14381.fb2
Айно молча пожала плечами.
После обеда в комнате Клима у стены столбом стоял Дмитрий, шевелил пальцами в карманах брюк и, глядя под ноги себе, неумело пытался выяснить что-то.
– Знаешь, это – дьявольски неловко. Ты верно сказал о беззаконии симпатий. Дурацкая позиция у меня.
Клим чувствовал, что брат искренно и глубоко смущен.
«Тем хуже для него».
Айно простилась с Климом сухо и отчужденно; Дмитрий хотел проводить брата на вокзал, но зацепился ногою за медную бляшку чемодана и разорвал брюки.
– О, – сказала Айно. – Как вы пойдете? Есть у вас другие брюки? Нет? Вам нельзя идти на вокзал!
Самгин младший был доволен, что брат не может проводить его, но подумал:
«Она не хочет этого. Хитрая баба. Ловко устроилась».
Уезжая, он чувствовал себя в мелких мыслях, но находил, что эти мысли, навязанные ему извне, насильно и вообще всегда не достойные его, на сей раз обещают сложиться в какое-то определенное решение. Но, так как всякое решение есть самоограничение, Клим не спешил выяснить его.
В Петербурге он узнал, что Марина с теткой уехали в Гапсаль. Он прожил в столице несколько суток, остро испытывая раздражающую неустроенность жизни. Днем по улицам летала пыль строительных работ, на Невском рабочие расковыривали торцы мостовой, наполняя город запахом гнилого дерева; весь город казался вспотевшим. Белые ночи возмутили Самгина своей нелепостью и угрозой сделать нормального человека неврастеником; было похоже, что в воздухе носится все тот же гнилой осенний туман, но высохший до состояния прозрачной и раздражающе светящейся пыли.
Ночные женщины кошмарно навязчивы, фантастичны, каждая из них обещает наградить прогрессивным параличом, а одна – высокая, тощая, в невероятной шляпе, из-иод которой торчал большой, мертвенно серый нос, – долго шла рядом с Климом, нашептывая:
– Идешь, студент? Ну? Коллега? Потом она стала мурлыкать в ухо ему:
А когда он пригрозил, что позовет полицейского, она, круто свернув с панели, не спеша и какой-то размышляющей походкой перешла мостовую и скрылась за монументом Екатерины Великой. Самгин подумал, что монумент похож на царь-колокол, а Петербург не похож на русский город.
«Мне нужно переместиться, переменить среду, нужно встать ближе к простым, нормальным людям», – думал Клим Самгин, сидя в вагоне, по дороге в Москву, и ему показалось, что он принял твердое решение.
Предполагая на другой же день отправиться домой, с вокзала он проехал к Варваре, не потому, что хотел видеть ее, а для того, чтоб строго внушить Сомовой: она не имеет права сажать ему на шею таких субъектов, как Долганов, человек, несомненно, из того угла, набитого невероятным и уродливым, откуда вылезают Лютовы, Дьякона, Диомидовы и вообще люди с вывихнутыми мозгами.
Необъятная и недоступная воздействию времени Анфимьевна, встретив его с радостью, которой она была богата, как сосна смолою, объявила ему с негодованием, что Варвара уехала в Кострому.
– Актеришки увезли ее играть, а – чего там играть? Деньгами ее играть будут, вот она, игра!
И, вытирая фартуком лицо свое, цвета корки пшеничного хлеба, она посоветовала, осудительно причмокивая:
– Женился бы ты на ней, Клим Иваныч, что уж, право! Тянешь, тянешь, а девушка мотается, как собачка на цепочке. Ох, какой ты терпеливый на сердечное дело!
С ловкостью, удивительной в ее тяжелом теле, готовя посуду к чаю, поблескивая маленькими глазками, круглыми, как бусы, и мутными, точно лампадное масло, она горевала:
– Тоже вот и Любаша: уж как ей хочется, чтобы всем было хорошо, что уж я не знаю как! Опять дома не ночевала, а намедни, прихожу я утром, будить ее – сидит в кресле, спит, один башмак снят, а другой и снять не успела, как сон ее свалил. Люди к ней так и ходят, так и ходят, а женишка-то все нет да нет! Вчуже обидно, право: девушка сочная, как лимончик...
Добродушная преданность людям и материнское огорчение Анфимьевны, вкусно сваренный ею кофе, комнаты, напитанные сложным запахом старого, устойчивого жилья, – все это настроило Самгина тоже благодушно. Он вспомнил Таню Куликову, няньку – бабушку Дронова, нянек Пушкина и других больших русских людей.
«Вот об этих русских женщинах Некрасов забыл написать. И никто не написал, как значительна их роль в деле воспитания русской души, а может быть, они прививали народолюбие больше, чем книги людей, воспитанных ими, и более здоровое, – задумался он. – «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», – это красиво, но полезнее войти в будничную жизнь вот так глубоко, как входят эти, простые, самоотверженно очищающие жизнь от пыли, сора».
Мысль эта показалась ему очень оригинальной, углубила его ощущение родственности окружающему, он тотчас записал ее в книжку своих заметок и удовлетворенно подумал:
«Да, здесь потеплее Финляндии!»
Просмотрел несколько номеров «Русских ведомостей», незаметно уснул на диване и был разбужен Любашей:
– Что ты спишь среди дня! – кричала она кольцов-ским стихом, дергая его за руку.
Она расслабленно сидела на стуле у дивана, вытянув коротенькие ножки в пыльных ботинках, ее лицо празднично сияло, она обмахивалась платком, отклеивала пальцами волосы, прилипшие к потным вискам, развязывала синенький галстук и говорила ликующим голосом:
– Клим, голубчик! Знаешь, – вышел «Манифест Российской социал-демократической партии». Замечательно написан! Нет, ты подумай – у нас – партия!
– У кого это, у нас? – спросил Клим, надевая очки.
– Ну, господи! У нас, в России! Ты пойми: ведь это значит – конец спорам и дрязгам, каждый знает, что ему делать, куда идти. Там прямо сказано о необходимости политической борьбы, о преемственной связи с народниками – понимаешь?
От восторга она потела все обильнее. Сорвав галстук, расстегнула ворот кофточки:
– Задыхаюсь!
И, сопровождая слова жестами марионетки, она стала цитировать «Манифест», а Самгин вдруг вспомнил, что, когда в селе поднимали колокол, он, удрученно идя на дачу, заметил молодую растрепанную бабу или девицу с лицом полуумной, стоя на коленях и крестясь на церковь, она кричала фабриканту бутылок:
«Господи! Дай тебе господи! Пошли тебе господи!» Найдя в Любаше сходство с этой бабой, Самгин невольно рассмеялся и этим усилил ее радость, похлопывая его по колену пухлой лапкой, она вскрикивала:
– Не правда ли? Главное: хорошие люди перестанут злиться друг на друга, и – все за. живое дело!
Самгин тихонько ударил ее по руке, хотя желал бы ударить сильнее.
– О «Манифесте» ты мне расскажешь после, а теперь...
– Варвара? – спросила она. – Представь, поехала играть; «Хочу, говорит, проверить себя...»
– Я – не о ней. Актриса она – не более, чем ты и всякая другая женщина...
Любаша показала ему язык.
– Дурачок ты, а не скептик! Она – от тоски по тебе, а ты... какой жестокосердный Ловелас! И – чего ты зазнаешься, не понимаю? А знаешь, Лида отправилась – тоже с компанией – в Заволжье, на Керженец. Писала, что познакомилась с каким-то Берендеевым, он исследует сектантство. Она тоже – от скуки все это. Антисоциальная натура, вот что... Анфимьевна, мать родная, дайте чего-нибудь холодного!
– Не дам холодного, – сурово ответила Анфимьевна, входя с охапкой стиранного белья. – Сначала поесть надо, после – молока принесу, со льда...
Самгин не находил минуты, чтобы сделать выговор, да уже и не очень хотел этого, забавное возбуждение Любаши несколько примиряло с нею.
– Да, – забыла сказать, – снова обратилась она к Самгину, – Маракуев получил год «Крестов». Ипатьевский признан душевнобольным и выслан на родину, в Дмитров, рабочие – сидят, за исключением Сапожникова, о котором есть сведения, что он болтал. Впрочем, еще один выслан на родину, – Одинцов.
Вскочив со стула, она пошла к двери.
– Переоденусь, пока не растаяла. Но в дверях круто повернулась и, схватясь за голову, пропела:
– Ой, Климуша, с каким я марксистом познакомила-ась! Это, я тебе скажу... ух! Голос – бархатный. И, понимаешь, точно корабль плавает... эдакий – на всех парусах! И – до того все в нем определенно... Ты смеешься? Глупо. Я тебе скажу: такие, как он, делают историю. Он... на Желябова похож, да!