14373.fb2
Эпоха, когда Семен Маркович Дубнов начал свою литературную работу, была периодом кризиса в области еврейской культуры. Литература на древнееврейском языке, игравшая такую большую роль в эпоху "Гаскалы", теряла часть читателей; известный поэт-гебраист Иегуда-Лейб Гордон меланхолически вопрошал в стихах: "Для кого я тружусь?" и в конце концов перешел в ряды сотрудников "Восхода". Русско-еврейская литература имела свой круг читателей, но была недоступна широким массам. "Идиш", именовавшийся в ту пору "жаргоном", был еще в процессе формирования: лишь выступление еврейских масс на историческую арену сделало его орудием развивающейся народной культуры. Но первые признаки грядущего ренессанса стали (48) появляться уже в восьмидесятых годах. Молодой Дубнов, целиком ушедший в русско-еврейскую журналистику, сочувственно отнесся к плану издания еженедельника на "идиш". В анонимной статье под заглавием "Народная еврейская газета" (Рассвет, 1881, № 35) он горячо ратует за создание серьезной публицистики на том "жаргоне", к которому относятся пренебрежительно и националисты, и космополиты. "Главной своей задачей - говорится в статье еврейская народная газета должна поставить серьезное, а не фельетонное ..., как это было до сих пор, обсуждение общественных вопросов". Новый орган "Idisches Folksblatt" действительно сгруппировал вокруг себя молодые литературные силы: в число его сотрудников вошли Шолом-Алейхем, Фруг, Спектор.
В среде столичной русско-еврейской интеллигенции С. Дубнов чувствовал себя одиноким: людям, с которыми он сообща работал, не хватало ни широкого кругозора, ни настоящего пафоса мысли и дела. Он вспоминает об этом в "Книге Жизни": "В письмах я жаловался на нравственное и умственное одиночество. Объяснялось это тем, что я был втянут в круг специальных еврейских проблем, между тем как меня больше волновали общие и "вечные" вопросы ... Я был самым младшим в этом кругу; моим сверстником был только Фруг, но мировые проблемы мало его занимали. Я находился в полосе... резкого отрицания общепринятых догм, но неустанно искал новых "научных догм" ... Я считал себя лишь временным работником в еврейской литературе, а носился с широкими планами в области общей философски-исторической литературы. Долгие часы просиживал я в Публичной Библиотеке, читая полные собрания сочинений моих любимых мыслителей 18-го века, Дидро и Кондорсе, с целью писать о них со временем подробные монографии".
Старая "книгомания" питомца иешивы воскресла теперь в еще более острой форме. В пыльных лавках букинистов под сводами старинного рынка часто можно было встретить смуглого черноглазого юношу, взволнованно рывшегося в книжном хламе. Антиквары, опытные психологи, умели использовать слабость постоянного клиента; значительная часть его скудного литературного заработка переходила в карманы их засаленных ватных (49) курток, а он мчался домой с драгоценным грузом - собранием сочинений Берне или старым изданием "Buch der Lieder".
Ровный бег трудовых дней прерван был вызовом на родину для отбывания воинской повинности. От солдатчины, внушавшей отвращение, спасла писателя крайняя близорукость. Но он не сразу вернулся в столицу. Зима 1881-1882 г., проведенная в родном городке, прошла в любимой работе - штудировании Монтескье, Руссо, Милля и Конта. Изучение английского языка дало С. Дубнову возможность читать некоторых своих учителей в оригинале, и он перечитывал трактат "О свободе" с таким чувством, с каким верующий читает Священное Писание.
- "Жил я в Мстиславле тогда - рассказывает он в своих воспоминаниях - близ бульвара ... в похожем на длинный сарай доме посреди засыпанного снегом обширного двора. Моя комнатка имела отдельный ход и низкое окно, упиравшееся в сугробы снега. В эту келью приходила ко мне та, которая позже стала моей женой: старшая из моих друзей, сестер Фрейдлин. Мы полюбили друг друга после трех лет тесной дружбы. В ту памятную зиму мы под вой снежной мятели предавались мечтам о будущей совместной жизни и совместном труде, о переезде в Петербург и затем в Париж, о превращении нашего тернистого пути в гладкий и радостный".
В полузасыпанную снегом келью почта приносила русско-еврейские журналы, отражавшие смятение, охватившее интеллигентские круги. Под влиянием растущего антисемитизма крепло палестинофильское течение. Примкнул к нему и Владимир Дубнов, решивший уехать в Палестину. Младший брат не разделял этих настроений: огорченный направлением журнала "Рассвет", он послал туда резкую статью под названием: "Что же теперь?". Исходной точкой статьи был принцип, выдвинутый Берне: "Кто хочет действовать в пользу евреев, должен слить их дело с требованиями общей свободы". Редактор сердито заявил, что такая статья может быть на руку только врагам еврейства, и отказался ее напечатать.
Разногласия с редакцией "Рассвета" продолжались и по возвращении в Петербург. Пришлось перейти снова к нейтральным темам: в журнале появился ряд статей об еврейских погромах времен Хмельницкого, подписанных псевдонимом С. Мстиславский. (50) Но орган этот доживал уже последние дни и вскоре прекратил свое существование. Это был тяжелый удар для молодого журналиста: приходилось лихорадочно искать других источников заработка.
Материальный вопрос еще больше обострился, когда в столицу приехала Ида Фрейдлина, покинувшая родительский дом без всяких средств к существованию. Ее отъезду предшествовала резкая размолвка с матерью. Властная женщина считала стремление девушек к самостоятельности и высшему образованию капризом молодости; кроме того, ее пугала перспектива брака дочери с горьким бедняком, имевшим в родном городе репутацию вольнодумца. Бедная мать не подозревала самого худшего: молодые люди не собирались оформить свои отношения, так как гражданский брак в России не признавался законом, а религиозный представлялся проповеднику свободомыслия несовместимым с его убеждениями.
Нужда и мытарства, связанные с бесправным положением, омрачили радость первых месяцев совместной жизни. С. Дубнова полиция временно оставила в покое: он был приписан в качестве домашнего служителя к одному из петербургских адвокатов. Ида фиктивно записалась в белошвейную мастерскую, а потом поступила на акушерские курсы. Вспоминая впоследствии эту пору своей жизни, писатель замечает, что в ней доминировали силы, которые Шиллер считал главными двигателями жизни - любовь и голод. Кроме материальных забот, угнетала юношу еще одна проблема: как сочетать "личное счастье" со служением идее. Проблема права на счастье, могущая показаться непонятной людям другой эпохи, играла большую роль в жизни аскетической молодежи, воспитанной на радикальной русской публицистике. Это было своеобразное поколение: наивно противопоставляя "личное счастье" борьбе за благо человечества, оно не замечало противоречия между эгоцентризмом "критически-мыслящей личности" и альтруистическими постулатами служения народу. Владимир Соловьев в свое время с добродушной иронией так сформулировал парадоксальное credo семидесятников: "человек произошел от обезьяны, а потому отдадим жизнь свою за ближних".
С. Дубнов был типичным сыном своей эпохи, с ее идеализмом, моральным ригоризмом и логической непоследовательностью (51). "Я метался - пишет он в своих воспоминаниях - ...между "жизнью для идеи", как тогда выражались, и тяжелыми житейскими заботами. Такие моменты искания жизненного пути, родовые муки самоопределения личности являются самыми опасными в ранней молодости: они сопровождаются припадками депрессии, и я в своих записях того времени нахожу признаки такого состояния".
Наилучшим лекарством от душевной неурядицы была работа. Осенью 1882 года период острой безработицы в жизни молодого писателя закончился: он стал постоянным сотрудником крупнейшего русско-еврейского органа - журнала "Восход". С тех пор редкая книга ежемесячника обходилась без его статьи; в течение четверти века его литературная деятельность связана с органом, на котором воспиталось целое поколение интеллигенции. И под собственной фамилией, и под инициалами (С. Д., Д.) и под различными псевдонимами (Критикус, С. Мстиславский, Экстернус), С. Дубнов систематически помещал в "Восходе" статьи исторического, литературного и публицистического содержания.
Дебютировал он в журнале большой работой о Саббатае Цви и псевдо-мессианском движении, написанной под влиянием Греца. Освещение, однако, молодой историк дал свое: мистику-авантюристу противостоит его современник Спиноза, идеальная "критически мыслящая личность"; тогдашнему еврейству ставится в упрек, что оно пошло за человеком, увлекшим его в "область невежества и тьмы", и предало проклятью философа, указавшего истинный путь прогресса. Успех статьи дал толчок к изучению другого мессианско-мистического движения - франкизма. Автор увлекся этой темой, ибо видел во франкизме протест против раввинской традиции, в силу условий эпохи принявший нездоровую форму.
С января 1883 года в "Восходе" начали регулярно появляться большие критические статьи или суммарные обзоры текущей трех-язычной еврейской литературы за подписью Критикус. В согласии с традициями русской критики, статьи затрагивали также проблемы философские и социальные. Автор их рьяно боролся с графоманией и диллетантством, стремясь отучить начинающих авторов, особенно древнееврейских, от дурных навыков витиеватости (52) и привить им европейские приемы. О чем бы он ни писал, в центре всегда стояла наиболее волнующая проблема - борьба с косной традицией. В пылу полемики проповедник свободомыслия не замечал противоречия, подрывающего его пропаганду: требование религиозной реформы, хотя бы самой радикальной, шло в разрез с философией позитивизма, отвергающего всякую религию, как пережиток теологической фазы мышления. Свою непоследовательность писатель понял лишь много лет спустя; в молодые годы над всем доминировало желание высказать, наконец, заветные, выстраданные, хотя и не приведенные в систему мысли. Попытка изложить их перед не-еврейской аудиторией не удалась: редактор либеральной русской газеты, ассимилированный еврей, одобрил содержание статьи, обличающей предрассудки и фанатизм, но счел ее в своем органе неуместной.
Предметом горячих споров в еврейских кругах была в ту пору брошюра Пинскера "Автоэмансипатия". Автор ее, ярый националист и палестинофил, резко критиковал те элементы в еврействе, которые важнейшей задачей считают гражданскую эмансипацию евреев и культурное обновление в европейском духе. С. Дубнов дал ему горячую отповедь в статье "Какая самоэмансипация нужна евреям?" Он бичевал гипертрофию ритуала и доказывал, что обрядовая система иудаизма заслоняет принципы чистой веры и этики и усиливает обособление евреев от других народов. Полемизируя с палестинофилами, он утверждал, что национальная идея является переходной стадией по пути к идее общечеловеческого единства; "национализации" Пинскера должна быть противопоставлена "гуманизация". В статье было много полемического задора, но редактора "Восхода" А. Ландау это не смутило: человек практической складки, он предвкушал "успех скандала" и повышение тиража. Отношения между молодым энтузиастом, еще недавно отказывавшимся "профанировать" литературный труд получением гонорара, и крутым грубоватым "хозяином" журнала, на первый план выдвигавшим материальный интерес, были очень натянутые. Дубнов никак не мог примириться с тем, что сотрудникам журнала, в особенности новичкам, приходилось неоднократно напоминать редактору об уплате гонорара за напечатанную статью. Для застенчивого и самолюбивого молодого журналиста эти обращения к редактору были так тягостны (54), что, несмотря на горькую нужду, он откладывал со дня на день неизбежный визит в контору журнала.
В то время, как писатель всё больше втягивался в свою работу, его подруга усердно готовилась к поступлению в медицинский институт. Молодые люди жили сначала в разных квартирах одного и того же дома; в начале 1883 года они решили поселиться вместе. Легализовать свои отношения они намеревались заграницей, куда собирались уехать учиться при первой возможности. Вспоминая эти отдаленные годы, автор "Книги Жизни" пишет: "Для того времени это был очень смелый шаг не только по отношению к родным в провинции, но и по отношению к нашему общественному кругу в Петербурге, но для меня не существовало никаких преград, когда речь шла о верности моим убеждениям".
Что думала о бескомпромиссности своего друга кроткая, застенчивая девушка, без колебаний взявшая на себя тягость положения невенчанной жены в консервативном быту прошлого века? Она не роптала: полюбив крепко и навсегда, она твердо решила быть верной и стойкой спутницей человека, посвятившего себя целиком служению идее. Одаренная большим запасом сил и душевного здоровья, она спокойно смотрела в будущее: перспектива лишений, нужды, тяжелого повседневного труда ее не страшила. Она не догадывалась в те молодые годы, что быть женой труженика, подчинившего жизнь выполнению обета - задача нелегкая даже при благоприятной внешней обстановке, ибо всякое творчество требовательно и деспотично. Привычка жить отражением чужой жизни далась ей, вероятно, не без усилий: она унаследовала от матери самостоятельный характер. С годами самоотречение стало, однако, второй натурой Иды Дубновой; она нашла в нем удовлетворение и смысл существования. Тайная горечь, неизбежно скопляющаяся на дне длительного самоотречения, не подточила ее волю, а лишь усилила моральный ригоризм. В душе С. Дубнова в зрелые годы будет порой вспыхивать бунт против прямолинейного аскетизма молодости; но спутница его ни разу не усомнится в том, что суть жизни - в осуществлении долга, диктуемого глубоким чувством.
(56)
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
НА РАСПУТЬЕ
- "Я - человеколюбец, демократ и атеист" - певуче декламировал, шагая взад и вперед по комнате, худощавый юноша с густой темной гривой волос. Слова, которые он повторял, принадлежали его новому любимцу - английскому поэту Шелли. Юноша был в большом возбуждении: он писал статью под названием "Последнее слово подсудимого еврейства". Статья, характеризовавшая политику правительства по отношению к евреям, приурочена была к созыву специальной комиссии по еврейскому вопросу. Настаивая на полной гражданской эмансипации евреев, автор подчеркивал гуманитарный характер этого требования. "Евреев угнетают, - писал он, - и этого достаточно, чтобы за них сражался всякий, кто имеет сердце. .. Для этого вовсе не нужно быть евреем-националистом или иметь какое-либо другое влечение к евреям, кроме влечения человека к людям страждущим". Статья была подписана по просьбе редактора "Восхода" глухим псевдонимом "Экстернус": А. Ландау был сильно напуган коллективными и единичными протестами против недавней резкой полемики молодого журналиста с консервативными кругами еврейства.
Закончив статью о гражданской эмансипации, автор ее принялся за составление меморандума о юридическом положении евреев в России. Меморандум, в основу которого положено было кропотливое исследование источников, предназначался для правительственной комиссии, но бесследно увяз в частном архиве одного из еврейских общественных заправил Петербурга.
После ряда месяцев, заполненных интенсивной и волнующей литературной работой, писатель ощутил потребность погрузиться снова в науку. Воскресла мечта о "домашнем университете".
(57) Половина гонорара, полученного за официальную записку, ушла на покупку научной библиотеки, тщательно подобранной для систематических занятий. Было очевидно, что в провинциальной тишине легче будет осуществить эту программу, чем в тяжелых условиях столичной жизни. В связи с планом возвращения в Мстиславль оказалось необходимым легализовать отношения молодой четы: в присутствии нескольких посторонних свидетелей хмурый юноша в потрепанном пиджаке надел кольцо на палец смущенной молодой женщины и скороговоркой пробормотал брачную формулу. На следующий день Ида Дубнова с новой фамилией в паспорте уехала в родной город искать квартиру.
Весна была в полном разгаре, когда "блудный сын" вернулся на родину. Он пишет в своих воспоминаниях: "Я подъехал к невысокому деревянному домику с огородом и садом, с мило улыбающимися цветами в окнах. На крыльце встретила меня вся сияющая в лучах солнца жена и ввела в чистенькие две комнаты со скромным убранством русского мещанского жилья... Это была светлая пора нашей жизни, нечто вроде медового месяца, которого у нас не было в мрачном Петербурге. На короткое время мы устроили себе гнездо в этом русском доме, где любопытные глаза не могли следить за нашим религиозным поведением ... Однако, толки и пересуды в городе не прекращались. Молодожен, не посещающий синагоги даже по субботам и не соблюдающий религиозных обрядов, был исключительным явлением в благочестивой общине".
Тихо протекала жизнь в уютном домике на окраине города. Этажерка возле письменного стола гнулась под тяжестью книг: философские труды перемежались с томиками поэтов. Символом сочетания философии с поэзией были соединенные в одной рамке портреты Милля и Шелли: строгий профиль мыслителя и вдохновенное лицо мечтателя в ореоле легких кудрей. "Фауст" Гете, томики лирических стихотворений Байрона и Виктора Гюго стояли в первом ряду: это были верные друзья, спутники одиноких раздумий. С увлечением читал молодой позитивист и современные повести, а по прочтении "Несчастной" Тургенева неожиданно уткнулся в подушку и заплакал ... Выше всех русских классиков ставил он Толстого; этот культ сохранился на всю жизнь.
(58) В семье ожидалось событие - рождение ребенка. На полках в кабинете появился ряд книг о воспитании, о детской психологии. Будущий отец хотел создать для своего ребенка условия, которых сам он был лишен. Он перечитывал главы в "Автобиографии" Милля, описывающие детские годы. А тем временем пришлось переменить обстановку, переселиться в большой дом тещи, вдовы Фрейдлиной. "Апикойресу" нелегко было согласовать свой образ жизни с необходимостью жить среди родных: комнаты, отведенные молодой чете, были совершенно отделены от половины, которую занимала хозяйка дома; только в часы обеда молчаливый книжник появлялся в общей столовой. Это создавало атмосферу отчуждения, но предупреждало открытые конфликты.
Восьмидесятилетний дед Бенцион был еще жив и по-прежнему читал лекции в синагоге. Статьи внука были ему недоступны, но смутные отголоски споров, которые велись на страницах древне-еврейской печати, доходили и до него. Меир-Яков Дубнов, читавший во время своих странствий газету "Гамелиц", мягко укорял сына в письмах за то, что он заходит в своей полемике слишком далеко и компрометирует славное имя Дубновых. Приближался критический момент - осенние большие праздники. "Однажды - рассказывает автор "Книги Жизни" - дед попросил меня к себе ... Он ... спросил, где я намерен молиться в праздники. Я отвечал, стараясь по мере возможности щадить его религиозное чувство, что я еще не решил этого вопроса, что у меня даже нет необходимой для женатого человека молитвенной принадлежности - талеса. На его вопрос: почему? - я ответил, что эти уборы установлены не Торой, а устным учением... Высокая фигура деда как-то согнулась, голова ниже опустилась на грудь... Несколько минут длилось тяжелое молчание. Вдруг он остановился против меня и сказал проникновенным голосом, в котором звучала бесконечная скорбь: "Шимон, придет время, когда ты скажешь вместе с пророком: пойду и вернусь к моему первому мужу, ибо лучше было мне тогда, чем теперь" ...
Долго звучали в ушах внука слова, произнесенные грустным традиционным напевом. Но когда наступили торжественные дни Рош-Гашана и Иом-Кипура, и старик, облеченный в белое, выступил перед амвоном, как "посол общины", внук остался в своем (59) кабинете, среди еретических книг. "С осени 1884 года говорит "Книга Жизни" - в тихом провинциальном городе наблюдалась такая картина: на двух параллельных улицах сидели в своих кабинетах, среди шкафов с книгами, дед и внук; один занимался мудростью Талмуда и раввинов и передавал ее своей аудитории, другой столь же ревностно углублялся в новую мудрость века и имел свою далекую аудиторию, более обширную... Оба жили как назиреи, исполнители строгого обета, каждый со своим смыслом жизни, интеллектуально различным, этически одинаковым".
В еврейском квартале поведение молодого Дубнова вызвало резкое осуждение. Враждебные взгляды провожали его, когда он прогуливался с палкой в субботу по городскому бульвару; мальчишки кричали ему вслед: "апикойрес!" А он с жаром принялся за выполнение своего университетского плана, построенного на контовской классификации наук. В программу входило естествознание, философия, история, социология. Рабочий день должен был продолжаться не менее 13-и часов. Отшельник замкнулся в просторном кабинете, где когда-то находилась библиотечка сестер Фрейдлиных, а теперь приютилась его собственная библиотека. Такие книги, как "Логика" Милля, "Всемирная История" Шлоссера, "Социология" Спенсера и ряд трудов по истории философии открывали новые горизонты и углубляли те представления о мире, которые уже прочно вошли в сознание. Но иногда грустно становилось при мысли, что не с кем делиться находками, порожденными обильным чтением. - "Сколько раз - говорит запись в дневнике - восторженное Эврика мыслителя раздается среди пустых четырех стен! Если разделенная радость есть удвоенная радость, то разделенная мысль - умноженная мысль. Но немногим такое счастье выпадает на долю".
Занятия в "домашнем университете" приходилось, однако, прерывать для текущей литературной работы. Писатель вернулся к теме, не переставшей его волновать - реформе воспитания. Новая статья, посвященная этому вопросу, была проникнута тем же духом, что и прежние рассуждения о религиозных реформах, но тон ее был менее резок. В ней указывалось на своеобразное явление: далекий потомок, наткнувшись на материал о хедерном обучении, может подумать, что трехмиллионное русское еврейство готовило всех детей мужского пола в теологи. Доказывая (60) необходимость упразднения хедеров и замены их светскими общеобразовательными школами, автор заканчивал словами, проникнутыми сердечной болью: "Тысячами детских тюрем усеяно всё пространство черты оседлости. Там совершается преступление великое: избиение младенцев, убиение духа и плоти. Изнуренные, бледные существа выходят оттуда. Они не знали детства, эти несчастные маленькие люди. Им незнакома ширь полей, свежесть лугов, глубь синих небес. Между четырьмя стенами, в душной атмосфере, в непосильном умственном напряжении, под палкой невежды протекли их лучшие детские годы. Там чудовищная вавилонская мудрость насильственно вбивалась в детские умишки. Ничего не сообщали им о действительном мире, о природе, о жизни, а всё о мире загробном, о смерти, о заповедях, о рае и аде".
Получив статью, редактор "Восхода" был крайне смущен. Он опасался новых протестов со стороны представителей петербургской еврейской общины, раздраженных недавними выступлениями строптивого журналиста. Рукопись долго пролежала в его портфеле. В конце концов, она была напечатана с сокращениями и примечанием редакции. На месте подписи редактор поставил обратные инициалы автора - Д. С.
Писатель, излив свою горечь, снова погрузился в науку; но непрерывное напряжение роковым образом повлияло на его зрение: глаза разболелись так, что пришлось прервать чтение. Близкие люди читали ему вслух по целым часам, но это не удовлетворяло ненасытного книжника. В одну из ночей в доме началась суматоха; потом потекли томительные часы ожидания - и, наконец, акушерка с гордостью показала растерянному молодому отцу красный комочек в туго свернутом свивальнике. Это была девочка, которую решено было назвать Софией. Нерадостны были следующие дни. Молодая мать, измученная трудными родами, неподвижно лежала в спальне, откуда доносился жалобный писк ребенка, а глава семьи сидел в кабинете, где по совету врача закрыты были ставни для защиты от солнца, и размышлял о своей болезни, о шаткости своего материального положения. Очень не хотелось ему запрягаться в постоянное сотрудничество в "Восходе", превращать литературный труд в источник заработка, (61) ставить себя в зависимость от капризов редактора-дельца, но появление ребенка накладывало новые обязанности ...
Спустя некоторое время зрение поправилось, но план занятий уже был нарушен. В доме наступило оживление: вернулся из Палестины брат Владимир, не выдержавший тяжести примитивного земледельческого труда. Начались горячие споры о национализме и космополитизме, но в возражениях младшего брата уже чувствовался надлом. Тоска, обуявшая его в одинокие часы раздумий в полутемной комнате, всё глубже въедалась в душу. Чтоб подавить ее, он пытался заняться физическим трудом, осуществляя толстовскую проповедь "опрощения", которая в последнее время стала ему особенно близка. На стеклянной веранде водружен был столярный станок, вызывавший недоумение заглядывавших в окна соседей; к репутации вольнодумца прибавилась слава чудака. Столярные принадлежности скоро сменились переплетными, и на высоких полках вдоль стен появился ряд книг в новых, пахнувших клеем немудреных переплетах. Но и физический труд не принес облегчения. "Что-то оборвалось в душе - пишет историк, вспоминая эту пору жизни - какая-то трещина прошла через мое миросозерцание, и через нее ворвалась тревога. Как некогда у меня возникло сомнение в вере, так теперь зародилось сомнение во всемогуществе разума. Позитивизм, везде ставивший рогатки моему мышлению, начал стеснять меня; мой умственный организм вырос из узкого костюма".
В жизни С. Дубнова внутреннее беспокойство всегда сочеталось с потребностью переменить обстановку. К концу лета, захватив с собой большой запас книг, скиталец опять перекочевал в столицу. Там он сразу ощутил перемену в общественной атмосфере. Завет идеолога реакции К. Леонтьева - "заморозить Россию" - свято выполнялся Александром Третьим. Русско-еврейская печать была в упадке; выходил только "Восход", но и над ним висел дамоклов меч цензуры, часто делавшей редактору строгие выговоры. Немало повредили репутации журнала и статьи, содержавшие резкую критику еврейского традиционализма. Тем не менее, А. Ландау предложил вернувшемуся из провинции сотруднику возобновить работу в историческом и критическом отделе. На страницах "Восхода" снова стали появляться обзоры Критикуса, отмечавшие каждое значительное явление в еврейской (62) литературе. С особенным чувством писал критик о Францозе, бытописателе галицийского еврейского местечка; в этой статье, говорящей о бедной, отсталой провинциальной жизни, прозвучала новая нотка - нотка мягкой резигнации. Автор ее почувствовал, что в этой жизни нет правых и виноватых. Статья заканчивалась лирическим обращением к читателям: "Вам кажется, будто после долгих скитаний вы опять посетили родной дом, увидели родные, близкие и любимые образы... и всё поняли: и прошлое, и настоящее, и смысл того и другого, и связь между ними".
Исторические темы попрежнему влекли к себе писателя. Мучил вопрос: о чем писать - об энциклопедистах и теории перфекционизма Кондорсе, или о еврейской мистике и каббале. На время внимание молодого историка привлекла личность современника Данте, малоизвестного еврейского поэта Иммануила Роми, по характеру своего дарования напоминающего Гейне. Серьезной исторической проблематике посвящена статья о Момзене. Автор критикует односторонность знаменитого историка, осудившего национальное восстание древней Иудеи, и пытается реабилитировать боровшихся за независимость зелотов, а отчасти даже фарисеев, пытавшихся создать оплот против ассимиляции. В этой постановке вопроса ощущается уже явный поворот от космополитизма к новым концепциям.
Литературной работе сильно мешали повторявшиеся время от времени припадки глазной болезни. Как и в Мстиславле, невольный досуг побуждал к размышлениям, обострявшим идейный кризис. К этому времени записи в дневнике становятся более частыми и подробными. В одной из них отмечаются четыре фазиса, пройденные писателем в поисках цельного миросозерцания: правоверие, очищенная вера, деизм и позитивизм. Теперь, вступая в новую фазу, автор дневника замечает: "Характер моего скептицизма пока еще не вполне выяснился. В общем подкладка его чисто эмоциональная. Существенные его черты следующие: жажда веры, неудовлетворяемая вполне позитивистской "религией человечества"; безотрадные мысли о непостижимости важнейших тайн бытия, волнующих ум вопреки запрещению позитивизма; сомнение в нравственном прогрессе человечества".
Когда такие настроения овладевали молодым писателем, его (63) тянуло к теме "Иoв и Экклезиаст, пессимизм и скептицизм в Библии". Меряя шагами свою комнату, он вспоминал строки, читавшиеся в детстве под унылый вой осеннего ветра в дни праздника "Сукот", или повторял строфу Байрона:
Count over thе joys thine hours hаve seen,
Count over thе days from anguish free,
And know, whatever than past been,
It is something better not to be.
"Я подвергал пересмотру - вспоминает он в "Книге Жизни" - всё свое миросозерцание ... Я был во власти "страха пустоты", который владел мною в этот промежуток между одной частью полной жизни и другой" ...
Сознание духовного одиночества становилось всё более тягостным. Постоянное общение с Фругом, как и в былые годы, не давало удовлетворения. Фруг приобрел в ту пору популярность звучными, непритязательными по форме стихами на национальные и библейские темы. С. Дубнов охотно слушал его декламацию и сам с воодушевлением читал наизусть многие его стихи, но избегал бесед о "проклятых вопросах". Гораздо более интересным собеседником был молодой Аким Флексер, впоследствии приобревший под псевдонимом Волынский большую известность, как религиозный философ и критик искусства. Часто студенческая каморка оглашалась возбужденными голосами: юноши до хрипоты спорили о преимуществах английской и немецкой философии. Флексер яро отстаивал гегельянство, которое его противник - верный ученик Милля - называл "мозговой паутиной". Поспорив, собеседники мирно принимались за совместное изучение юриспруденции: Флексер готовился к государственному экзамену на юридическом факультете, и они сообща проходили науки, которые С. Дубнов включил в программу своего "домашнего университета".
Летние месяцы, проведенные в Мстиславле, на лоне семьи, принесли отдых душе и глазам. В загородном домике с садом раздавался писк двух крошек (весною, в отсутствие отца родилась вторая дочь, Ольга); жена, сестра ее Фанни и Владимир Дубнов по очереди читали вслух усталому столичному гостю (64) книги и журналы. Братья снова проводили много времени вместе, гуляли по окрестностям, дружески спорили, изредка навещали деда Бенциона.
Обитатели "Шулефа" попрежнему хмуро поглядывали на невысокого бледнолицего человека в двойных очках, бормоча ему вслед, что за тяжкие грехи Бог наказал его слепотой ... А вольнодумец, о котором они сокрушались, рассеянно постукивая палкой по доскам тротуара, обдумывал очередные статьи характеристику Берне, которого он называл марраном нового типа, и цикл "Общий взгляд на историю еврейской литературы". В этом цикле ему предстояло впервые высказать мысль, что через всю историю еврейской литературы проходят параллельно два начала - национальное и универсальное. Признаком поворота в исторических воззрениях автора было то, что он подчеркивал не столько борьбу, сколько взаимодействие этих начал. Перед молодым историком открывался новый путь.
(65)
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ИСТОРИЯ ЯВИЛАСЬ МНЕ...
По вечерам, когда крошки засыпали, и из садика тянуло душистой прохладой, молодые родители на крыльце загородного дома тихо беседовали о планах будущей жизни. Работа писателя требовала пребывания в столице, но он не решался обречь семью на бесправное существование. В последнее время полиция беспощадно изгоняла из Петербурга всех, пользовавшихся фиктивными документами. С. Дубнов решил идти прямым путем - ходатайствовать, чтобы ему, как писателю, разрешили жительство в столице. Осенью он уехал в Петербург.