14378.fb2
- Долго вы будете держать меня? - спросил Клим.
- Это - не я решаю. Откровенно говоря - я бы всех выпустил: уголовных, политических. Пожалуйте, - разберитесь в ваших желаниях... да! Мое почтение!
Потом Самгин ехал на извозчике в тюрьму; рядом с ним сидел жандарм, а на козлах, лицом к нему, другой - широконосый, с маленькими глазками и усами в стрелку. Ехали по тихим улицам, прохожие встречались редко, и Самгин подумал, что они очень неумело показывают жандармам, будто их не интересует человек, которого везут в тюрьму. Он был засорен словами полковника, чувствовал себя уставшим от удивления и механически думал:
"Болен. Выдохся. Испуган и хотел испугать меня. Не стоит думать о нем".
Но и в камере пред ним все плавало искаженное гримасами Лютова потное лицо, шипели в тишине слова:
"Вы организуетесь для самозащиты от анархии..."
"Это - единственно разумное, что он сказал", - подумал Самгин.
Над камерой его пели осторожно, вполголоса двое уголовных, пели, как поют люди, думающие о своем чужими словами.
По песочку,
- говорил один,
Бережком,
- вторил другой, и оба задушевно, в голос, тянули:
Тамо - эх, да - тамо страннички иду-уть.
Голоса плыли мимо окна камеры Клима, ласково гладя теплую тишину весенней ночи, щедро насыщая ее русской печалью, любимой и прославленной за то, что она смягчает сердце.
"Может быть - убийцы и уж наверное - воры, а - хорошо поют", размышлял Самгин, все еще не в силах погасить в памяти мутное пятно искаженного лица, кипящий шопот, все еще видя комнату, где из угла смотрит слепыми глазами запыленный царь с бородою Кутузова.
"Очень путает разум это смешение хорошего и дурного в одном человеке..."
Песня мешала уснуть, точно зубная боль, еще не очень сильная, но грозившая разыграться до мучительной. Самгин спустил ноги с нар, осторожно коснулся деревянного пола и зашагал по камере, ступая на пальцы, как ходят по тонкому слою льда или по непрочной, гибкой дощечке через грязь.
За окном мурлыкали:
Эх, ночь темна-а...
Ой, темна, темным-темна...
Ночь была светлая. Петь стали тише, ухо ловило только звуки, освобожденные от слов.
"Толстой - прав, не доверяя разуму, враждуя с ним. Достоевский тоже не любил разума. Это вообще характерно для русских..."
Самгин вспомнил, как Никонова сказала о Толстом:
"Мучительный старик, все знает".
"Хуже, чем если б умерла", - подумал он.
Неприятно вспомнилась Варвара, которая приезжала на свидание в каком-то слишком модном костюме; разговаривала она грустным, обиженным тоном, а глаза у нее веселые.
В окно смотрели три звезды, вкрапленные в голубоватое серебро лунного неба. Петь кончили, и точно от этого стало холодней. Самгин подошел к нарам, бесшумно лег, окутался с головой одеялом, чтоб не видеть сквозь веки фосфорически светящегося лунного сумрака в камере, ч почувствовал, что его давит новый страшок, не похожий на тот, который он испытал на Невском; тогда пугала смерть, теперь - жизнь.
Недели две он прожил в состоянии человека, который чем-то отравлен. Корнев заботливо выстукивал ему новости, но они скользили по застывшему, не волнуя.
"Спивак выпустили. Дунаев и Флеров отправлены в Москву. Заключен мир с японцами, очень скверный. Школа Спивак закрыта".
Самгин, слушая стук по камню, представлял длинноногую, сухую фигуру Корнева орудием, которое неутомимо разрушает стену.
"В Иваново-Вознесенске огромная забастовка, руководят наши. Восстание в Черноморском флоте".
Новости следовали одна за другой с небольшими перерывами, и казалось, что с каждым днем тюрьма становится все более шумной; заключенные перекликались между собой ликующими голосами, на прогулках Корнев кричал свои новости в окна, и надзиратели не мешали ему, только один раз начальник тюрьмы лишил Корнева прогулок на три дня. Этот беспокойный человек, наконец, встряхнул Самгина, простучав:
"Вчера застрелен Васильев".
"Кем?" - спросил Самгин.
"Понятно. Не пойман".
А утром он крикнул, проходя по коридору мимо камеры:
- До свидания, Самгин! Иду на волю! Скоро всех... До утра Клим не мог уснуть, вспоминая бредовой шопот полковника и бутылочку красных чернил, пронзенную лучом солнца. Он не жалел полковника, но все-таки было тяжко, тошно узнать, что этот человек, растрепанный, как Лютов, как Гапон, - убит.
И тотчас вспомнил, как Иноков, идя с ним по набережной, мимо разрушенного амбара, сказал:
- Смотрите!
На гнилом бревне, дополняя его ненужность, сидела грязно-серая, усатая крыса в измятой, торчавшей клочьями шерсти, очень похожая на старушку нищую; сидела она бессильно распластав передние лапы, свесив хвост мертвой веревочкой; черные бусины глаз ее в красных колечках неподвижно смотрели на позолоченную солнцем реку. Самгин поднял кусок кирпича, но Иноков сказал:
- Не троньте, она и так умрет.
Самгин помнил, что эти слова очень смутили eroi Но теперь он решительно подумал:
"А человека Иноков может убить".
Но ни о чем и ни о ком, кроме себя, думать не хоте. лось. Теперь, когда прекратился телеграфный стук в стену и никто не сообщал тревожных новостей с воли, - Самгин ощутил себя забытым. В этом ощущении была своеобразно приятная горечь, упрекающая кого-то, в словам она выражалась так:
"Хороша жизнь, когда человек чувствует себя в тюрьме более свободным, чем на воле".
В тюрьме он устроился удобно, насколько это оказалось возможным; камеру его чисто вымыли уголовные, обед он получал с воли, из ресторана; читал, занимался ликвидацией предприятий Варавки, переходивших в руки Радеева. Несколько раз его посещал, в сопровождении товарища прокурора, Правдин, адвокат городского головы; снова явилась Варвара и, сообщив, что его скоро выпустят, спросила быстрым шепотком:
- Ты знаешь, что Никонова?..
- Знаю! - громко ответил он.
- Ужасное время, дорогой!