женщина-птица? В Варанаси время стоит неподвижно и ждет тебя.
Ганг… волосы богини, грязный локон, ниспадающий с гор. Сюда стекаются пилигримы и больные — чтобы умереть в утробе матери всех рек, чтобы очиститься в ее водах и, возможно, с надеждой избежать вечной жизни в гнилостном круговороте мира. Но моя судьба еще не решилась.
Я живу с горсткой таких же, как я, в заброшенном складе позади одного из десятков самодельных крематориев, где индусы сжигают своих усопших. Каждый день я встаю на рассвете и иду к реке… Сижу на мостках, слушаю пенье пилигримов… оно поднимается к небу, как воздушный шар. Бархатцы, отражаясь в воде, образуют загадочный узор. И этот вечный запах горелого мяса, и вздувшиеся трупы утопленников, медленно, как поплавки, плывущие по реке… Так я провожу каждое утро и физически чувствую, как останавливается время.
Я сижу, опустив ноги в воду, и всматриваюсь в маленькие водоворотики, образующие углубления на поверхности воды. Я ласкаю волосы богини моими босыми ногами, и мне кажется, они уплывают от меня, исчезают, как внезапно пришедшие в голову и тут же позабытые мысли. Я зачерпываю воду рукой и пробую на вкус, но трупный привкус нестерпим, и меня тут же начинает рвать.
Мои глаза прикованы к матери всех рек, к отражениям алых бархатцев, пульсирующим в мелкой волне, как обнаженное сердце… запахи и испарения образуют странные колеблющиеся фигуры в тонком, не больше метра, волшебном слое между воздухом и водой, иногда я вижу там свое собственное лицо, лицо птицы с черными бусинками глаз. Мне становится смешно, и я хохочу в голос, так, что люди на меня оглядываются.
Днем жара невыносима и мохната, я не в силах встать со своей койки… лежу и ни о чем не думаю. Иногда принимаю что-нибудь, спид или героин, что есть под рукой… в такую жару галлюцинации чудовищны: я вижу, как меня поглощает адский огонь, запах серы настолько силен, что я теряю сознание и проклинаю мать — мне кажется, именно она обрекла меня на все это.
На полу, завернувшись в одеяло, валяется француз. Он истощен, к тому же у него дизентерия. Он блюет и испражняется прямо в одеяло, вонь совершенно невыносимая, но здесь на это никто не обращает внимания, такие понятия, как сочувствие и взаимопомощь, давным-давно покинули наше убежище. В окно, как густой сироп, льется Индия: запахи курений и карри, кумкума[52], протухшего мяса, гимны пилигримов, вой собак и мычание коров. На потолке — роскошная паутина, если подуть, она шевелится, словно начинает жить своей собственной жизнью.
Вечер подступает исподтишка, как осторожный ночной зверь… Что я здесь делаю? Я словно замерла в падении в бездну… но рано или поздно я грохнусь на дно, и от меня останутся только острые окровавленные осколки, цветные стекляшки, и они со временем займут свое место в бесконечной мозаике прошлого и будущего. Но сейчас я словно вмерзла в мутный куб этого заброшенного склада, и все, что мне остается — ждать.
Темень ночью — как эластичный мускул, она обнимает мое тело подобно невидимому любовнику, и я начинаю ласкать себя… Я здесь — мадонна, а француз — мой умирающий перворожденный… и я ласкаю себя, ласкаю, пока не проваливаюсь в сон.
Ночью я просыпаюсь, залезаю на подоконник и сажусь на корточки. Мне снова хочется стать птицей… Я надеваю свое оперение, такое шелковистое и блестящее в серебряном лунном свете — и летаю над городом до рассвета.
Весной меня занесло в Непал. В Катманду, городе мертвых, мне все же удается найти живую душу. Это шведка, ее зовут Анна… она напоминает мне давным-давно забытое прошлое, может быть, я встречалась с ней в прошлой жизни, не знаю… во всяком случае, я понимаю, что она на какое-то время может стать моим спасением.
Мы встретились случайно на автобусной станции и решили снять один номер на двоих. В гостинице Анна распаковывает свой рюкзак: одежду — на плечики, трусики — аккуратной стопкой на полке, туалетные принадлежности — красивой шеренгой на ночном столике.
— У тебя очень мало вещей, — говорит она и смотрит на мою грязную сумку из Раджастана. — Не понимаю, как ты обходишься. Мне обязательно нужны хотя бы минимальные удобства… впрочем, я, наверное, не настоящая путешественница.
Она смеется и виновато отворачивается к окну.
У нее темные волосы и нервные голубые глаза. Она в Азии всего несколько месяцев и скоро собирается возвращаться домой, в какую-то дыру в средней Швеции, название которой я тут же забываю. Но, собственно, почему я цепляюсь за нее? Наверное, потому, что она все время задает наивные вопросы, напоминает мне о чем-то… о ком-то, кем я могла бы стать, но так и не стала.
— А ты не хочешь родить? — спрашивает она в первый же вечер. — Тебе ведь уже под тридцать. Неужели тебе не хочется иметь мужа и ребенка?
Я тупо смотрю на нее, не зная, что ответить.
— Я-то обязательно скоро заведу ребенка, — улыбается она. — Мне летом будет двадцать два, и сразу начну об этом думать. Нет ничего хорошего в поздних родах.
Она молода, неопытна, в каком-то смысле невинна и битком набита этими простыми с виду вопросами. Не хочешь ли родить? А ты когда-нибудь влюблялась? Каких мужчин предпочитаешь — помоложе или постарше? И у меня нет ответов на эти вопросы. Они рождаются в таком немыслимом далеке, за другим горизонтом, где все соотносится совершенно по-иному, где у каждой мелочи есть свое время и свое место… Чаще всего я просто смеюсь вместо ответа и думаю… как далеко я ушла — и все же надеюсь, что она сумеет хотя бы ненадолго пробудить меня к жизни.
Мы вместе путешествуем по Непалу, по степям, джунглям, предгорьям Аннапурны и возвращаемся в Катманду. Анна так молода и неиспорченна, что я привязываюсь к ней всей душой. Если бы только не ее вопросы…
— А ты уже давно здесь, Кристина? И долго собираешься оставаться? А ты веришь в Бога, Кристина? А чем ты собираешься заниматься в будущем?
О, господи, если бы я только могла ей ответить. Но сердце мое на замке забвения, и понадобится немало времени, чтобы открыть этот замок, если это вообще возможно…
Я уже целый месяц чиста от наркотиков… Когда мы возвращаемся в Катманду, я даже начинаю мечтать начать все снова; Анна напомнила мне о другой стороне жизни, где предметы занимают предназначенные им места, люди и звери не меняются местами, где женщины есть женщины, а птицы есть птицы. Но время идет, и сомнения мои насчет новой жизни все нарастают…
В первый же вечер по возвращении я встречаю старого знакомого из Гоа. Он сманивает меня в опиумный притон в Тамеле — и все в мгновение ока становится как всегда. Я курю опиум и думаю о старом сумасшедшем англичанине, умершем в тот же день, что и дедушка. Они, эти двое, все время переходят друг в друга, и я уже не могу различить, кто есть кто. Потом появляется Майкл с нашим ребенком на руках, и это так красиво, что я смеюсь от счастья.
Через несколько дней я сталкиваюсь с Анной на площади Дурбар. Она ревниво выспрашивает, куда я исчезла, и когда я рассказываю, задает только один вопрос: почему? И на этот вопрос я не могу ответить, потому что теперь, когда я окончательно иду к своему концу, он никакого смысла не имеет. Анна грустно и ревниво смотрит на меня своими нервными невинными глазами. Я царапаю ногтем стол и вдруг замечаю, что руки у меня корявые и уродливые, как у древней старухи.
— Почему? — снова спрашивает Анна. — Я-то считала, что мы друзья, что я могу тебе чем-то помочь.
Мне нечего, нечего ей ответить, я только смеюсь, потому что мне смешна ее фальшь и напыщенность.
В Катманду пришла весна, и постепенно город заполняется оборванцами и сумасбродами со всего мира, моими сестрами и братьями… Я по-прежнему делю комнату с Анной, хотя почти никогда там не бываю. Старые и новые знакомые вновь вовлекли меня в привычную орбиту, я зарабатываю деньги проституцией и все трачу на наркотики. Иногда я ночую в гостинице и, просыпаясь утром, ловлю на себе взгляд Анны.
— Почему? — спрашивает она бесцветным тоном. — Почему… почему?
Можно подумать, что «почему» — единственное известное ей слово.
Время прорвало плотину, и поток его стремительно несет меня к гибели. На горизонте сверкают горы, острые и неровные, как зубы, выпавшие из пасти гигантского дракона. Крыши пагод парят в воздухе, а по ночам ветер носит мусор по пустым улицам, словно бы здесь идет война или свирепствует эпидемия.
Я все время слышу голоса из прошлого, голоса умерших, соблазнительные нашептывания исчезнувших… холодные позвякивания нерешенных уравнений, утомительное жужжание упущенных по глупости и по незнанию возможностей, и слова так и не выученных мной языков — языка любви, языка младенчества, языка счастья…
Я в последний раз встречаюсь с Анной в гостинице. Она уже упаковала свои вещи — так же аккуратно, как распаковывала. Она молчит, а я сижу на кровати, курю джойнт и думаю, что Анна — и в самом деле последняя живая душа в моей жизни. После нее останутся только мертвецы, без теней, без дыхания, без сердцебиения, мертвецы, не задающие вопросов. Анна возвращается домой. К счастью. В ту красивую маленькую страну, где мы когда-то родились и выросли. Возвращаешься, дружок? — мысленно спрашиваю я ее, но она меня не слышит и продолжает возиться со своим рюкзаком. Вот так-то, думаю я. Теперь моя очередь задавать вопросы, на которые ты не можешь ответить. Мы поменялись ролями.
Я подхожу к окну, выбрасываю недокуренный джойнт и залезаю на подоконник.
— Ты ведь уезжаешь отсюда? — спрашиваю я. — Домой, в Швецию?
Она стоит у дверей, рюкзак на плече, сейчас она уйдет и оставит меня одну, одну в беде. Я улыбаюсь. Сейчас я тебе кое-что покажу, думаю я. Я тебе покажу такое, чего ты никогда не забудешь, и память обо мне будет жить еще долго после моей смерти.
Анна стоит у дверей, сейчас она уйдет. Дар верховной жрицы… сейчас, девочка моя, ты увидишь, на что я способна. Такого ты никогда не видела… Я пристально смотрю на нее и мысленно приказываю себе стать птицей.
Я прижимаюсь перьями к холодному стеклу… я женщина-птица, и крылья мои несут меня вольно и быстро, куда я захочу. Анна смотрит, как я сижу на корточках на подоконнике, но удивления нет в ее взгляде, только тупая горечь расставания. Я расправляю крылья и летаю по комнате, круг за кругом, пока у меня не начинает кружиться голова, тогда я снова сажусь на подоконник и жду возгласа удивления или ужаса. Но она молчит, только смотрит на меня с грустью… наверное, горе разлуки ослепило ее, и она ничего не заметила…
…Я приближаюсь к концу моей истории, я чувствую это совершенно ясно, словно бы в груди забилось новое сердце. Годы в Индии пролетели быстро, и я уже не помню, о чем я думала вначале… наверняка о чем-то другом. Сейчас все стало намного легче — с тех пор, как я получила этот изумительный дар. Я летала над миром, ухаживала за умалишенными, оставляла их умирать… Все стало легче, я стала невесомой, и мои органы чувств приобрели волшебную независимость от самих чувств. Скоро конец.
Кристина, женщина-птица, наконец-то ты стала тем, кем и была задумана… Мне скоро двадцать семь, а я только что родилась. Двадцать семь… когда-то цифра эта напоминала о не юном уже возрасте, она содержала в себе и память, и боль, и неудавшуюся беременность — но не теперь. Не теперь, когда я только что родилась и скоро умру.
Лето, лето, я брожу по горам. У меня ничего нет, кроме того, что на мне надето, потому что это последнее мое путешествие, последний побег от себя. Днем я сплю, а по ночам брожу без устали и каждую секунду чувствую, как во мне растет забвение, как оно поглощает не только память, но и саму жизнь. Я в пути, но это не путь души и не путь тела… я не знаю, что это за путь, знаю только, что он никуда не ведет.
Я в Гималаях, новорожденная, женщина-птица. В предгорьях растут леса рододендронов, а позади, в обрамлении их тяжелых лиловых цветов, горы сияют, как белые ножи. Я ничего не ем, зато часто смеюсь, стараюсь не попадаться никому на глаза, сплю, где застает меня сон, а по ночам утоляю жажду горными туманами.
Как-то я нашла умирающего теленка яка. Он лежал, весь израненный, на маленьком плато. Его красивые влажные глаза смотрели на меня,… он словно видел меня насквозь, знал все о моей жизни. Я обернулась. На ближнем перевале стояло на двух ногах странное создание, получеловек, полуобезьяна или полумедведь, мех его был бел, как снег, а лапы красны от крови теленка. И странное, странное лицо, как маска болезни или даже самой смерти.
Я снова посмотрела на теленка. Он и в самом деле знал обо мне все, потому что он любил меня и понимал. Я положила его голову к себе на колени. Мы были словно потерянные дети друг друга, и любовь наша была бесконечна, как смерть или как горы вокруг. Я сидела с ним весь день, и еще ночь, и еще день — пока жизнь не покинула его глаза. И я оставила его там — какая разница, скоро мы встретимся.
Время идет, история моя тоже идет к концу. С каждой минутой я становлюсь легче, последняя тяжесть оставляет меня — я готова стать частью великой неизвестности. Я останавливаюсь у каждого горного озера и смотрю на свое отражение… и снова, как в том старинном мамином зеркале, не узнаю себя. Кожа висит мешком, распятая на острых костях. Сколько я вешу сейчас? Наверное, двадцать семь килограмм, столько же, сколько мне лет, не больше. Тяжесть оставляет меня, я становлюсь все легче и легче, и у меня пропадает желание двигаться, потому что радость движения — в преодолении силы тяжести, а мне нечего преодолевать.
В один из этих последних дней я сижу на склоне и смотрю на мир. Свет набегает тяжелыми волнами, густой и белый, как молоко. Горы дрожат в разреженном воздухе. Я ложусь на спину на холодную землю и чувствую ее пульс, словно ток, пробегающий по телу. Стая птиц летит по небу и исчезает в долине… он наверняка посвящен мне, этот полет. Они дают мне знак. Скоро. Скоро все кончится.
Конец
1992
Спасибо, дорогуша (англ.).
Время на моей стороне (англ.).
Время любить, время умирать (шв.).
Индийские сигареты с марихуаной.
Джойнт (joint) — сигарета с марихуаной.
Кумкум — красный порошок из цветочных лепестков.