14382.fb2
«Но я же ни в чем не виноват пред нею», – возмутился он, изорвал письмо и тотчас решил, что уедет в Нижний-Новгород, на Всероссийскую выставку. Неожиданно уедет, как это делает Лидия, и уедет прежде, чем она соберется за границу. Это заставит ее понять, что он не огорчен разрывом. А может быть, она поймет, что ему тяжело, изменит свое решение и поедет с ним?
Но, когда он сказал Лидии, что послезавтра уезжает, она заметила очень равнодушно:
– Как хорошо, что у вас это вышло без драматических сцен. Я ведь думала, что сцены будут. Обняв, она крепко поцеловала его в губы.
– Мы расстаемся друзьями? Потом встретимся снова, более умные, да? И, может быть, иначе посмотрим друг на друга?
Клим был несколько тронут или удивлен и словами ее и слезинками в уголках глаз, он сказал тихонько, упрашивая:
– Не лучше ли тебе ехать со мной?
– Нет! – сказала она решительно. – Нет, не надо! Ты помешаешь мне.
И быстро вытерла глаза. Опасаясь, что он скажет ей нечто неуместное, Клим тоже быстро поцеловал ее сухую, горячую руку. Потом, расхаживая по своей комнате, он соображал:
«В сущности, она – несчастная, вот что. Пустоцвет. Бездушна она. Умствует, но не чувствует...»
Остановился среди комнаты, снял очки и, раскачивая их, оглядываясь, подумал почти вслух:
«Но – как быстро разыгралось все это. Действительно – как стружки сгорели».
Он чувствовал себя растерявшимся, но в то же время чувствовал, что для него наступили дни отдыха, в котором он уже нуждался.
Через несколько дней Клим Самгин подъезжал к Нижнему-Новгороду. Версты за три до вокзала поезд, туго набитый людями, покатился медленно, как будто машинист хотел, чтоб пассажиры лучше рассмотрели на унылом поле, среди желтых лысин песка и грязнозеленых островов дерна, пестрое скопление новеньких, разнообразно вычурных построек.
Рядом с рельсами, несколько ниже насыпи, ослепительно сияло на солнце здание машинного отдела, построенное из железа и стекла, похожее формой на огромное корыто, опрокинутое вверх дном; сквозь стекла было видно, что внутри здания медленно двигается сборище металлических чудовищ, толкают друг друга пленные звери из железа. Полукольцом изогнулся одноэтажный павильон сельского хозяйства, украшенный деревянной резьбой в том русском стиле, который выдумал немец Ропет. Возвышалось, подавляя друг друга, еще много капризно разбросанных построек необыкновенной архитектуры, некоторые из них напоминали о приятном искусстве кондитера, и, точно гигантский кусок сахара, выделялся из пестрой их толпы белый особняк художественного отдела. Сверкал и плавился на солнце двуглавый золотой орел на вышке царского павильона, построенного в стиле теремов, какие изображаются на картинках сказок. А над золотым орлом в голубоватом воздухе вздулся серый пузырь воздушного шара, привязанный на длинной веревке.
Неспешное движение поезда заставляло этот городок медленно кружиться; казалось, что все его необыкновенные постройки вращаются вокруг невидимой точки, меняют места свои, заслоняя друг друга, скользят между песчаных дорожек и небольших площадей. Это впечатление спутанного хоровода, ленивой, но мощной толкотни, усиливали игрушечные фигурки людей, осторожно шагавших между зданий, по изогнутым путям; людей было немного, и лишь редкие из них торопливо разбегались в разных направлениях, большинство же вызывало мысль о заплутавшихся, ищущих. Люди казались менее подвижны, чем здания, здания показывали и прятали их за углами своими.
Это полусказочное впечатление тихого, но могучего хоровода осталось у Самгина почти на все время его жизни в странном городе, построенном на краю бесплодного, печального поля, которое вдали замкнула синеватая щетина соснового леса – «Савелова грива» и – за невидимой Окой – «Дятловы горы», где, среди зелени садов, прятались домики и церкви Нижнего-Новгорода.
Остановясь в одной из деревянных, наскоро сшитых гостиниц, в которой все скрипело, потрескивало и в каждом звуке чувствовалось что-то судорожное, Самгин быстро вымылся, переоделся, выпил стакан теплого чая и тотчас пошел на выставку; до нее было не более трехсот шагов.
Возвратился он к вечеру, ослепленный, оглушенный, чувствуя себя так, точно побывал в далекой, неведомой ему стране. Но это ощущение насыщенности не тяготило, а, как бы расширяя Клима, настойчиво требовало формы и обещало наградить большой радостью, которую он уже смутно чувствовал.
Оформилась она не скоро, в один из ненастных дней не очень ласкового лета. Клим лежал на постели, кутаясь в жидкое одеяло, набросив сверх его пальто. Хлестал по гулким крышам сердитый дождь, гремел гром, сотрясая здание гостиницы, в щели окон свистел и фыркал мокрый ветер. В трех местах с потолка на пол равномерно падали тяжелые капли воды, от которой исходил запах клеевой краски и болотной гнили.
Клим Самгин видел, что пред ним развернулась огромная, фантастически богатая страна, бытия которой он не подозревал; страна разнообразнейшего труда, вот – она собрала продукты его и, как на ладони, гордо показывает себе самой. Можно думать, что красивенькие здания намеренно построены на унылом поле, обок с бедной и грязной слободой, уродливо безличные жилища которой скучно рассеяны по песку, намытому Волгой и Окой, и откуда в хмурые дни, когда с Волги дул горячий «низовой» ветер, летела серая, колючая пыль.
В этом соседстве богатства страны и бедности каких-то людишек ее как будто был скрыт хвастливый намек:
«Живем – плохо, а работаем – вот как хорошо!»
Не так нарядно и хвастливо, но еще более убедительно кричала о богатстве страны ярмарка. Приземистые, однообразно желтые ряды ее каменных лавок, открыв широкие пасти дверей, показывали в пещерном сумраке груды разнообразно обработанных металлов, груды полотен, ситца, шерстяных материй. Блестел цветисто расписанный фарфор, сияли зеркала, отражая все, что двигалось мимо их, рядом с торговлей церковной утварью торговали искусно граненным стеклом, а напротив огромных витрин, тесно заставленных бокалами и рюмками, блестел фаянс приспособлений для уборных. В этом соседстве церковного с домашним Клим Самгин благосклонно отметил размашистое бесстыдство торговли.
Людей на ярмарке было больше, чем на выставке, вели они себя свободнее, шумнее и все казались служащими торговле с радостью. Поражало разнообразие типов, обилие иностранцев, инородцев, тепло одетых жителей Востока, слух ловил чужую речь, глаз – необыкновенные фигуры и лица. Среди русских нередко встречались сухощавые бородачи, неприятно напоминавшие Дьякона, и тогда Самгин ненадолго, на минуты, во тревожно вспоминал, что такую могучую страну хотят перестроить на свой лад люди о трех пальцах, расстриженные дьякона, истерические пьяницы, веселые студенты, каков Маракуев и прочие; Поярков, которого Клим считал бесцветным, изящный, солидненький Прейс, который, наверно, будет профессором, – эти двое не беспокоили Клима. Самоуверенный, цифролюбивый Кутузов поблек в памяти,, да Клим и не любил думать о нем.
Глядя в деревянный, из палубной рейки, потолок, он следил, как по щелям стекает вода и, собираясь в стеклянные» крупные шарики, падает на пол, образуя лужи.
Вспоминался блеск холодного оружия из Златоуста; щиты ножей, вилок, ножниц и замков из Павлова, Вачи, Ворсмы; в павильоне военно-морском, орнаментированном ружейными патронами, саблями и штыками, показывали длинногорлую, чистенькую пушку из Мотовилихи, блестящую и холодную, как рыба. Коревастый, точно из бронзы вылитый матрос, поглаживая синий подбородок, подкручивая черные усы, снисходительно и смешно объяснял публике:
– Этое орудие зарьяжается с этого места, вот этим снарьядом, который вам даже не поднять, и палит в данном направлении по цели, значить – по врагу. Господин, не тыкайте палочкой, нельзя!
Блестела золотая парча, как ржаное поле в июльский вечер на закате солнца; полосы глааета напомивали о голубоватом снеге лунных ночей зимы, разноцветные материи. – осеннюю расцветку лесов; поэтические сравнения эти явились у Клима после того, как он побывал в отделе живописи, где «объясняющий господин», лобастый, длинноволосый и тощий, с развинченным телом, восторженно рассказывая публике о пейзаже Нестерова, Левитана, назвал Русь парчовой, ситцевой и наконец – «чудесно вышитой по бархату земному шелками разноцветными рукою величайшего из художников – божьей рукой».
Клим испытал гордость патриота, рассматривая в павильоне Средней Азии грубые подделки немцев под русскую парчу для Хивы и Бухары, под яркие ситца Морозовых и цветистый фарфор Кузнецовых.
Игрушки и машины, колокола и экипажи, работы ювелиров и рояли, цветастый казанский сафьян, такой ласковый на ощупь, горы сахара, огромные кучи пеньковых веревок и просмоленных канатов, часовня, построенная из стеариновых свеч, изумительной красоты меха Сорокоумовского и железо с Урала, кладки ароматного мыла, отлично дубленные кожи, изделия из щетины – пред этими грудами неисчислимых богатств собирались небольшие группы людей и, глядя на грандиозный труд своей родины, несколько смущали Самгина, охлаждая молчанием своим его повышенное настроение.
Редко слышал он возгласы восторга, а если они раздавались, то чаще всего из уст женщин пред витринами текстильщиков и посудников, парфюмеров, ювелиров и меховщиков. Впрочем, можно было думать, что большинство людей немело от обилия впечатлений. Но иногда Климу казалось, что только похвалы женщин звучат искренней радостью, а в суждениях мужчин неудачно скрыта зависть. Он даже подумал, что, быть может, Макаров прав: женщина лучше мужчины понимает, что всё в мире – для нее.
Его патриотическое чувство особенно высоко поднималось, когда он встречал группы инородцев, собравшихся на праздник властвующей ими нации от Белого моря до Каспийского и Черного и от Гельсингфорса до Владивостока. Медленно шли хивинцы, бухарцы и толстые сарты, чьи плавные движения казались вялыми тем людям, которые не знали, что быстрота – свойство дьявола. Изнеженные персы с раскрашенными бородами стояли у клумбы цветов, высокий старик с оранжевой бородой и пурпурными ногтями, указывая на цветы длинным пальцем холеной руки, мерно, как бы читая стихи, говорил что-то почтительно окружавшей его свите. Уродливо большой перстень с рубином сверкал на пальце, привлекая к себе очарованный взгляд худенького человека в черном, косо срезанном, каракулевом колпаке. Не отрывая от рубина мокреньких, красных глаз, человек шевелил толстыми губами и, казалось, боялся, что камень выскочит из тяжелой золотой оправы.
Часто встречались благообразные казанские татары и татары-крымчаки, похожие на румын-музыкантов, шумно бегали грузины и армяне, не торопясь шагали хмурые, белесые финны, строители трамвая и фуникулеров в городе. У павильона Архангельской железной дороги, выстроенного в стиле древних церквей Северного края Саввой Мамонтовым, меценатом и строителем этой дороги, жило семейство курносых самоедов, показывая публике моржа, который обитал в пристроенном к павильону бассейне и будто бы в минуты благодушного настроения говорил:
«Благодарю, Савва!»
В кошомной юрте сидели на корточках девять человек киргиз чугунного цвета; семеро из них с великой силой дули в длинные трубы из какого-то глухого к музыке дерева; юноша, с невероятно широким переносьем и черными глазами где-то около ушей, дремотно бил в бубен, а игрушечно маленький старичок с лицом, обросшим зеленоватым мохом, ребячливо колотил руками по котлу, обтянутому кожей осла. Иногда он широко открывал беззубый рот, зашитый волосами реденьких усов, и минуты две-три тянул тонким режущим уши горловым голосом:
– Иё-ё-ы-ы-йо-э-э-о-ы-ы-ы...
Владимирские пастухи-рожечники, с аскетическими лицами святых и глазами хищных птиц, превосходно играли па рожках русские песни, а на другой эстраде, против военно-морского павильона, чернобородый красавец Главач дирижировал струнным инструментам своего оркестра странную пьесу, которая называлась в программе «Музыкой небесных сфер». Эту пьесу Главач играл раза по три в день, публика очень любила ее, а люди пытливого ума бегали в павильон слушать, как тихая музыка звучит в стальном жерле длинной пушки.
– Замечательный акустический феномен, – сообщил Климу какой-то очень любезный и женоподобный человек с красивыми глазами. Самгин не верил, что пушка может отзываться на «музыку небесных сфер», но, настроенный благодушно, соблазнился и пошел слушать пушку. Ничего не услыхав в ее холодной дыре, он почувствовал себя очень глупо и решил не подчиняться голосу народа, восхвалявшему Орину Федосову, сказительницу древних былин Северного края.
Ежедневно, в час вечерней службы во храмах, к деревянным кладкам, на которых висели колокола Оконишникова и других заводов, подходил пожилой человек в поддевке, в теплой фуражке. Обнажив лысый череп, формой похожий на дыню, он трижды крестился, глядя в небо свирепо расширенными глазами, глаза у него были белые и пустые, как у слепого. Затем он в пояс кланялся зрителям и слушателям, ожидавшим его, влезал на кладку и раскачивал пятипудовый язык большого колокола. Важно плыли мягко бухающие, сочные вздохи чуткой меди; казалось, что железный, черный язык ожил и сам, своею силою качается, жадно лижет медь, а звонарь безуспешно ловит его длинными руками, не может поймать и сам в отчаянии бьет лысым черепом о край колокола.
Наконец ему удавалось остановить раскачавшийся язык, тогда он переходил на другую кладку, к маленьким колокалам, и, черный, начинал судорожно дергать руками и логами, вызванивая «Славься, славься, наш русский царь». Дергался звонарь так, что казалось – он висит в петле невидимой веревки, хочет освободиться от нее, мотает головой, сухое длинное лицо его пухнет, наливается кровью, но чем дальше, тем более звучно славословит царя послушная медь колоколов. Отзвонив, он вытирал потный череп, мокрое лицо большим платком в синюю и белую клетку, снова смотрел в небо страшными, белыми глазами, кланялся публике и уходил, не отвечая на похвалы, на вопросы. Говорили, что его пришибло какое-то горе и он дал обет молчания до конца дней своих.
Клим Самгин несколько раз смотрел на звонаря и вдруг заметил, что звонарь похож на Дьякона. С этой минуты он стал думать, что звонарь совершил какое-то преступление и вот – молча кается. Климу захотелось видеть Дьякона на месте звонаря.
А вообще Самгин жил в тиком умилении пред обилием и разнообразием вещей, товаров, созданных руками вот этих, разнообразно простеньких человечков, которые не спеша ходят по дорожкам, посыпанным чистеньким песком, скромно рассматривают продукты трудов своих, негромко похваливают видимое, а больше того вдумчиво молчат. И Самгин начинал чувствовать себя виноватым в чем-то пред тихими человечками, он смотрел на ник дружелюбно, даже с оттенком почтения к их внешней незначительности, за которой скрыта сказочная, всесозидающая сила.
«Вот – университет, – думал он, взвешивая свои впечатления. – Познание России – вот главнейшая, живая наука».
Ему очень мешал Иноков, нелепая фигура которого в широкой разлетайке, в шляпе факельщика издали обращала на себя внимание, мелькая всюду, -ровно фантастическая и голодная птица в поисках пищи. Иноков сильно возмужал, щеки его обрастали мелкими колечками темных волос, это несколько смягчало его скуластое и пестрое, грубоватое лицо.
Отказаться от встреч с вековым Клим не решался, потому что этот мало приятный парень, так же как брат Дмитрий, иного знал и мог только рассказать о кустарных промыслах, рыбоводстве, химической промышленности, судоходном деле. Это было полезно Самгину, но речи
Инокова всегда несколько понижали его благодушное и умиленное настроение.
– Есть во всех этих прелестях что-то... вдовье, – говорил Иноков. – Знаете: пожилая и будто не очень умная вдова, сомнительной красы, хвастается приданы», мужчину соблазнить на -брак хочет...
Как бы решая сложную задачу, он закусывал губы, рот его вытягивался в тонкую линию.
Затем ворчливо ругался: