14260.fb2
Когда и как он появился в нашем взводе, не помню, но помню точно, что дня через три его голос с женским фальцетом звенел там и сям по окопам: «Дзык, военные, дзык!».
Тут же его и прозвали Колька-дзык. Прибыл он к нам во взвод артиллерийского дивизиона в звании младшего лейтенанта совсем не по назначению. Подделав справку об образовании, натянув его с пяти классов до восьми, он закончил офицерское училище где-то в военном захолустье, училище пехотное, и на фронте, в пехоте, с его бойким характером раз-другой дзыкнул бы на военных, а уж в третий едва ли бы успел.
Еще одно недоразумение среди тысячи тысяч недоразумений? Но если мы, едва научившись вертеть баранку «газика», всем автополком, а это пять тысяч человек, прибыли в Москву на приемку «студебеккеров» как шофера невиданной классности и всесторонней подготовленности как в моральном, так и в техническом плане, то почему бы Кольке Чугунову не прибыть на фронт в качестве командира взвода управления артдивизиона. Хотя он и не знал, где заряжают пушку — сзаду или спереду, вообще каких-либо орудий, кроме винтовки, в глаза не видел, как копают землю, видел и сразу усек, что во взводе управления не стреляют из орудий, а лишь руководят огнем, управляют сложным артхозяйством, но главное, все время копают землю. Копают и копают, день и ночь копают ямы под штабные блиндажи, ячейки для наблюдения, траншеи, ходы сообщений меж ними, связистские гнезда и еще солдатские щели, если силы на это у солдат останутся.
Вот на руководство копанием земли сразу и бросили нового взводного, и он забегал, задзыкал. Где-то через неделю или раньше засунул за пояс спереди наганишко и смазкой от него испачкал пузо. Впрочем, про пузо это слишком громко. Там, где быть пузу, у Кольки, оголодавшего и до костей загнанного, виднелась одна железная пряжка на ремне, состоящем с переднего плана из кожемита, а далее из плотно сотканной мешковины, из конской ли подпруги, нарезанной повдоль, сразу и не разберешь.
Происходил Колька из рабочего поселка города Сибирска, родился и вырос в дощаном бараке с кокетливо напоперек строения сбитой из дощечек в виде оборки сарафана завалиной, или поддоном, иль подэтажом, куда раз в три года плотно забивались опилки для тепла. Тем не менее, несмотря на архитектурный фасон барака и заботливое его содержание, полы в нем зимой и летом были холодные, веснами продавливалась меж половиц вода, оттого ребятишки здесь росли хилогрудые, сопливые, рахитные, и, как их ни корми, как ни согревай, вечно они голодные были и холодные, с детства у них скрипело в коленках от раннего ревматизма, бил их кашель, и часто они умирали. Но уж которые выживали, становились на ноги — не свалишь. Барак именовался 34-бис по улице Шопена, в народе барак звали бикса, Шопена — Шипулиным. Ребята с улицы Шипулина, из биксы, были, само собой разумеется, сплошь оторвами, учились худо, зато дрались хорошо.
Их боялись в поселке и по всей здешней округе вплоть до набережной, что на Оби, и до поселка авиационного завода. На заводе были спортивные залы, ребята там научены были всяким разным приемам, и по-партизански, нахрапом их сразу не возьмешь, по Оби же сплошь понастроились бывшие куркули, ребята здесь были самостоятельны, преодолевая деревенскую тупость, старались учиться хорошо, и в одиночку их не тронь, поднимутся от мала до велика, да еще и кобелей с цепи спустят.
Колька Чугунов был страшно задирист, но задраться, завести свару — на этом его хвунция исчерпывалась, а уж мордобой, кроволитие — это уж без него, хотя при случае грудью, плечом потолкаться, рогульку в глаза наставить, страшно вытаращив при этом собственные глаза, то есть права качнуть, умел он куда с добром.
Вот с такой-то практической и теоретической подготовкой он возмечтал сделаться офицером, потому как с детства хотел кем-нибудь покомандовать, да все как-то не получалось. К Селютихе, учительнице школы рабочего поселка, Колька подъезжал и с носа, и с кормы, дрова ей напилил и наколол — не дает справку. Решил уж просто окна побить в ее доме, но помог счастливый случай. С низовьев Оби в отпуск приехал дядя Никандр, ну и загулял вместе с отцом, весь барак, биксу эту боевую, на дыбы поставил. Колька утащил у дяди целый литр водки и на него выменял у рыбаков же, но уж у здешних, заобских, икряного осетра. Ну уж тут Селютиха не устояла, хотя и ворчала, что он фактически и пять-то классов не кончил, остался на третий год из-за гуманитарных наук, но справку просит за десять.
— На вот восемь и уймись. А спросят вдруг на экзамене, кто написал бессмертное произведение «Муму», что ты скажешь?
— Я скажу, что «Муму» написал Тургенев Иван Степанович.
— Тьфу на тебя, прощелыгу! — плюнула учителка, летом заменявшая директора школы, и стукнула печатью по бумаге.
Никто нигде Кольку про Муму не спрашивал, восьми классов вполне хватало для того училища, куда он угодил.
Вот уж в самом училище хватил он горя, и с ним горя хватили и преподаватели, и командиры, не знали, куда его девать, вот таки и сплавили с очередной партией скороспелых офицеров в огонь войны, уверенные совершенно, что младший лейтенант Чугунов тут же и сгорит, что ночной мотылек на стекле керосиновой лампы.
Ан не тут-то было, судьба извилиста.
Артиллерийское офицерское братство к новому взводному отнеслось пренебрежительно и как бы не замечало его, военного плебея со старомодным оружием — наганом, одетого в хэбэ, обутого в ношеные керзухи, картуза не имеющего, портупейка на нем узенькая и явно самодельная. Это еще хорошо, что младший лейтенант имел справу, хоть и отдаленно похожую на офицерскую, на четвертом году войны командиры взводов с пополнениями, случалось, прибывали и в обмотках.
Старшина Хутяков, опытный подхалим и лизоблюд еще кадровой закалки, сразу усек, что офицерство пренебрегло новым взводным, тут же отключил его от отдельного, льготного котла. К солдатам же Колька-дзык притерся не сразу, гонор им показал и кричал, фальцетил лишку.
Уже через месяц новый взводный выглядел хуже некуда, одни выпуклые оловянные глаза сверкали на от природы смуглом, от окопной и дорожной пылищи почерневшем лице. Дальше некуда было передвигать на брюхе пряжку, и Чугунов проколол свеже белеющую дырку уж на плетенине. Заметив, что взводный, отворотившись, мнет в горсти колосья, выдернутые из старых скирд, грызет где-то добытые закаменелые початки кукурузы и пытается очистить складным ножиком свекольные буряки, помощник командира взвода Монахов отозвал взводного для секретного разговора, дал ему закурить и, переждав, когда у Кольки перестанет кружиться голова от жадной затяжки, сказал:
— Взвод наш, основа его, воюет уже давно, все в нем всё знают, что и как делать. Ты на солдат не ори. Держись поближе к ним. Не панибратствуй, но и не хами, тогда они тебя поближе подпустят, накормят и напоят, хотя бы водой, раненого перевяжут и уберегут, потому как многие уже сами не по разу ранеты. А к офицерам нашим сам сообрази как подобраться. Для начала я к тебе прикреплю Прокофьева, нового, но ушлого солдатика, он тебя и умоет, и накормит. Да и вот еще что, — уже на ходу, полуобернувшись, добавил Монахов, — меня если еще раз попробуешь поставить по команде смирно и унизить перед солдатами, в рыло получишь.
В голове ошеломленного Чугунова сперва только и вертелось: «В рыло! Старший сержант офицеру?! Во порядки в Вятке, ннамать».
Явился Прокофьев, принес ведро почти горячей воды, приказал раздеться до пояса, подал мыльницу с розовым обмылком, велел башку подставлять, потом плечи и спину, поливал из кружки экономно и сам же крякал да приговаривал:
— Воскресает тело, воскреснет и душа. Откуль родом будешь? Ну, пошти што родня, всего полторы тыщи аль две тыщи верст, из-под Тюмени я, ишимской буду.
Легко Кольке стало и телу, и морде, и душе, аж в дрему потянуло.
— А ты и подреми, подреми, я у тя тут подлажу кое-чо.
«Были ведь в ранешной армии дядьки, что за афыцэрами ухаживали. Дакыть афыцеры-то были исплотаторы, из дворян, баре, ннамать», — засыпая, думал Колька-дзык.
Проснулся он свежий, бодрый. Прокофьев закрепил расшатанные пуговицы на гимнастерке и на штанах взводного, подшил белый подворотничок и сказал, помогая взводному:
— Вот чичас я тебя побрею чисто, и ты на человека походить станешь. Побаниться бы тебе надо, да уж потом, когда весь взвод прожариваться и мыться станет. Счас я те на костерке супу разогрею, от робят из термоса отлил.
Прокофьев прибыл с недавним пополнением. Аккуратненький такой солдатик с подоткнутыми за ремень полами шинели. Усатенький, румяненький, хорошо сохранившийся. Он стирал платочек снегом и стелил его под щеку, когда спал. В вещмешке у него была пластмассовая мыльница, полотенце, бритвенный прибор и ножницы. Он в первый же день перебрил и подстриг почти весь взвод и сразу сделался среди бывалых солдат своим человеком.
Он был суетливо услужлив, каждое утро теперь приносил взводному воды в котелке умыться, подавал чистое полотенце утереться, потом чайку где-то вскипятил с заварочкой и сахарочек свой взводному стравил. Затем постирал Колькино обмундированьице, портянки, почистил ему сапоги, и Колька наш сиял от чистоты и сытости. Но он все же был простофиля, Прокофьев же хитрован, все делал так, чтобы старанья его заметил командир дивизиона.
Сам же себя и лишил Колька такого добротного денщика, хоть и не положенного ему по штату, но вот же откуда-то вылупившегося.
Командир дивизиона стонал и плакал от денщика Софронова. Алтайский колхозник-комбайнер, Софронов сам привык командовать сверху и, чтоб его обслуживали, привык, но не он обслуживал. И когда выбило у дивизионного денщика и он почему-то выбрал смекалистого и проворного Софронова, мы потешались над ним. Софронов, не смея возражать начальству, мрачно заявил:
— Я его измором возьму!
И взял! Табак, выдаваемый дивизионному, он ополовинивал и потчевал нас. Принесут жареную картошку или что повкусней командиру нашему, Софронов горстью заберет картошку с тарелки, съест на ходу, потом кушанье пальцем подровняет на тарелке и дивизионному подает.
На рекогносцировке и в других опасных выходах денщик попросту бросал дивизионного и шарился по немецким окопам, смекал насчет трофеишек. Дивизионный наш был хотя и горласт, но духом жидковат, без прикрытия ходить боялся. И ругал он Софронова, и наказывал, но тот только слушал, посмеиваясь коричневыми хитроватыми глазками, говорил одно и то же:
— Увольте, товарищ майор, увольте. Не получится из меня холуя. Плохой я человек.
— Я тебя уволю! Я тебя уволю! Я вышколю тебя, сукиного сына. Я сделаю из тебя хорошего человека!
— Воля ваша.
В малой этой войне постепенно и неуклонно брал верх Софронов. Майор подотощал, изнервничался весь, а был он человек балованный — из десятилетки прямо в ленинградское артучилище поступил, потом на востоке с кадровиками управлялся, привык, чтоб ему подчинялись беспрекословно, и он подчинялся тем, кто званием старше. А тут какой-то Софронов! Колхозник наземный, и он с ним справиться не может.
Кто кого согнул бы в бараний рог — неизвестно, но тут-то Колька-дзык, узнав о горестном положении дивизионного, послал к нему в землянку своего земляка Прокофьева прибрать все там, обиходить майора и по возможности накормить и утешить. Как ушел в штабную землянку Прокофьев, так там и остался, будто просватался. Тертый был тип. Оказалось, что он еще в финскую войну был денщиком у генерала, прислуживать для него дело привычное и любезное.
С еще одним пополнением прибыл к нам боец Рубакин. Бывший зэк, бывший штрафник, бывший кавалерист, по непонятным и туманным причинам выдворенный из гвардейского корпуса Плиева.
От кавалерии у него осталась кубанка с красной макушкой и гвардейский значок.
Рубакин-то и заменил Прокофьева возле Кольки-дзыка. Сошлись они на романсах. Рубакин принес за спиной гитару на ремне, он знал множество романсов и умел их пронзительно-душевно исполнять.
Пел он вечерами, когда мы копали землю и работали. Колька работой Рубакина не неволил, да он никогда, видать, к работе и не устремлялся. Да и мы не неволили его особо, нам тоже нравилось слушать Рубакина, легче работалось и жилось под его музыку.
«Накинув плащ, с гитарой под полою», «Очи карие, очи страстные», «Ой тайга, тайга моя густая», «Сижу на нарах, как король на именинах», «Далеко из колымского края», «В час, когда мерцают…» — блатнятина пелась подряд вперемешку с романсами и сходила за романсы.
Больше всего Кольке нравилось в исполнении Рубакина «На заре ты ее не буди». Он опечаливался, думал о чем-то, лицо его становилось непривычно-растерянное, обездоленность была в мальчишеской его фигуре, в тонкой шее, незащищенность от высших сил, глаза его, от роду проворные, смотрели, не моргая, куда-то, и гасла в них постоянная лешачинка.
— Что такое ланиты? — один раз спросил он у Рубакина.
— Щеки. Щечки! — поигрывая ухмылкой, ответил Рубакин.
— А-а… — протянул Колька. — Я думал…
Рубакин скоро прибрал нашего взводного к рукам и стал влиять на него худо. Поворовывать начал Рубакин, сменял наши плащпалатки на самогонку, пакостил по мелочам. Мы предупредили взводного, он орал на Рубакина, грозился выгнать его из взвода, но потом они помирились, напились и передрались. Рубакин посадил Кольку на кумпол и повредил ему серебряный зуб. Смеху и потехи было много, но однажды, в очень мокрую студеную пору, Рубакин принес с кухни водку на всех нас, и они ее с Колькой выпили.
Помкомвзвода Монахов, серьезный человек, вместе со старыми солдатами зазвали Кольку в лесок, на полянку, и, когда бойцы сомкнулись вокруг Кольки-дзыка, он кротко произнес: