14393.fb2
- Яким, иди ты!
Сухой, угловатый Яким вылез из амбара, поглядел на лужи, обошёл одну, другую и попал в самую середину третьей, да так уж прямо, не спеша и не обходя грязи, и дошёл до ворот.
Высокий человек в картузе с кокардой, в сером смешном казакине и полосатых штанах навыпуск, спросил:
- Здесь больной?
Яким подумал, потрогал свой пупок и ответил:
- Хозяин-от? Куда ж ему деваться? Ту-ут он, в горницах.
- Болван! - просто сказал человек с кокардой. Матвей тоскливо вздохнул, чувствуя, что серые тесные облака всасывают его в свою гущу.
- Что? - неожиданно спросил Пушкарь, подходя сзади, и, ударив Матвея по плечу, утешительно объяснил: - Ничего! Это - паларич. У нас был капитан Земель-Луков, так его на параде вот эдак-то хватило. Чебурах наземь и вчистую!
- Умер? - спросил Матвей.
- А как же? Обязательно умер!
- Тятя тоже умрёт?
- Чудак! - усмехнулся солдат, поглядывая в сторону. - И он, и я, и ты - на то живём! Дело сделал и - вытягивай ходилки!
Помолчав, Матвей сказал укоризненно и тихо:
- Избил он Палагу-то.
- Н-да, видать, попало ей! - согласился Пушкарь.- Нельзя, жалко ему! Ревностный он, старый бес, до баб! Обидно рыжему козлу!
Солдат неприятно сморщился, плюнул и старательно растёр плевок ногой, а потом ласково добавил:
- Ничего, она хрюшка здоровенная!
Оглянувшись, Матвей шёпотом спросил:
- Тебе жалко тятю-то?
- Привык я! - сказал Пушкарь, вздыхая. - Мы с ним ничего, дружно жили. Уважались оба. Дружба с человеком - это, брат, не гриб, в лесу не найдёшь, это, брат, - в сердце растёт!
И ушёл, поднимая ноги высоко, как журавль, ставя их в грязь твёрдо и шумно.
Матвей остался в сенях, соображая:
"Говорит нехорошо про отца, плюёт. А жалеет..."
Снова явилась Палага и, виновато улыбаясь, сказала:
- Не могу больше стоять на ногах...
Он отвёл её в свою горницу и, когда она легла на постель, заведя глаза под лоб, уныло отошёл от неё, отодвинутый знакомым ему, солоноватым тёплым запахом, - так пахло от избитого Савки.
- Не надо бы мне ложиться у тебя, - бормотала она. - Растоптал он, раздавил, видно, внутри-то у меня.
Матвей взглянул на неё и вдруг со страшной ясностью понял, что она умрёт, об этом говорило её лицо, не по-человечески бледное, ввалившиеся глаза и синие, точно оклеенные чем-то, губы.
Он молча ткнулся головой в грудь ей. Палага застонала и, облизывая губы сухим языком, едва слышно попросила:
- Сними головку-то, - дышать мне тяжко...
Потом сын стоял рядом с Пушкарём у постели отца; больной дёргал его за руку и, сверкая зелёным глазом, силился сказать какие-то слова.
- Пу... пуш...
Солдат тыкал себя пальцем в грудь, спрашивая:
- Я, что ли?
- Ма...
- Матвей? Чтобы мне его наблюдать - так, что ли? Ну, это я знаю! Ты, Савёл, об этом - ни-ни...
Но старик махал рукою и шипел:
- Ах-хи-и... Паш... аш... мо... мо-о...
- Ну, да! - сказал Пушкарь. - Я знаю! Монастырь.
Старик отталкивал руку сына, хватался за сердце, мычал и шипел, тяжко ворочая языком, хлопал себя по бедру и снова цапал сына потными, толстыми пальцами.
Вся левая половина его тела точно стремилась оторваться от правой, спокойно смотревшей мёртвым глазом куда-то сквозь потолок. Матвею было страшно, но не жалко отца; перед ним в воздухе плавало белое, тающее лицо женщины. Голос старика напоминал ему шипение грибов, когда их жарят на сковороде.
У окна стоял поп и говорил лекарю:
- Более же всего я люблю сомов, даже во снах, знаете, вижу их нередко...
Высокий дьячок, стоя перед часами, скоблил пальцем жёлтый циферблат, густо засиженный мухами; эти мухи - большущие, синие - наполняли воздух горницы непрерывным гудением. Всё вокруг было крепко оклеено вязкою тоскою, всё как бы остановилось, подчиняясь чьей-то неведомой власти.
Так прошло четыре тёмных, дождливых дня, на третий - удар повторился, а ранним утром пятого дня грузный, рыжий Савелий Кожемякин помер, и минуту смерти его никто не видал. Монахиня, сидевшая у постели, вышла в кухню пить чай, пришёл Пушкарь сменить её; старик лежал, спрятав голову под подушку.
- Я говорю, - рассказывал солдат, - ты чего спрятался? Это я будто шутю! Ты, говорю, не прячься! Приоткрыл, а он тово, - весь тут, окромя души...
Матвей рыдал от невыносимого страха пред смертью, проснувшейся жалости к отцу и боязни за Палагу.
Она не вставала, металась в жару и бредила, живот её всё вздувался. Не раз Матвей видел в углу комнаты тряпки, испачканные густой, тёмной кровью, и все дни его преследовал её тяжёлый, пьяный запах.
Изредка приходя в сознание, женщина виновато смотрела в лицо Матвея и шептала: