14383.fb2
Самгин ждал, когда она начнет выспрашивать его, а он тоже спросит ее: чем она живет?
«Мне тридцать пять, ока – моложе меня года на три, четыре», – подсчитал он, а Марина с явным удовольствием пила очень душистый чай, грызла домашнее печенье, часто вытирала яркие губы салфеткой, губы становились как будто еще ярче, и сильнее блестели глаза.
– Не боишься жить на окраине одна?
– Какая же здесь окраина? Рядом – институт благородных девиц, дальше – на горе – военные склады, там часовые стоят. Да и я – не одна, – дворник, горничная, кухарка. Во флигеле – серебряники, двое братьев, один – женатый, жена и служит горничной мне. А вот в женском смысле – одна, – неожиданно и очень просто добавила Марина.
– Скучно? – спросил Самгин, не взглянув на нее.
– Нет еще. Многие – сватаются, так как мы – дама с капиталом и де без прочих достоинств. Вот что сватаются – скушно! А вообще – живу ничего! Читаю. Английский язык учу, хочется в Англии побывать...
– Почему именно в Англии?
Она усмехнулась, блеснули крупные, плотно составленные зубы, и в глазах появилась юмористические искорки.
– А видишь ли, супруг мой дважды был там, пять лет с лишком прожил и очень интересно рассказывал про англичан. У меня так сложилось, что это – самый смешной, наивный и доверчивый народ. Блаватской поверили и Анне Безант, а вот князь Петр Кропоткин, Рюрикович, и Ницше, Фридрих – не удивили британцев, хотя у нас Фридриха Даже после Достоевского пророком сочли. И ученые их, Крукс, примерно, Оливер Лодж – да разве только эти двое? – проживут атеистами лет шестьдесят и – в бога поверуют. Хотя тут, наверное, привычка к порядку действует, а уж где – больше порядка, чем у бога в церкви? Верно?
– Странно ты шутишь, – сказал Самгин, раздосадованный, но и любуясь невольно ее кокетством, начитанностью.
– Почему – странно? – тотчас откликнулась она, подняв брови. – Да я и не шучу, это у меня стиль такой, приучилась говорить о премудростях просто, как о домашних делах. Меня очень серьезно занимают люди, которые искали-искали свободы духа и вот будто – нашли, а свободой-то оказалась бесцельность, надмирная пустота какая-то. Пустота, и – нет в ней никакой иной точки опоры для человека, кроме его вымысла.
– Разве ты... я думал, что ты – верующая, – сказал Самгин, недоверчиво взглянув на лицо ее, в потемневшие глаза, – она продолжала, легко соединяя слова:
– Печально, когда человек сосредоточивается на плотском своем существе и на разуме, отметая или угнетая дух свой, начало вселенское. Аристотель в «Политике» сказал, что человек вне общества – или бог или зверь. Богоподобных людей – не встречала, а зверье среди них – мелкие грызуны или же барсуки, которые защищают вонью жизнь свою и нору.
По легкости, с которой ода говорила, Самгин догадывался, что она часто говорит такие речи, и почувствовал в ее словах нечто, заставившее его подозрительно насторожиться.
– Ты много читаешь? – спросил он.
– Я много читаю, – ответила она и широко улыбнулась, янтарные зрачки разгорелись ярче – Но я с Аристотелем, так же как и с Марксом, – не согласна: давления общества на разум и бытия на сознание – не отрицаю, но дух мой – не ограничен, дух – сила не земная, а – космическая, скажем.
Говорила она спокойно и не как проповедница, а дружеским тоном человека, который считает себя опытнее слушателя, но не заинтересован, чтоб слушатель соглашался с ним. Черты ее красивого, но несколько тяжелого лица стали тоньше, отчетливее.
– Наши Аристотели из газет и журналов, маленькие деспоты и насильники, почти обоготворяют общество, требуя, чтоб я безоговорочно признала его право власти надо мной, – слышал Самгин.
Это было давно знакомо ему и могло бы многое напомнить, но он отмахнулся от воспоминаний и молчал, ожидая, когда Марина обнаружит конечный смысл своих речей. Ровный, сочный ее голос вызывал у него состояние, подобное легкой дремоте, которая предвещает крепкий сон, приятное сновидение, но изредка он все-таки ощущал толчки недоверия. И странно было, что она как будто спешит рассказать себя.
«Говорить она любит и умеет», – подумал он, когда она замолчала и, вытянув ноги, сложила руки на высокой груди. Он тоже помолчал, соображая:
«Что же она сказала? В сущности – ничего оригинального».
И спросил:
– Что ты понимаешь под словом «дух»?
– Этого не объяснить тому, в ком он еще не ожил, – сказала она, опустив веки. – А – оживет, так уж не потребуется объяснений.
Он не успел спросить ее еще о чем-то, – Марина снова заговорила:
– Ты знаешь, что Лидия Варавка здесь живет? Нет? Она ведь – помнишь? – в Петербурге, у тетки моей жила, мы с нею на доклады философского общества хаживали, там архиереи и попы литераторов цезарепапизму обучали, – было такое религиозно-юмористическое общество. Там я с моим супругом, Михаилом Степановичем, познакомилась...
Впервые она назвала имя своего мужа и снова стала провинциальной купчихой.
– Ну – и что же Лидия? – спросил Самгин.
– Приехала сегодня из Петербурга и едва не попала на бомбу; говорит, что видела террориста, ехал на серой лошади, в шубе, в папахе. Ну, это, наверное, воображение, а не террорист. Да и по времени не выходит, чтоб она могла наскочить на взрыв. Губернатор-то – дядя мужа ее. Заезжала я к ней, – лежит, нездорова, устала.
Марина взяла рюмку портвейна, отхлебнула и, позванивая по стеклу ногтями, продолжала:
– Неплохой человек она, но – разбита и дребезжит вся. Тоскливо живет и, от тоски, занимается религиозно-нравственным воспитанием народа, – кружок организовала. Надувают ее. Ей бы замуж надо. Рассказала мне, в печальный час, о романе с тобой.
– Представляю, как она рассказала, – пробормотал Самгин.
– Очень хорошо, – ты ошибаешься, – строговато возразила Марина. – Трогательный роман, и без виноватых. Никто не виноват, кроме вашей молодости, – это она хорошо понимает.
– Странно, что ни у нее, ни у тебя детей нет, – неожиданно для себя и вызывающе проговорил Самгин. Марина тотчас же добавила:
– И у тебя нет.
Помолчали. Затем она спросила:
– А не кажется тебе, Клим Иванович, что дети – наибольше чужие люди родителям своим?
О Лидии она говорила без признаков сочувствия к ней, так же безучастно произнесла и фразу о детях, а эта фраза требовала какого-то чувства: удивления, печали, иронии.
– Вот – соседи мои и знакомые не говорят мне, что я не так живу, а дети, наверное, сказали бы. Ты слышишь, как в наши дни дети-то кричат отцам – не так, всё – не так! А как марксисты народников зачеркивали? Ну – это политика! А декаденты? Это уж – быт, декаденты-то! Они уж отцам кричат: не в таких домах живете, не на тех стульях сидите, книги читаете не те! И заметно, что у родителей-атеистов дети – церковники...
Самгин подумал, что все это следовало бы сказать с некоторым задором или обидой, тревогой, а она сказала так, как будто нехотя дразнила кого-то, а сказав – зевнула:
– Ой, извини!
Самгин встал, нервно потирая руки, похрустывая пальцами.
– Интересный ты человек...
– Спасибо, – сказала она, улыбаясь.
– Но – я тебя не понимаю...
– Потолкуем побольше – поймешь!.. К Лидии-то зайди, я сказала, что ты здесь. Будь здоров...
В пронзительно холодном сиянии луны, в хрустящей тишине потрескивало дерево заборов и стен, точно маленькие, тихие домики крепче устанавливались на земле, плотнее прижимались к ней. Мороз щипал лицо, затруднял дыхание, заставлял тело съеживаться, сокращаться. Шагая быстро, Самгин подсчитывал:
«Торгует церковной утварью и вольнодумничает. Хвастает начитанностью. Ест и пьет сластолюбиво. Грубовата. Врет, что «в женском смысле – одна», вероятно – есть любовник...»
Кроме этого, он ничего не нашел, может быть – потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни женщину, ни его чувство досады; оно росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.