14393.fb2
"Уж не обессудьте, такая удалась!"
Кожемякину становилось завидно смотреть на них: всё между ними было просто, открыто, они точно голые ходили перед ним, но он не чувствовал в этом бесстыдства, а было ему грустно, невольно вспоминалась Евгения:
"У той походка ещё лучше была".
Но скоро он заметил, что между этими людьми не всё в ладу: пили чай, весело балагуря про разные разности, а Никон нет-нет да и собьётся с весёлого лада: глаза вдруг потемнеют, отуманятся, меж бровей ляжет ижицей глубокая складка, и, разведя ощипанные, но густые светлые усы большим и указательным пальцем, точно очистив путь слову, он скажет в кулак себе что-нибудь неожиданное и как будто - злое.
Исподволь оправдывая свой бабий грех, Машенька смешно и складно рассказывала случаи из жизни знакомых женщин, и выходило так, что все они бесстыднее и виноватее её.
- У меня дети примёрли, а один и родился неживым, - это уж Викторова вина, акушерка сказала.
Мимоходом она вспомнила о Христе с грешницей, и тут Никон, с усмешкой взглянув на Кожемякина, сказал:
- Вот - всегда так: сделаем подлость и за бога прячемся.
Матвей Савельев испугался, ожидая, что Машенька обидится, но она, тихонько посмеиваясь, певуче выговорила:
- Хорош? Слушает, будто в ногу идёт, да вдруг, когда не ждёшь, под ножку тебя!
- А Маша, - говорит Никон, - хлоп в грязь лицом и тотчас вскочит, рада, улыбается: причастилась!
"Ну, - подумал Кожемякин, - теперь она осердится!" И снова ошибся: Машенька залилась смехом до того, что слёзы из глаз потекли. Так, подкидывая друг друга, точно на качелях, они сшибались не однажды; от этого Кожемякину снова стало грустно, оба они перестали казаться ему простыми и ясными. Наконец Машенька как будто начала сердиться, нос у неё заострился, а маленькие твёрдые губы часто вздрагивали, оскаливая мелкие, как у мыши, острые зубы. Гость понял, что пора уходить, с ним приветливо простились, не удерживая его.
- Мне тебя пригласить некуда, кроме трактира, так я сам к тебе приду, - сказал Никон, усмехаясь.
И дня через два пришёл, свободно, как давний знакомый, размашисто швырнул шапку куда-то в угол, весело сказав:
- Вот те и гость!
Очищая лёд с усов, присмотрелся к обстановке комнаты и неодобрительно покачал головой.
- Холосто живёшь, неуютно, эхма...
Подошёл вплоть и предложил:
- Ну, угощай!
Через час времени выпившие, приятно возбуждённые, они беседовали, как старые друзья, торопясь сказать как можно больше и прерывая друг друга.
- Нет, - многозначительно говорил Никон, высоко подняв туго сжатый кулак, - я, понимаешь, такого бы человека хотел встретить, чтобы снять мне перед ним шапку и сказать: покорнейше вас благодарю, что родились вы и живёте! Вот как!
- Я такого знаю! - радостно похвастался Кожемякин.
- И такую бы женщину, чтобы встать перед ней на колени, - на, ешь!
- И женщину такую видел! - радостно вскричал Кожемякин, чувствуя себя богаче гостя и гордясь этим.
- Вот каких людей надо нам! Ты мне их покажи - желаю поклониться человеку!
Он бил себя кулаком в грудь и кричал в странном возбуждении, сильнее, чем вино, опьянявшем хозяина:
- Ты - пойми: есть хорошие люди - всё оправдано! И я оправдан и ты верно?
Кожемякину хотелось рассказать о Марке Васильеве, об Евгении, он чувствовал, что может говорить о них высокими, хорошими словами, и начинал:
- Есть у нас люди великого сердца, есть!
- Э, брат, каждый думает, что есть хорошие люди, когда в зеркало смотрит, - это что-о!
- Постой, я те расскажу...
Никон встал на ноги и, точно вдруг отрезвев, негромко спросил:
- Ты думаешь - Марья хороший человек?
Прошёлся по комнате, стройный и красивый, остановился против хозяина, заложив руки за шею, и, покачиваясь, продолжал:
- Она - насквозь подлая и неверная! Увидишь - она меня хватит в спину, уж это обязательно - в спину, сзади! Выждет свою минуту и - срежет меня с ног...
Говорил он уверенно и спокойно, но от этого Кожемякину стало ещё более жалко Никона и боязно за судьбу его.
- Как же так? - пробормотал он.
- Так уж!
- Ты бы бросил её, - посоветовал Кожемякин, ощущая, что ему приятно советовать этому человеку.
- Зачем? - воскликнул Никон, встряхнув кудрями. - Пускай её, это даже интересно - как она ищет места, куда больней ударить! Эх, брат, не всё ли равно, кто в могилу опрокинет? Уж пускай лучше ловкая рука!
- А говорили про тебя, - тихо и дружелюбно сказал Кожемякин, - что ты - весёлый, озорник!
Никон остановился у стола, выпил рюмку водки, ткнул вилкой в гриб, поглядел на него, положил обратно на тарелку и, расправляя усы, проговорил в ладонь себе:
- Какое наше веселье? Идёшь ночью - темно, пусто и охоты нет идти куда идёшь, ну - жутко, знаешь, станет и закричишь, запоёшь, в окно стукнешь чьё-нибудь, даже и не ради озорства, а так, - есть ли кто живой? Так и тут: не сам по себе веселишься, а со скуки!
Пил он немало, а не пьянел, только становился всё мягче, доверчивее, и слова его принимали особую убедительность. За окнами в саду металась февральская метель, шаркая о стены и ставни окон, гудело в трубах, хлопали вьюшки и заслонки.
- Заночую я у тебя, - сказал Никон, расстегнув ворот рубахи и вертя шеей.
Потом прилёг на диван и вдруг начал рассказывать тихонько, но внятно и складно, точно сказочник:
- Люблю я баб, а - не верю ни одной, с малых лет не верю, это меня матушка испортила. Нехорошо про мать дурное помнить, а я - не могу это забыть!
Кожемякин сидел около него в кресле, вытянув ноги, скрестив руки на груди и молча присматривался, как играет, изменяется красивое, лицо гостя: оно казалось то простым и ясным, словно у ребёнка, то вдруг морщилось, брезгливо и сердито. И было странно видеть, что лицо всё время менялось, а глаза оставались неизменно задумчивы.
- Ты, чай, знаешь, - говорил он низким, сипловатым тенорком, - отец у нас был хороший, кроткий человек, только - неделовой и пьющий; хозяйство и торговля у матери в руках, и он сам при нас, бывало, говаривал: "Устя, ты дому начало!" А мать была женщина рослая, суровая, характерная: она нас и секла, и ласкала, и сказки сказывала. Любили мы её больше отца, - ругала она его, пьяненького, высмеивала при нас, и это привилось нам несколько: дети переимчивы, и мы тоже над ним, пьяным-то, шутки шутили, нос сажей намажем, а то - перцу в ноздри ему, и - чихает, а нам смешно! Особенно Сенька зол и гадок был на выдумки. Я любил мать без ума, до ревности и драки с Сенькой и с сестрой Марьей, - чуть, бывало, они забегут к ней вперёд меня - я их, чем попадя, до крови бил. И теперь вот - истаскался кобель до лысины в шерсти, а - не померли для меня ни глаза её ласковые, ни руки мягкие, и все сказки помню. Положит меня, бывало, на колени к себе, ищет ловкими пальцами в голове, говорит, говорит, - а я прижмусь ко груди, слушаю - сердце её бьётся, молчу, не дышу, замер, и - самое это счастливое время около матери, в руках у ней вплоть её телу, - ты свою мать помнишь?