14377.fb2
- Варвара Сергеевна, - назвал он жену повара, когда она, выйдя в прихожую, почтительно помогла ему снять пальто.
Сняв пальто, он оказался в сюртуке, в накрахмаленной рубашке с желтыми пятнами на груди, из-под коротко подстриженной бороды торчал лиловый галстух бабочкой. Волосы на голове он тоже подстриг, они лежали раздвоенным чепчиком, и лицо Томилина потеряло сходство с нерукотворенным образом Христа. Только фарфоровые глаза остались неподвижны, и, как всегда, хмурились колючие, рыжие брови.
- Кушайте, пожалуйста, - уговаривала женщина сдобным голосом, подвигая Климу стакан чая, сливки, вазу с медом и тарелку пряников, окрашенных в цвет железной ржавчины.
- Замечательные пряники, - удостоверил Томилин. - Сама делает из солода с медом.
Клим ел, чтоб не говорить, и незаметно осматривал чисто прибранную комнату с цветами на подоконниках, с образами в переднем углу и олеографией на стене, олеография изображала сытую женщину с бубном в руке, стоявшую у колонны. И живая женщина за столом у самовара тоже была на всю жизнь сыта: ее большое, разъевшееся тело помещалось на стуле монументально крепко, непрерывно шевелились малиновые губы, вздувались сафьяновые щеки пурпурного цвета, колыхался двойной подбородок и бугор груди. Водянистые глаза светились добродушно, удовлетворенно, и, когда она переставала жевать, маленький ротик ее сжимался звездой. Ее розовые руки благодатно плавали над столом, без шума перемещая посуду; казалось, что эти пышные руки, с пальцами, подобными сосискам, обладают силою магнита: стоит им протянуться к сахарнице или молочнику, и вещи эти уже сами дрессированно подвигаются к мягким пальцам. Самовар улыбался медной, понимающей улыбкой, и все в комнате как бы тянулось к телу женщины, ожидало ее мягких прикосновений. Было нечто несоединимое, подавляюще и даже фантастически странное в том, что при этой женщине, в этой комнате, насыщенной запахом герани и съестного, пренебрежительно и усмешливо звучат слова:
- Материалисты утверждают, что психика суть свойство организованной материи, мысль - химическая реакция. Но - ведь это только терминологически отличается от гилозоизма, от одушевления материи, - говорил Томилин, дирижируя рукою с пряником в ней. - Из всех недопустимых опрощений материализм - самое уродливое. И совершенно ясно, что он исходит из отчаяния, вызванного неведением и усталостью безуспешных поисков веры.
Бросив пряник на тарелку, он погрозил пальцем и торжественно воскликнул:
- Повторяю: веры ищут и утешения, а не истины! А я требую: очисти себя не только от всех верований, но и он самого желания веровать!
- Чай простынет, - заметила женщина. - Томилин взглянул на стенные часы и торопливо вышел, а она успокоительно сказала Климу:
- Он сейчас воротится, за котом пошел. Ученое его занятие тишины требует. Я даже собаку мужеву мышьяком отравила, уж очень выла собака в светлые ночи. Теперь у нас - кот, Никитой зовем, я люблю, чтобы в доме было животное.
Поправляя шпильки в тяжелой чалме темных волос, она вздохнула:
- Трудное его ученое занятие! Какие тысячи слов надобно знать! Уж он их выписывает, выписывает изо всех книг, а книгам-то - счета нет!
Ручной чижик, серенький с желтыми, -летал по комнате, точно душа дома; садился на цветы, щипал листья, качаясь на тоненькой ветке, трепеща .крыльями; испуганный осою, которая, сердито жужжа, билась о стекло, влетал в клетку и пил воду, высоко задирая смешной носишко.
Томилин бережно внес черного кота с зелеными глазами, посадил его на обширные колени женщины и спросил:
- Не дать ли ему молока?
- Рано еще, - сказала женщина, взглянув на часы. Через минуту Клим снова слышал:
- Свободно мыслящий мир пойдет за мною. Вера - это .преступление пред лицом мысли.
Говоря, Томилин делал широкие, расталкивающие жесты, голос его звучал властно, глаза сверкали строго. Клим наблюдал его с удивлением и завистью. Как быстро и резко изменяются люди! А он все еще играет унизительную роль человека, на которого все смотрят, как на ящик дли -мусора своих мнений. Когда он уходил, Томилин настойчиво сказал ему:
- Вы - приходите чаще!
А женщина, пожав руку его теплыми пальцами, другой рукой как будто сняла что-то с полы его тужурки и, спрятав sa .спину, сказала, широко улыбаясь:
- Теперь они придут, я на них котовинку посадила. На вопрос Клима: что такое котовинка? - она объяснила:
- А это, видите ли, усик шерсти -кошачьей; коты - очень привычны к дому, и есть в них сила людей привлекать. И если кто, приятный дому человек, котовинку на себе унесет, так его обязательной этот дом дотянет.
"Какая чепуха! - думал Клим, идя по улице, но все-таки осматривая рукава тужурки и брюки: где прилеплена на него котовинка? - Как пошло, повторял он, смутно -чувствуя необходимость убедить себя в том, -что это благополучие именно пошло и только пошло. - В сущности, Томилин проповедует упрощение такое же, как материалисты, поражаемые им, - думал Клим и почти озлобленно старался найти что-нибудь общее между философом и черным, зеленоглазым котом. - Коту следовало бы сожрать чижа, - усмехнулся он. Шумело w полове. - Кажется, я отравился этими железными пряниками..."
Дома. он застал мать в оживленной беседе со Спивак, они сидели в столовой у окна, открытого в сад; мать протянула Климу синий квадрат телеграммы, торопливо сказав:
- Вот - дядя Яков скончался. Выкинув за окно папиросу, она добавила:
- Так и умер, не выходя из тюрьмы. Ужасно. Потом она прибавила;
- Это уже безжалостно со стороны властей. Видят, что человек умирает, а все-таки держат в тюрьме.
Клим, чувствовал, что мать говорит, насилуя себя и как бы смущаясь пред гостьей. Спивак смотрела на нее взглядом человека, который, сочувствуя, не считает уместным выразить свое сочувствие. Через несколько минут она ушла, а мать, проводив ее, сказала снисходительно:
- Эта Спивак - интересная женщина. И - деловая. С нею - просто. Квартиру она устроила очень мило, с большим вкусом,
Клим, подумав, что она слишком быстро покончила с дядей Яковом и что это не очень прилично, спросил:
- Похоронили его? Мать удивленно ответила:
- Но ведь в телеграмме сказано: "Тринадцатого скончался и вчера похоронен"...
Скосив глаза, рассматривая в зеркале прыщик около уха, она вздохнула:
- Сейчас пойду напишу об этом Ивану Акимовичу. Ты не знаешь - где он, в Гамбурге?
- Не знай".
- Ты давно писал ему?
С раздражением, источник которого был не ясен для него, Клим заговорил:
- Давно. Должен сознаться, что я... редко пишу ему. Он отвечает мне поучениями, как надо жить, думать, веровать. Рекомендует книги... вроде бездарного сочинения Пругавина о "Запросах народа и обязанностях интеллигенции". Его письма кажутся мне наивнейшей риторикой, совершенно несовместной с торговлей дубовой клепкой. Он хочет, чтоб я унаследовал те привычки думать, от которых сам он, вероятно, уже отказался.
- Да, - сказала мать, припудривая прыщик, - он всегда любил риторику. Больше всего - риторику. Но - почему ты сегодня такой нервный? И уши у тебя красные...
- Нездоровится, - сказал Клим. Вечером он лежал в постели с компрессом на голове, а доктор успокоительно говорил:
- Что-нибудь гастрическое. Завтра увидим.
В течение пяти недель доктор Любомудров не мог с достаточной ясностью определить болезнь пациента, а пациент не мог понять, физически болен он или его свалило с ног отвращение к жизни, к людям? Он не был мнительным, но иногда ему казалось, что в теле его работает острая кислота, нагревая мускулы, испаряя из них жизненную силу. Тяжелый туман наполнял голову, хотелось глубокого сна, но мучила бессонница и тихое, злое кипение нервов. В памяти бессвязно возникали воспоминания 0'прожитом, знакомые лица, фразы.
"Да - был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?"
"Что вы озорничаете!"
"Баба богу - второй сорт".
Все эти словечки торчали пред глазами, как бы написанные в воздухе, торчали неподвижно, было в них что-то мертвое, и, раздражая, они не будили никаких дум, а только усиливали недомогание.
Иногда, внезапно, это окисление исчезало, Клим Самгин воображал себя почти здоровым, ехал на дачу, а дорогой или там снова погружался в состояние общей расслабленности. Не хотелось смотреть на людей, было неприятно слышать их голоса, он заранее знал, что скажет мать, Варавка, нерешительный доктор и вот этот желтолицый, фланелевый человек, сосед по месту в вагоне, и грязный смазчик с длинным молотком в руке. Люди раздражали уже только тем, что они существуют, двигаются, смотрят, говорят. Каждый из них насиловал воображение, заставляя думать: зачем нужен он? Возникали нелепые вопросы: зачем этот, скуластый, бреет бороду, а тот ходит с тростью, когда у него сильные, стройные ноги? Женщина ярко накрасила губы, подрисовала глаза, ее нос от этого кажется бескровным, серым и не по лицу уродливо маленьким. Никто не хочет сказать ей, что она испортила лицо свое, и Клим тоже не хотел этого. Он зорко и с жадностью подмечал в людях некрасивое, смешное и все, что, отталкивая его от них, позволяло думать о каждом с пренебрежением и тихой злостью. Но в то же время он смутно чувствовал, что эти его навязчивые мудрствования болезненны, нелепы и бессильны, и чувствовал, что однообразие их все более утомляет его.
Минутами Самгину казалось, что его вместилище впечатлений - то, что называют душой, - засорено этими мудрствованиями и всем, что он знал, видел, - засорено на всю жизнь и так, что он уже не может ничего воспринимать извне, а должен только разматывать тугой клубок пережитого. Было бы счастьем размотать этот клубок до конца. А вслед за тем вспыхивало и обжигало желание увеличить его до последних пределов, так, чтоб он, заполнив все в нем, всю пустоту, и породив какое-то сильное, дерзкое чувство, позволил Климу Самгину крикнуть людям:
"Эй, вы! Я ничего не знаю, не понимаю, ни во что не верю и вот говорю вам это честно! А все вы - притворяетесь верующими, вы - лжецы, лакеи простейших истин, которые вовсе и не истины, а - хлам, мусор, изломанная мебель, просиженные стулья".