14382.fb2
– Стой! Я – большие деньги и – больше ничего! И еще я – жертва, приносимая историей себе самой за грехи отцов моих.
Остановясь среди комнаты, он взмахнул руками, поднял их над головой, как будто купальщик, намеренный нырнуть в воду.
– Когда-нибудь на земле будет жить справедливое человечество, и оно, на площадях городов своих, поставит изумительной красоты монументы и напишет на них...
Он задохнулся, замигал и взвизгнул:
– И напишет: «Предшественникам нашим, погибшим за грехи и ошибки отцов». Напишет!
Клим видел, как под рубахой трясутся ноги Лютова, и ждал, что из его вывихнутых глаз потекут слезы. Но этого не случилось. После взрыва отчаянного восторга своего Лютов вдруг как будто отрезвел, стал спокойнее и, уступив настояниям Макарова, сел на диван, отирая рукавом рубахи вдруг и обильно вспотевшее лицо свое. Клим находил, что купеческий сын страдает весьма забавно. Он не возбуждал каких-либо добрых чувств, не возбуждал и снисходительной жалости, наоборот, Климу хотелось дразнить его, хотелось посмотреть, куда еще может подпрыгнуть и броситься этот человек? Он сел на диван рядом с ним.
– Вы очень хорошо сказали о монументах... Лютов, крутя головой, обвел его воспаленным взглядом, закачался, поглаживая колени ладонями.
– Поставят монументы, – убежденно сказал он. – Не из милосердия, – тогда милосердию не будет места, потому что не будет наших накожных страданий, – монументы поставят из любви к необыкновенной красоте правды прошлого; ее поймут и оценят, эту красоту...
У стола дьякон, обучая Макарова играть на гитаре, говорил густейшим басом:
– Согните пальцы круче, крючковатой...
– Вы – извините меня, – заговорил Клим. – Но я видел, что Алина...
Лютов перестал гладить колени и сидел согнувшись.
– Она, в сущности, не умная девушка...
– Женское в ней – умное.
– Мне кажется, она не способна понять, за что надо любить...
– При чем здесь – за что? – спросил Лютов, резко откинувшись на спинку дивана, и взглянул в лицо Самгина обжигающим взглядом. – За что – это от ума. Ум – против любви... против всякой любви! Когда его преодолеет любовь, он – извиняется: люблю за красоту, за милые глаза, глупую – за глупость. Глупость можно окрестить другим именем... Глупость – многоименна...
Он вскочил, подошел к столу и, схватив дьякона за плечи, стал просить:
– Егор, – почитай о неразменном рубле... Ну, – пожалуйста!
– При незнакомом человеке? – вопросительно и смущенно сказал дьякон, взглянув на Клима. – Хотя мы как будто уже встречались...
Клим любезно улыбнулся.
– Смолоду одержим стихотворной страстью, но конфужусь людей просвещенных, понимая убожество свое.
Дьякон все делал медленно, с тяжелой осторожностью. Обильно посыпав кусочек хлеба солью, он положил на хлеб колечко лука и поднял бутылку водки с таким усилием, как двухпудовую гирю. Наливая в рюмку, он прищурил один огромный глаз, а другой выкатился и стал похож на голубиное яйцо. Выпив водку, открыл рот и гулко сказал:
– Х-хо!
А прежде чем положить хлеб с луком в рот, он, сморщив ноздри длинного носа, понюхал хлеб, как цветок.
Лютов стоял, предостерегающе подняв правую руку, крепко растирая левой неровно отросшую бородку. Макаров, сидя у стола, сосредоточенно намазывал икрою калач. Клим Самгин, на диване, улыбался, ожидая неприличного и смешного.
– Ну – вот! – сказал дьякон и начал протяжно, раздумчиво, негромко:
Слушать его было трудно, голос гудел глухо, церковно, мял и растягивал слова, делая их невнятными. Лютов, прижав локти к бокам, дирижировал обеими руками, как бы укачивая ребенка, а иногда точно сбрасывая с них что-то.
– А? – спросил Лютов, подмигнув Климу; лицо его вздрогнуло круглой судорогой.
– Не мешай, – сказал Макаров.
Клим все еще улыбался, уверенно ожидая смешного, а дьякон, выкатив глаза, глядя в стену, на темную гравюру в золотой раме, гудел:
Закрыв глаза, Лютов мотал встрепанной головой и беззвучно смеялся. Макаров налил две рюмки водки, одну выпил сам, другую подал Климу.
Лютов протянул левую руку Самгину и, дирижируя правой, шепнул со свистом:
– Слушайте!
– Гениально! – крикнул Лютов и встряхнул руками, как бы сбрасывая что-то под ноги дьякону, а тот, горестно изогнув брови, шевеля тройной бородой, говорил:
Лютов уже не мог слушать. Подпрыгивая, извиваясь, потеряв туфли, он шлепал голыми подошвами и кричал:
– Каково? А? Ка-ко-во?
Подняв лицо и сжатые кулаки к потолку, он пропел гнусавым голосом старенького дьячка:
– Неразменный рублик – подай, господи! Нет, – Фома-то, а? Скептик Фома на месте Иуды, а?
– Прекрати судороги, Володька, – грубо и громко сказал Макаров, наливая водку. – Довольно неистовства, – прибавил он сердито.
Лютов оторвался от дьякона, которого обнимал, наскочил на Макарова и обнял его:
– Ты все о моем достоинстве заботишься? Не надо, Костя! Я – знаю, не надо. Какому дьяволу нужно мое достоинство, куда его? И – «не заграждай уста вола мо-лотяща», Костя!
Самгин был удивлен и растерялся. Он видел, что красивое лицо Макарова угрюмо, зубы крепко стиснуты, глаза влажны.
– Ты, кажется, плачешь? – спросил он, нерешительно улыбаясь.
– А что же? Смеяться? Это, брат, вовсе не смешно, – резко говорил Макаров. – То есть – смешно, да... Пей! Вопрошатель. Чорт знает что... Мы, русские, кажется, можем только водку пить, и безумными словами все ломать, искажать, и жутко смеяться над собою, и вообще...
Он отчаянно махнул рукой.
Климу стало неловко. От выпитой водки и странных стихов дьякона он вдруг почувствовал прилив грусти: прозрачная и легкая, как синий воздух солнечного дня поздней осени, она, не отягощая, вызывала желание говорить всем приятные слова. Он и говорил, стоя с рюмкой в руках против дьякона, который, согнувшись, смотрел пол ноги ему.
– Очень оригинально это у вас. И – неожиданно. Признаюсь, я ждал комического...
Дьякон выпрямился, осветил побуревшее лицо свое улыбкой почти бесцветных глаз.
– Комическое – тоже имеется; это ведь сочинение длинное, восемьдесят шесть стихов. Без комического у нас нельзя – неправда будет. Я вот похоронил, наверное, не одну тысячу людей, а ни одних похорон без комического случая – не помню. Вернее будет сказать, что лишь такие и памятны мне. Мы ведь и на самой горькой дороге о смешное спотыкаемся, такой народ!