14393.fb2
- А они распорядятся с вами, - негромко и равнодушно заметил его спутник.
Из тьмы встречу им выдвинулось, точно сразу выросло, большое дерево, Комаровский остановился под ним и предложил:
- Сядемте?
- Что ж, сядем...
Горбун, прислонясь плечом к стволу, долго шарил в карманах, потом зажёг спичку о штаны и, следя, как она разгорается, глуховато заговорил:
- И если сказать вам - просите прощения у Максима, вы тоже ответите что ж, можно...
"К чему это он?" - подумал Кожемякин, внимательно вслушиваясь.
- А сказать - намните ему бока, тоже - можно?
- Вовсе нет! -- нехотя заметил Кожемякин.
Помолчав, горбун просто и безобидно продолжал:
- Вы, сударь, хуже злого. Злой - он хоть сопротивление вызывает, вы же - никаких чувств, кроме жалости. Жалко вас, и - больше ничего! Русский вы человек, очень русский! На сорок лет в пустыню надо вас, таких. И её с вами.
- Авдотью Гавриловну? - тихонько спросил Кожемякин, наклоняясь к собеседнику.
- И её. Вам - нечего защищать, нечем дорожить, вы люди - неизвестно зачем!
Горбун снова зажёг спичку, осветил лицо его и швырнул её прочь раньше, чем она догорела.
- Не курите вы, а спички тратите, - заметил Кожемякин нехотя, чтобы сказать что-нибудь.
В ответ ему из тьмы задумчиво раздалось:
- Люблю зажигать спички в ночи. И дома у себя, лёжа в постели, зажигаю, и везде, где придётся...
- Зачем?
- И обязательно, чтобы спичка была серная, русская, а не шведская. Русская спичка горит лениво, разноцветно и прескверно пахнет...
"Чудит", - подумал Кожемякин, оглядываясь.
- На сорок лет в пустыню! - точно пьяный, сказал горбун.
Вдали, ограничивая поле чёрной чуть видной стеною, стоял лес; земля казалась сжатой в маленький комок, тесной и безвыходной, но в этой жалобной тесноте и малости её было что-то привычно уютное, трогательно грустное.
- Больно уж сердиты вы, - укоризненно заметил Кожемякин. - Всё не по-вашему...
- Всё! - согласно повторил горбун.
Простота его слов возбуждала особенный интерес. Кожемякину захотелось ещё таких слов, - в темноте ночной они приобретали значительность и сладость; хотелось раззадорить горбуна, заставить его разговориться о людях, о боге, обо всём, с жутким чувством долго слушать его речь и забыть про себя.
- Гордый вы, - сказал он. - Хорошо ли это?
- Это - хорошо! - ответил Комаровский, не шевелясь и точно засыпая.
Потом спросил, точно ударив:
- Вы любите её?
Кожемякин вздрогнул от неожиданности.
- Я? Мне она по душе, конечно...
- А-а, - равнодушно протянул Комаровский, но Кожемякину показалось, что равнодушие неверное, он успокоительно добавил:
- Я бы, конечно, женился...
- Жениться вам надо! - спокойно посоветовал Комаровский. - Лучше этого вы ничего не придумаете...
- Да вот Максим впутался тут, - сказал Кожемякин, вздохнув.
- А Максима оставьте и Авдотью Гавриловну тоже. Вам до них никакого дела нет.
Комаровский стал насвистывать какую-то знакомую песню. Над лесом неясно заблестел серпик луны, и лес стал чернее.
У Кожемякина снова явилось желание раздразнить горбуна.
- А вы как? - спросил он. - С носом остаётесь?
Комаровский встал и, отряхая платье длинными руками, безобидно выговорил:
- Не умный вы человек, Матвей Савельич, не умный и жалкий.
Потопал ногою о землю и пошёл прочь дальше в поле, снова посвистывая.
Сняв фуражку, Кожемякин смотрел, как его фигура, не похожая на человечью, поглощается тьмой, и напрягался, надувал щёки, желая крикнуть горбуну что-нибудь обидное, но не нашёл слова и помешала мысль:
"Верно - не умный я! И всё у меня случайно, - как у Дроздова".
- Эй, послушайте! - раздалось издали.
- Ой? - откликнулся Кожемякин, вставая.
~ Вы на меня не сердитесь - ладно?
- Ничего! Ведь один на один...
Невидимый горбун как будто засмеялся, заклохтал, потом снова прозвучал его высокий голос: