14373.fb2
Неожиданной вестью издалека прозвучала Декларация Бальфура. С. Дубнов отнесся к ней скептически. "Ликуют сионисты ... - пишет он в дневнике: не преждевременно ли? Уже пишут в своих газетах о "еврейском государстве", устраивают торжества, как во время Саббатая Цви. Это новый наркоз, но пробуждение будет ужасно. Меня радует английская декларация, как обращение к еврейской нации, но мотивы ее невысоки (приманка для евреев, как воззвание Бонапарта в 1799 г.), а последствия проблематичны ... Хорошо было бы в такое ужасное время иметь свой спокойный исторический уголок или хоть надежду на него ... Блаженны верующие!".
Несмотря на встречи с людьми своего круга, писатель по временам чувствовал себя одиноким. Это ощущение усилилось, когда пришло в начале декабря известие о смерти С. Абрамовича. "Ушел из жизни 85-летний старец, - пишет С. Дубнов в дневнике, - а из моей жизни вырвана полоса наиболее яркая, из лета моего бытия. И теперь в суровую зимнюю ночь, в северной столице, среди пожара гражданской войны я оплакиваю и смерть друга, и память тех одесских лет, когда я имел общение с этим сильным умом. Вспоминается мое первое посещение А-ча в ноябре 1890 г., а затем долгие беседы в течение 13-ти лет, эти размышления вдвоем". Видения прошлого, озаренные южным солнцем, неотступно шли за писателем, когда под резким невским ветром дожидался он в очереди выдачи своего пайка. А в рождественские дни, когда столица тонула в снежных сугробах, он (189) писал, как в лихорадке, воспоминания о старом друге. Писать приходилось в пальто; чадила керосиновая лампочка; с трудом двигалась по бумаге закоченевшая рука. Но внутренний огонь согревал душу. Воспоминания, продиктованные глубоким чувством, появились сначала в сокращенном виде по-еврейски (брошюра из серии "Фун цайт цу цайт"), а потом полностью по-русски в сборнике "Сафрут".
Разгон Учредительного Собрания в январе 1918 г. был для С. Дубнова тяжелым ударом: всероссийский парламент казался ему единственным выходом из политического тупика. Им овладело ощущение безнадежности. Воодушевлявший недавно проект еврейского съезда - первый шаг к осуществлению идеи культурно-национальной автономии - стал казаться иллюзорным, бессмысленным. Писатель дал волю пессимизму в публичном реферате на тему "Современное положение и еврейский съезд". В качестве главного оппонента выступил на этом собрании помощник комиссара по еврейским делам, заявивший, что в юные годы он считал докладчика своим "духовным отцом", но после десятилетнего политического стажа в тюрьме пришел к убеждению, что место евреев - в рядах наиболее непримиримых борцов за революцию.
События на фронте принимали трагический оборот. Немцы приближались к столице. С болью ощущал писатель развал России, отпадение окраин. "Это вивисекция и моего народа - писал он: шестимиллионный еврейский народ разрезан на шесть кусков".
В начале 1918 г. Совет Народных Комиссаров переехал в Москву, и прежняя столица превратилась в "Северную Коммуну", управляемую Зиновьевым. Подвоз продуктов с каждым днем становился все более скудным. Хлебный паек распределялся по категориям; С. Дубнов первоначально был причислен к категории людей, которым полагалась восьмушка хлеба в день. Голод гнал жителей Северной Коммуны на юг и на запад, в хлебородные губернии; друзья уговаривали Дубновых покинуть обреченный город, но писатель не хотел об этом слышать: он прикован был к письменному столу. В марте он закончил третий том Всеобщей истории, над которым работал полтора года. "Условия работы небывалые - констатирует он в дневнике: война плюс (190) революция плюс диктатура... В последнее время писал запоем..." Не раз подумывал он о том, чтобы приняться за перевод своего крупнейшего труда на древнееврейский язык; но такая работа потребовала бы нескольких лет жизни. "Странные мысли! - пишет он по этому поводу: мир гибнет - в России гражданская война, на Западе возобновляется кровавая бойня... А я думаю о своих исторических трудах! Не странно ли это? Нет. Это только свидетельствует о вечности Духа, об его живучести ... Мы -Архимеды при взятии Сиракуз: Noli tangere circulos meos! Это не равнодушие, а наоборот - результат чрезмерной восприимчивости, заставляющей искать спасения в Духе, в неистребимом среди истребления".
В апреле, на собрании Национального Совета - органа, исполнявшего функции съезда, несостоявшегося из за гражданской войны, С. Дубнов произнес горячую речь. Он порицал политическую распыленность еврейства, помешавшую во время сорганизовать съезд, указывал на то, что другие народности, даже отсталые, опередили евреев, создав свои органы самоуправления. Национальный Совет оказался мертворожденным учреждением. Вскоре после его возникновения писатель отмечает в дневнике: "Вчера в заседании... Мелко, вяло, малолюдно; страсти разгораются только при партийных пререканиях. У всех руки опустились".
Неожиданным просветом в обстановке безнадежности было возобновление "Еврейской Старины" после продолжительного перерыва. Предстояло издать большой годовой сборник. На письменном столе снова появилась груда рукописей. Когда глаза уставали, С. Дубнов уходил в недалекий городской сад, который с каждым днем становился все тише, угрюмее, малолюднее. Ежедневно в пустынных аллеях можно было встретить худощавого седого человека в мешковатом полинялом пиджаке, из кармана которого выглядывал томик Гюго. Иногда он появлялся в сопровождении двух темноглазых бледных мальчиков, с которыми оживленно беседовал. В конце августа прогулки с внуками прекратились: голод заставил семью дочери перекочевать в Польшу. Тишина, воцарившаяся в квартире после отъезда детей, давила ее обитателей. Удручающе действовали на них вести о волне террора, вызванной покушением на Ленина. В горькие, одинокие (191) минуты возникало желание покинуть Россию. Одна из типичных записей:
"...Пошел в Ботанический сад. Сел на скамью, смотрел на опавшие листья... Думал: среди голода, холода... террора уже доживу кое-как, лишь бы не порвалась связь с прошлым, цельность души. Но если в мою обитель ворвутся и отнимут плод многолетнего труда - манускрипт "Истории", заберут мои дневники за 33 года - они отнимут часть моей души, разрушат и смысл жизни, и цельность жизни. Возвращался по липовой аллее на берегу Невы и думал: уйти или остаться? ..."
Писателя мучило сознание, что некому оставить духовное завещание. "Нет пользы - говорится в дневнике - поручать другим достраивать недостроенное здание, план которого я унесу с собой в могилу". Достраивать это здание, пока можно - в этом был единственный жизненный стимул. С. Дубнов не знал отдыха: еще не закончив редактирования "Старины", он принялся за статью "Что нам делать на мирном конгрессе?" В основу этой статьи, вышедшей в форме брошюры (серия "Фун цайт цу цайт", № 2), положена была идея борьбы за права еврейского национального меньшинства на предстоящем всемирном конгрессе мира.
Работа над большим трудом подвигалась вперед, несмотря на перерывы. Питание осенью 1918 г. несколько улучшилось (писатель, переведенный из третьей категории в первую, стал получать по 3/8 фунта хлеба в день), но мучил недостаток топлива. Сплошь и рядом приходилось бросать работу и приниматься за рубку мебели для растопки печей.
Вестью из другого мира показалось в эти дни сообщение палестинской газеты о том, что в Иерусалиме заложен фундамент еврейского университета. Организатором торжества был старый друг Маркус Каган (Мордохай бен Гилель Гакоген), гостеприимный хозяин той полесской дачи, память о которой навсегда врезалась в душу писателя. С волнением вслушивался С. Дубнов в голоса далекого прошлого, уводящие от трудной повседневности. "Вспомнилось давнее... время пишет он в дневнике. - Грезилось путешествие в Палестину через два-три года, когда кончу главный жизненный труд, согласно давнему обету. И кто знает, не зачарует ли меня историческая родина, не прикует ли новый университет, не убаюкает ли песнь Иудеи истомленного сына диаспоры"?
(192) Настроение это оказалось мимолетным. Историк погрузился в эпоху крестовых походов. Рабочий день, начинавшийся в серые утренние сумерки при тусклом свете керосиновой лампы, заканчивался поздно вечером. Прошлое отгораживало от настоящего; и только одно известие, вернувшее писателя к современности, заставило сердце забиться надеждой: сообщение о прекращении четырехлетней бойни.
(193)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
ОСТРОВ СРЕДИ СТИХИЙ
1919-й год ввергнул Россию в стихию жестокой гражданской войны. На всем пространстве страны шли непрерывные бои. Колчак на востоке и Деникин на юге пытались сдавить Красную Армию железным кольцом; Юденич стоял у подступов к северной столице; на Украине увеличивали кровавый хаос гайдамацкие отряды. Слабый подвоз припасов и топлива обрекал население столицы на пещерный быт. Писателю казался его кабинет островком среди бурь, но работать на этом островке с каждым днем становилось труднее.
Вот типичная запись в дневнике: "Встал рано утром, оделся, облекся в пальто, калоши и шапку (в комнате 7 градусов тепла) и сел за письменный стол. Писал окоченевшими пальцами о доминиканцах и французской инквизиции XIII века. В 10 часов закусил, просмотрел газету и пошел в дровяной отдел районного Совета за ордером на дрова. Очутился в очереди сотен людей, растянувшейся по ступенькам задней лестницы огромного дома ... Два часа простоял в гуще несчастных, волнующихся людей и вместе с сотнями ушел ни с чем: до нас не дошла очередь... Разбитый пришел домой, купив по дороге полтора фунта хлеба ... На дворе нашего дома и счастье и горе. Знакомый оказал услугу и прислал на подводе полторы сажени дров... Свечерело. Усталый взялся за прерванную на полуслове работу, дописал конец параграфа, и теперь сижу и думаю. Мы "счастливы": будет чем топить кухню (я сам внес несколько тяжелых вязанок дров наверх), и бедная Ида не будет мерзнуть или бегать по чужим кухням... Мы чахнем от холода больше, чем от голода".
Сильно увеличившиеся расходы - цены на вольном рынке росли со дня на день - истощили небольшие сбережения (194) писателя. Пришлось часть времени, предназначенного для главного труда, посвятить посторонним работам. С. Дубнов принял предложение Комиссариата Просвещения редактировать библиографический указатель русско-еврейской литературы. Энергичный помощник Луначарского Гринберг добился ассигновки крупной суммы для поддержки Исторического Общества. По его инициативе создан был также Еврейский Народный Университет, в котором лекции читались на русском и еврейском языках. С. Дубнов вошел в состав профессорской коллегии; наряду с ним читали лекции М. и И. Кулишеры, С. Цинберг, А. Штейнберг, Ю. Бруцкус. Когда при Комиссариате Просвещения возник ряд исследовательских комиссий, писатель принял участие в редактировании сборника "Материалы для истории антиеврейских погромов", а потом вошел в комиссию по ритуальным процессам.
Все эти работы замедляли темп писания "Истории", но главной помехой была внешняя неустроенность. То и дело приходилось бросать недоконченную глазу, чтобы поспеть к разборке находящегося по соседству деревянного здания, предназначенного городскими властями на слом: так добывали топливо жители Северной Коммуны. Писатель возвращался домой еле живой, с трудом волоча грязные подгнившие доски. Развал быта усиливал душевную тревогу. "На прошлой неделе - пишет С. Дубнов - я сказал вступительное слово в Еврейском Народном Университете ... Грустное вступление. Говорил о кризисе нынешнем, в котором трудно распознать, идем ли мы к новой эре культуры или к сумеркам; о новом гражданском милитаризме в момент торжества международного пацифизма и идеи "Лиги Народов"; призывал учиться у еврейской истории. Предстоят дальнейшие лекции, но кому читать, что и как читать - еще неясно для меня ...".
В часы одиночества писатель наново передумывал проблемы, волновавшие с давних пор, и пытался подвести итоги. "Часто думаю - писал он летом 1919 г. о своем отношении к палестинскому вопросу и сионизму в течение десятков лет. Недавно объяснил в сионистской "Хронике", что считаю долгом националистов уплатить "шекел гагеула"
( Взнос для выкупа палестинской земли.) при условии участия их в общееврейском, а не в партийном конгрессе по делу (195) возрождения Палестины. Именно теперь выяснится, что Эрец-Исроэль может быть приютом, как в эпоху древней Иудеи, лишь для части нации, и то после неимоверных трудов в течение десятилетий, диаспора же останется со всей грозностью своих проблем". В приписке на древнееврейском языке автор дневника высказывает желание посетить Палестину по окончании большого труда, но с грустью добавляет, что, по всей вероятности, ему суждено будет закончить дни свои в пустыне и перед смертью услышать: "ты не войдешь в обетованную землю"...
Осенью город превратился в военный лагерь: войска Юденича приближались к Кронштадту. Повсюду делались лихорадочные приготовления к обороне. Враждебные новой власти обывательские круги втайне радовались успехам белых войск; многих смущали, однако, сообщения о том, что победы "добровольцев" сплошь и рядом сопровождались погромами. Когда до столицы докатились вести о жестокостях, совершавшихся мамонтовскими казачьими отрядами, С. Дубнов заметил: "спасители" показали себя...
Атаки Юденича были отбиты; но оторванность северной столицы от остальной страны продолжалась. С. Дубнов пытался создать условия, необходимые для работы: он соединил кабинет с кухней, чтобы быть поближе к источнику тепла железной печурке - "буржуйке", которую при недостатке дров топили мебелью, а иной раз и менее нужными книгами. В упрямой войне на два фронта - с холодом и с голодом - организм не всегда выходил победителем: начинались головокружения, опухали ноги. Неожиданно обнаруженный в библиотечном шкафу десятифунтовый мешок ржаной муки показался в этой обстановке чудесным даром судьбы: можно было в течение двух недель не терзаться заботами о пище. Несмотря на эти заботы, омрачавшие жизнь, душевные силы писателя казались неисчерпаемыми. В записи от 18 ноября 1919 г. говорится: "Пишу дрожащей рукой, еще не оправившейся от дневной рубки дров тяжелым тупым топором. Молитвенное настроение не покидало меня и сегодня, спасая душу от замерзания. Как несчастны люди, не умеющие так молиться в минуты жизни трудные, люди житейские, без внутреннего Бога, прикованные к земле, лишенные крыльев, чтобы подняться над ее ужасами!" ...
(196) К началу 1920 г. гражданская война стала затихать: разбиты были армии Колчака, Деникина, Юденича, Петлюры. В пылу борьбы украинские "самостийники" и представители "белого движения", прикрывавшиеся республиканскими и демократическими лозунгами, обнаружили свой истинный облик. Еврейские погромы приняли невиданные размеры; самую жуткую картину представляла собой Украина. Деяния новой гайдаматчины поражали сходством с гайдаматчиной 17-го и 18-го века. С горечью констатировал историк, что с течением времени люди не стали человечнее...
Внешние условия жизни в 1920 г. изменились к лучшему. Возникшая по инициативе М. Горького Комиссия для улучшения быта ученых явилась настоящим спасением для целого ряда научных работников. С. Дубнов был зачислен в категорию лиц, которым полагался "академический паек" - дополнительное количество муки, жиров, сахара. Место выдачи пайка находилось в отдаленном районе; приходилось чуть ли не через весь город таскать мешок с провиантом на спине или возить в детских санках. 8-го февраля в дневнике появляется запись: "На этой неделе... мы впервые ели хлеба вдоволь ... Заношу в дневник это событие после с лишком двухлетнего недоедания". Летом С. Дубнову дана была возможность провести две недели в "Доме отдыха" для писателей и ученых - на большой загородной даче. Дом был переполнен истощенными, изнервничавшимися людьми, и об уединении не могло быть речи; но гость отдохнул от забот и физических трудов. Возвратясь домой, он с удвоенной энергией принялся за прерванную работу.
Он вел теперь дневник систематически, почти день за днем, давая волю горечи, не находившей другого исхода. Иногда попадались в записях и лирические нотки, внушенные случайной встречей или утратой близкого человека. Всякое соприкосновение с прошлым рождало мучительную, щемящую грусть. Рой воспоминаний вызвало известие о смерти многолетнего соратника С. Ан-ского; еще более глубокие пласты прошлого подняло неожиданное посещение старого Мстиславского знакомого, бывшего маскила, с которым С. Дубнов в конце восьмидесятых годов читал "Хатос Неурим" Лилиенблюма. Гость помнил Иду Дубнову цветущей, жизнерадостной; теперь из лавки возвратилась с пустым (197) кувшином пепельно-седая, сгорбленная женщина, продрогшая и заплаканная: она три часа напрасно простояла в очереди за керосином. А в воображении писателя ожил далекий зимний вечер, когда юноша и девушка шагали по сугробам Мстиславского бульвара, и в морозной тишине молодо звенели их возбужденные голоса...
По мере того, как многотомная "История" приближалась к концу, автора все больше тревожила мысль об ее дальнейшей судьбе. Печатать огромный труд в обстановке всеобщей разрухи представлялось немыслимым. Над последними главами С. Дубнов работал с особенной страстностью; целые дни проводил он за письменным столом и сносился с внешним миром только по воскресеньям, при посещении университета. Это были дни встреч с друзьями и деловыми посетителями, заглядывавшими в университетскую приемную. Однажды случайный гость передал письмо от Ахад-Гаама, показавшееся неожиданным после трех лет молчания. Оказалось, что старый друг уже 15 месяцев болен неврастенией и чувствует себя инвалидом. В письме сообщалось о предстоящем переселении в Палестину.
В газетах, приходивших из-за границы, появлялись известия об оживлении издательской деятельности в Берлине. Некоторые издательства пытались завязать сношения с С. Дубновым, но он отказывался вести переговоры, считая, что нельзя печатать большой труд в отсутствии автора. Становилось очевидным, что для осуществления главной жизненной задачи надо переселиться в западную Европу. Шагая по сумрачным улицам опустевшего города, писатель строил планы: закончить свой труд, издать его в Берлине, а потом отправиться на несколько месяцев в Палестину. Мечты упирались в тупик: получение выездной визы представлялось проблематичным. Вскоре, однако, план эмиграции принял конкретную форму: Еврейский Национальный Совет в Ковне возбудил через литовского посла ходатайство о том, чтоб С. Дубнову дано было разрешение переехать в Литву для чтения лекций в ковенском университете.
В дни кронштадтского восстания автор "Истории" дописывал под звуки грозной канонады последние главы. Политическая обстановка мучительно его угнетала; желание уехать становилось всё настоятельнее. Между тем ходатайство литовского (198) посольства оставалось без ответа, и у С. Дубнова возникла мысль послать через Горького письмо Ленину. Оно должно было содержать следующую аргументацию: так как в Советской России теория исторического материализма возведена в государственную догму, то ученым, этой догмы не признающим, должна быть предоставлена возможность уехать в другую страну. Письмо, однако, не было отправлено: друзья советовали писателю вооружиться терпением и ждать официального ответа.
Предстоял сорокалетний юбилей литературной деятельности С. Дубнова. Обычно избегавший чествований, он на этот раз охотно принял предложение встретиться с друзьями, читателями и слушателями, сознавая, что эта встреча может стать последней. День юбилея он провел в состоянии душевного подъема. Впервые за четыре года в дневнике появляются строки, проникнутые радостным волнением. "Вчерашний день - пишет он 29 апреля 1921 г. - был... какой-то особенный. Лучезарное утро. На поздравление Иды ответил выражением благодарности ей за то, что почти сорок лет она помогала мне нести бремя жизни. Слезы душили меня, когда я говорил, что если бы она не решилась на лишения и нужду, я бы не мог принести столько жертв ради исполнения духовного обета... Я вынул из шкафа давно нетронутые две книги, некогда заветные: "Позитивная философия" Конта и "О свободе" Милля, которые в 1881 г. стали для меня Библией. Читал заметки на полях, подчеркнутые места, и вспомнил многое. К полудню явился юбилейный комитет с поздравлениями. Не ждал их, и мой тесный кабинет едва вместил пришедших. К 6 час. вечера за мною и И. прислали ..., и мы попали на торжественное собрание в еврейском университете, многолюдное, шумное, возбужденное. Приехал М. К. из Москвы, привез кучу писем и приветствий и, что особенно меня обрадовало, два тома немецкого перевода моей "Новейшей истории евреев", напечатанные в Берлине в 1920 г.".
На многочисленные приветствия писатель ответил большой речью. "Я говорил пишет он - о моей радости видеть опять в собрании тех, которые некогда так часто сходились для рефератов, прений и поздних ночных заседаний, а в последние годы разъединены, разбросаны... Упомянул о дне 15 апреля 1881 г., о моей первой бунтарской статье, где я пытался представить (199) еврейскую историю с точки зрения Элиши Ахера, о том, как я с того момента всматривался в сложный процесс еврейской истории, раньше сквозь чужие очки, а потом собственными глазами ... и лишь теперь завершил главный труд, но уже при разрушенном книгопечатании . . . Говорил о поколении 40-летнего периода, "поколении пустыни", но с Синаем и великими национально-культурными достижениями, о старейшем интернационале еврейском, который спасет нас после всемирного потопа. Говорил горячо, но ясно и четко, в напряженной тишине зала, где порой слышались глубокие вздохи... Разошлись к полуночи, взволнованные, но как будто обновленные встречей, беседою о пережитом, гордым вызовом..., для всех ясным ...".
Юбилей был подведением итогов сорокалетней деятельности. Большую радость доставили писателю приходившие с разных концов приветствия: незнакомые люди писали о том, как они следили за статьями в "Восходе", как учились на трудах С. Дубнова; многие заявляли, что считают себя и поныне его учениками. Те же нотки звучали в речах на многолюдном банкете, состоявшемся в начале мая: ораторы отмечали влияние "Писем о старом и новом еврействе" на их мировоззрение. Один из слушателей, подчеркнувший, что является убежденным коммунистом, заявил, что и он сам, и многие его единомышленники признают идею культурной автономии. С глубоким волнением отвечал юбиляр на эти речи. "Я говорил - пишет он - о трещине еврейского мира, проходящей через сердце нашего поколения, о муках перемещения исторических центров диаспоры ... Грустью был насыщен воздух, печалью разлуки, распада петербургского центра. У меня душа болела, хотелось отойти в сторону и плакать на могиле былого".
Не раз в такие минуты С. Дубнову хотелось погрузиться в прошлое, отдаться работе над мемуарами, но останавливала мысль: надо довести до конца историю народа, а потом уж приняться за свою собственную.
Несмотря на неопределенность положения, писатель деятельно готовился к отъезду. Он занят был приведением в порядок своего обширного архива, когда получилось прощальное письмо от Бялика, уезжавшего в Палестину с группой одесских писателей. Письмо было сердечное, полное тоски. "Еще одно слово (200) пожеланий - и слеза скатится" - писал поэт, но заканчивал ободряющими словами о близкой встрече.
Вопрос о судьбе книг и архива очень волновал их обладателя. Ему тяжело было решиться на частичную ликвидацию библиотеки, которую он с такой любовью собирал в течение многих лет. Тени четырех десятилетий жизни вставали перед писателем, когда он составлял каталог. Нелегко было расстаться и с письмами. "...Рука не поднялась - говорится в дневнике: ...Не мог решиться на уничтожение могил, где похоронены волнения, горе, радости двух поколений...". Тревожило еще одно обстоятельство: если б вывозимые заграницу рукописи подверглись пересмотру, в руках цензора оказались бы дневники за последние годы. Часть своего архива и библиотеки С. Дубнов постановил передать в распоряжение Еврейского Национального Совета в Литве, как основу будущего книгохранилища, и отправил в литовское посольство; с собой он решил взять только то, что необходимо для научной работы или особенно ценно по личным воспоминаниям.
В связи с ходатайством литовского посла власти прибегли к экспертизе заместителя наркома просвещения, профессора Покровского. Узнав об этом, С. Дубнов обратился к Покровскому с письмом, как к собрату по профессии. Он не ждал одобрительного отзыва от историка-марксиста, славившегося своей правоверностью, но реляция Покровского оказалась вполне благоприятной. Дело перешло в последнюю стадию: окончательное решение зависело от Всероссийской Чрезвычайной Комиссии. Убеждения С. Дубнова этому органу были хорошо известны, так как он неоднократно открыто выступал на собраниях и в печати с критикой большевизма. Это обстоятельство внушало писателю серьезные опасения. Смущало его и то, что он был уроженцем не Литвы, а Белоруссии.
Расставание с родиной длилось несколько месяцев. В августе 1921 г. С. Дубнов прощался с Историко-Этнографическим Обществом; он сложил с себя обязанности председателя и передал комитету редакционный портфель "Старины". Бездействие, связанное с ожиданием визы, сильно его тяготило; но во время одного из приступов меланхолии возникла спасительная мысль: теперь, по окончании "Истории", наступает очередь мемуаров.
(201) Писатель целиком ушел в далекое прошлое. "Забываюсь в писании воспоминаний детства - пишет он 8 августа, ... делаю над собою усилие, чтоб писать. Иначе душа не выдержит пытки ожидания и поминутных тревог". И спустя несколько недель: "Собираюсь писать главу... о 1882-84 г.г. и сейчас принимаюсь за чтение материалов - уцелевших писем. Чтение волнует, но само писание не очень: пишу о себе, как будто о постороннем... На первом плане процесс развития моих идей в полосе антитезиса". Впоследствии, вспоминая ту пору, С. Дубнов утверждал, что его спасло "психическое лечение".
Однажды чтение пожелтевших страниц старой тетради прервал неожиданный звонок: на пороге появилась дочь Ольга, приехавшая из Сибири с двумя сыновьями-подростками. Отец и дочь, не видевшиеся с 1907 г., встретились так, как будто недавно расстались. Ольга поселилась с детьми у родителей, и мальчики быстро сдружились с дедом.
Осенью 1921 г. издательский кооператив "Кадима" выразил готовность издать в форме брошюры несколько последних глав "Истории". Главы, прошедшие через гражданскую и военную цензуру, появились в печати без изменений. Брошюра, носившая название "Евреи в царствование Николая Второго", издана была крайне убого; но автора смущала не столько плохая серая бумага, сколько новая орфография.
В конце февраля ковенский университет официально утвердил С. Дубнова профессором еврейской истории; это известие усилило нетерпение писателя. Спустя несколько недель пришло долгожданное разрешение на отъезд. Теперь эмигранта тревожила только забота о неприкосновенности архива, но и тут обстоятельства сложились благоприятно. Осмотр багажа происходил на дому; командированный властями чиновник, студент историко-филологического факультета, проникся уважением к хозяину квартиры, увидя десять толстейших папок - оригинал "Истории". Под этими пачками лежал пласт старинных документов, а на самое дно чемодана запрятаны были крамольные дневники. Заинтересовавшись монументальным трудом и его автором, молодой цензор завел беседу на исторические темы, а потом, подозвав таможенного чиновника, распорядился наложить печати на чемодан с рукописями. Писатель облегченно вздохнул.
(202) Оставалось проститься с немногими близкими и с городом, в котором было так много пережито. Трогательно было последнее свидание со слушателями. В течение всей зимы 1922 г. С. Дубнов читал лекции у себя на дому; с разных концов города сходились к нему ученики, с трудом пробираясь через снежные сугробы, скользя по обледенелым ухабам. Кабинет, недавно превращенный в кухню, становился в эти часы аудиторией, в которой читался курс новейшей истории. Прощальная лекция была посвящена перспективам новых центров еврейства, возникших в Польше и прибалтийских государствах.
Предотъездные заметки в дневнике большей частью торопливы и лаконичны; их автор уже чувствует себя в пути. Последняя запись, сделанная 22 апреля, гласит: "Ясный день, кабинет залит солнцем, а былой мягкой грусти разлуки нет в душе . . . Вчера ... видел памятные места: бывшее помещение "Восхода" на площади Большого Театра, ветхий дом у Троицкой церкви - приют 1884 года... Но я проехал мимо, удрученный заботами узника, и нежная грусть разлуки потускнела от их леденящего дыхания... И все же, если это - моя последняя запись в Петербурге, я хотел бы сердечно проститься с этим "городом холода, мглы и тоски", куда я прибыл почти 42 года назад. Тогда было "много дум в голове, много в сердце огня", теперь и того, и другого тоже много, но иного свойства: думы зари сменились думами заката, огонь юности - догорающим огнем старости с отблеском холодной вечности. Закат часто бывает красивей утренней зари. Суждено ли мне иметь такой закат после бурного дня? Оправлюсь ли после ударов последних лет настолько, чтобы на закате довести до конца труд, начатый на заре"?
На следующий день, 23-го апреля 1922, Семен и Ида Дубновы покинули Россию.
(205)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
ВСТРЕЧА С ЗАПАДОМ
Расхлябанный, тряский поезд шел, тяжко громыхая, на запад. Вагон был грязный, с обтрепанными мягкими сиденьями, но чета пассажиров - пожилые люди с измученными лицами - этого не замечали: они не отрывались от окна, мимо которого проносились топкие луга, чуть опушенные первой весенней травкой. Монотонный стук колес упорно твердил о том, что эту убогую русскую равнину под низким серым небом видят они в последний раз ...
Грусть разлуки смешивалась с радостью освобождения. Поезд уносил эмигрантов из страны, которую по пушкинскому слову вздернула на дыбы железная узда истории. Это зрелище их пугало; они решительно отказывались шагать в ногу с крутой молодой эпохой, разметавшей уют кабинетов, разрушившей те единственные формы быта, в которых был для них возможен труд и отдых. Теперь, меняя страну, они меняли эпоху, возвращались из 20-го столетия в 19-ое.