14393.fb2 Жизнь Матвея Кожемякина - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 77

Жизнь Матвея Кожемякина - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 77

- Врёшь!

- Нет, погоди-ка! Кто родит - женщина? Кто ребёнку душу даёт - ага? Иная до двадцати раз рожает - стало быть, имела до двадцати душ в себе. А которая родит всего двух ребят, остальные души в ней остаются и всё во плоть просятся, а с этим мужем не могут они воплотиться, она чувствует. Тут она и начинает бунтовать. По-твоему - распутница, а по должности её нисколько.

О женщине и о душе он больше всего любит говорить, и слушать его интересно, хоть и непонятен смысл его речей. Никогда не слыхал, чтобы про женщин говорилось так: будто бы с почтением, даже со страхом, а всё-таки распутно.

Рассказал Дроздов, как одна купчиха уговаривала его помочь ей тестя отравить.

"Тесть - безногий старичок, ездил он по всему дому в самодвижущем кресле, колёса суконной покромкой обмотаны; ездит он, покашливает на всех, головкой дёргает, - тихо-тихо в дому. Я при его персоне состоял в мальчиках, было мне тогда лет пятнадцать, убирал я за ним, доверял он мне письма читать и вообще наблюдал меня хорошо, даже, бывало, грозился: я тебя, дурака, в люди хочу вывести, и должен ты мне покоряться. Я покорялся - что мне? Сын его человек робкий был, но тайно злой и жену тиранил, отцу же поперёк дороги не становился, наедет на него старичок и давай сверлить, а Кирилло, опустя глаза, на всё отвечает: слушаю, тятенька! Исподтишка был он вину пристрастен; не то чтоб уж пьяница полный, а так, на зло своей судьбе, пил. А жена из бедных мещанок, красивая, с характером, с фантазией в голове.

И вот начала она меня прикармливать: то сладенького даст, а то просто так, глазами обласкает, ну, а известно, о чём в эти годы мальчишки думают, - вытягиваюсь я к ней, как травина к теплу. Женщина захочет - к ней и камень прильнёт, не то что живое. Шло так у нас месяца три - ни в гору, ни под гору, а в горе, да на горе: настал час, подошла она вплоть ко мне, обнимает, целует, уговаривает:

- Ты, - говорит, - Сеня, человек добрый, ты - честный, ты сам всё видишь, помоги мне, несчастной! Кирилло, - говорит, - тайно сопьётся и меня зря изведёт, покуда Ефим Ильич своей смерти дождётся, - помоги, пожалей, гляди - какова я, разве мне такую жизнь жить надо?

Верно это говорила она - жизнь не по ней. Мне и хочется помочь, и жаль её, а - боязно. Погодите, говорю. Взяла она с меня клятву на образ божьей матери Смоленской, что я буду верен ей. А всё-таки, видно, испугавшись, что я передам её просьбу свёкру-старику, она мне мышьячку подсыпала на пирог с малиной. Ещё когда ел я, чувствую - нехорошо что-то, а как съел всё, тут меня и схватило - матушки мои, как! Однако, испугавшись, сначала потерпел немного, а потом говорю: "Везите меня в больницу, худо моё дело". Свезли, а я там начал поправляться и на пятый день к вечеру уже в порядке был почти, только ослаб очень и тело всё рыжими пятнами покрылось. Спрашивают меня как да отчего, а я соврал ловко: хотел, мол, сахарцем посыпать пирог, да ошибся.

Лежу - вдруг она идёт, бледная, даже, пожалуй, синяя, брови нахмурены, глаза горят, и так идёт, словно на цепи ведут её. Присела на койку; вот, говорит, я тебе чайку принесла, то да сё, а потом тихо шепчет:

- Сказал, что это я тебя?

- Что вы, - говорю, - я же клятву принял.

- Врёшь, - говорит, - сказал, по глазам вижу! Только - напрасно это чем докажешь?

Тут мне стало обидно.

- Вы, - говорю, - уйдите, я в делах ваших помощником не хочу быть, коли вы мне веры не даёте.

И рассказал ей, как я объяснил больничным всё это. Тут она заплакала тихонько.

- Господи, - говорит, - как я боялась, что скажешь ты! Спасибо, говорит, - тебе, милый, награди тебя пресвятая богородица, а уж с ним, кощеем, я сама теперь справлюсь, теперь, - говорит, - я знаю, что понемножку надо давать, а не сразу, - это она про мышьячок.

Сунула мне в руку три зелёных бумажки, просит, целуя в лоб:

- Уйди, пожалуйста, из города, а то, ежели случится у нас что-нибудь, - догадаешься ты да и проговоришься невзначай, уйди уж, сделай милость!

Я, конечно, согласился - мне что? Города все одинаковы, а ей отказать силы у меня не было. И ушёл я тогда в Саватьму".

- Ну, а как она? - спрашиваю я Дроздова.

- Не знаю, - говорит.

- Отравила свёкра-то?

- Не слыхал. Я, - говорит, - как отойду в сторону от чего-нибудь, так уж оно мне и не интересно совсем, забываю всё.

Прослушал я эту историю и не могу понять: что тут хорошо, что плохо? Много слышал я подобного, всюду действуют люди, как будто не совсем плохие и даже - добрые, и даже иной раз другому добра желают, а всё делается как-то за счёт третьего и в погибель ему.

А хорошо Дроздов рассказывает и любит это дело. Просто всё у него и никто не осуждён, точно он про мёртвых говорит".

"Сегодня за обедней показалось мне, что поп Александр в мою сторону особо ласково глядел; дождался я его на паперти, подошёл под благословение, спрашиваю - не позволит ли когда придти к нему, а он вдруг заторопился, схватил за рукав меня и скороговоркой приглашает:

- Пожалуйте когда угодно, сделайте уважение!

Да и повёл за собою. Ходит быстро, мелкими шажками, шубёнка у него старенькая и не по росту, видно, с чужого плеча. Молоденький он, худущий и смятенный; придя к себе домой, сразу заметался, завертелся недостойно сана, бегает из горницы в горницу, и то за ним стул едет, то он рукавом ряски со стола что-нибудь смахнёт и всё извиняется:

- Ой, извините великодушно!

Щека у него вздрагивает, тонкие волосёнки дымом вокруг головы, глаза серые, большие и глядят чаще всего в потолок, а по костям лица гуляет улыбочка, и он её словно стереть хочет, то и дело проводя по щекам сухонькими руками. Совсем не похож на себя, каким в церкви служит, и не то - хитёр, не то - глуповат, вообще же обожжённый какой-то, и словно виновен и предо мною и пред женой своей. Она его старше и солиднее, носит очки, бровей не заметно, грудь плоская, а походка как у солдата. Серая вся и по лицу и по платью, смотрит через очки пристально и пытливо, прямо в глаза тебе, и этим весьма смущает. Ест попик торопливо, нож, вилку - роняет, хлеб крошит, шарики вертит из мякиша и лепит их по краю тарелки, а попадья молча снимает их длинными пальцами и всё время следит за ним, как мать за ребёнком, то салфетку на шее поправит, то хлеб подсунет под руку, рукав ряски завернёт и - всё молча.

Рассказал я ему, как старичок о душе говорил, он взмахнул руками, словно взлететь над столом захотел, и скороговоркой говорит жене:

- Вот, Анюта, видишь, вот, ага?

А она решительно отвечает:

- Это заблуждение от невежества.

Он ко мне метнулся, просит:

- Продолжайте, почтенный Матвей Савельич.

Я сказал, что, мол, по непривычке и малому образованию складно передать проповедь старичкову трудно мне, мысли у меня заскакивают, - тут он снова взвился:

- Именно - так! Вернейшее слово - заскакивают мысли, да, да, да! Это наше общее, общерусское: у народа мысль на восток заскакивает, а у нас, образованных, вперёд, на запад, и отсюда великое, не сознаваемое нами горе, мучительнейшее горе и стояние на одном месте многие века. Ибо вкопаны мы историей промежду двух дорог, вкопаны по грудь. Старичок этот мыслью своей за тысячу семьсот лет назад заскочил: это во втором веке по рождестве Христовом некоторые люди думали, что плоти надо полную волю дать и что она духу не вредит. И утверждали даже, что чем более распущена плоть, тем чище духом человек. Имя людям сим гностики, и я вам предложу книжку о них весьма интересный и красноречивый труд.

Часа два он мне рассказывал о еретиках, и так хорошо, с. таким жаром, - просто замер я, только гляжу на него в полном удивлении. Ряску сбросил, остался в стареньком подряснике, прыгает по горнице, как дрозд по клетке, и, расписывая узоры в воздухе правою рукой, словно сражается, шпагой размахивая.

Попадья подняла очки на лоб и говорит негромко:

- Саша!

А он не слышит, стоя боком к ней и спрашивая:

- Что есть душа? Она есть тугой свиток, ряд наслоений древних, новых и новейших чувств, ещё не освещённых светом духа божия, и свиток этот надо развернуть, и надо внимательно, любовно прочитать начертанное на нём острыми перстами жизни.

А попадья - снова и уже строго:

- Саша!

Услыхал он, оглянулся и вдруг завял, улыбается, а щека дрожит.

- Да, - говорит, - да... хорошо, Анюта.

И сел в уголок, приглаживая волосы. Поговорили ещё кое-что о городе, но уже лениво и с натугой, потом я простился и пошёл, а попадья вышла за мной в прихожую и там, осветясь хорошей такой усмешкой, сказала:

- Вы уж, пожалуйста, оставьте его речи в своей памяти, не разглашая их.

- Некому мне, - говорю, - разглашать-то.