14394.fb2
Луазо подвел итоги:
— Какая досада, что нет фортепьяно, хорошо бы кадриль отхватить!
Корнюде не проронил ни слова, не пошевельнулся, он был погружен в мрачное раздумье и по временам негодующе теребил свою длинную бороду, словно желая еще удлинить ее. Наконец около полуночи, когда стали расходиться, Луазо, еле державшийся на ногах, неожиданно хлопнул его по животу и сказал заплетающимся языком:
— Что это вы сегодня не в ударе? Что это вы все молчите, гражданин?
Корнюде порывисто поднял голову и, окинув всех сверкающим, грозным взглядом, бросил:
— Знайте, что все вы совершили подлость!
Он встал, направился к двери, еще раз повторил: «Да, подлость!» — и скрылся.
Сперва всем сделалось неловко. Озадаченный Луазо стоял, разинув рот; потом к нему вернулась обычная самоуверенность, и он вдруг захохотал, приговаривая:
— Зелен виноград, старина, зелен!
Так как никто не понимал, в чем дело, он поведал «тайны коридора». Последовал взрыв бурного смеха. Дамы веселились как безумные. Граф и г-н Карре-Ламадон хохотали до слез. Им это казалось невероятным.
— Как? Вы уверены? Он хотел…
— Да говорю же вам, что сам видел.
— И она отказала?..
— Потому что пруссак находился в соседней комнате.
— Быть не может!
— Клянусь вам!
Граф задыхался. Фабрикант обеими руками держался за живот. Луазо продолжал:
— Понятно, что сегодня вечером ему совсем, совсем не до смеха.
И все трое снова принимались хохотать до колик, до одышки, до слез.
На этом разошлись. Однако г-жа Луазо, особа ехидная, ложась спать, заметила мужу, что «эта гадюка», г-жа Карре-Ламадон, весь вечер смеялась через силу.
— Знаешь, когда женщина без ума от мундира, ей, право же, все равно, носит ли его француз или пруссак!.. Жалкие твари, прости господи!
И всю ночь напролет во мраке коридора слышались слабые шелесты, шорохи, вздохи, легкие шаги босых ног, едва уловимые скрипы. Постояльцы заснули, несомненно, очень поздно, потому что под дверями долго скользили тонкие полоски света. От шампанского это порою бывает; оно, говорят, тревожит сон.
На другой день снега ослепительно сверкали под ярким зимним солнцем. Запряженный дилижанс наконец-то дожидался у ворот, а множество белых голубей, раздувавших пышное оперенье, розовоглазых, с черными точками зрачков, важно разгуливали под ногами шестерки лошадей, разбрасывали лапками дымящийся навоз и искали в нем корм.
Кучер, укутавшись в овчину, покуривал на козлах трубку, а сияющие пассажиры поспешно укладывали провизию на дорогу.
Ждали только Пышку. Наконец она появилась.
Она была взволнована, смущена и робко подошла к своим спутникам, но все, как один, отвернулись, будто не замечая ее. Граф с достоинством взял жену под руку и отвел в сторону, чтобы оградить ее от нечистого прикосновения.
Толстуха в изумлении остановилась, потом, собравшись с духом, подошла к жене фабриканта и смиренно пролепетала:
— Здравствуйте, сударыня.
Та едва заметно, надменно кивнула готовой и бросила на нее взгляд оскорбленной добродетели. Все делали вид, будто очень заняты, и держались как можно дальше от Пышки, точно в юбках своих она принесла заразу. Затем все бросились к дилижансу; она вошла последней и молча уселась на то же место, что занимала в начале пути.
Ее, казалось, больше не замечали, не узнавали; только г-жа Луазо, с негодованием посмотрев на нее издали, сказала мужу вполголоса:
— Какое счастье, что я сижу далеко от нее.
Тяжелая карета тронулась, и путешествие возобновилось.
Сначала все молчали. Пышка не решалась поднять глаза. Она одновременно и негодовала на своих соседей, и чувствовала, что унизилась, уступив им, что осквернена поцелуями пруссака, в объятия которого ее толкнули эти лицемеры.
Но вскоре графиня, обратившись к г-же Карре-Ламадон, прервала тягостное молчание:
— Вы, кажется, знакомы с госпожою д'Этрель?
— Да, мы с ней приятельницы.
— Какая прелестная женщина!
— Очаровательная! Вот уж поистине избранная натура, и к тому же такая образованная, да еще артистка до мозга костей; она восхитительно поет и чудесно рисует.
Фабрикант беседовал с графом, и сквозь грохот оконниц порою слышались слова: «Купон — платеж — доход — в срок».
Луазо, стянувший в трактире колоду карт, засаленных за пять лет игры на плохо вытертых столах, затеял с женою партию в безик.
Монахини взялись за длинные четки, свисавшие у них с пояса, одновременно перекрестились, и вдруг губы их проворно задвигались, заспешили, все ускоряя невнятный шепот, словно соревнуясь в быстроте молитвы; время от времени они целовали образок, снова крестились, затем опять продолжали торопливое и непрерывное бормотанье.
Корнюде задумался и сидел не шевелясь.
После трех часов пути Луазо собрал карты и заявил:
— Не худо бы закусить.
Тогда жена его достала перевязанный бечевкою сверток и вынула оттуда кусок телятины. Она аккуратно разрезала его на тонкие ломтики, и супруги принялись за еду.
— Не последовать ли и нам их примеру? — спросила графиня.
Получив согласие, она развернула провизию, заготовленную для обеих супружеских пар. Это были сочные копчености, лежавшие в одной из тех продолговатых фаянсовых мисок, у которых на крышке изображен заяц, указывающий, что здесь покоится заячий паштет: белые ручейки сала пересекали коричневую мякоть дичи, смешанной с другими мелко нарубленными сортами мяса. На превосходном куске швейцарского сыра, вынутого из газеты, виднелось слово: «Происшествия», отпечатавшееся на его маслянистой поверхности.
Монахини развернули кольцо колбасы, пахнувшей чесноком, а Корнюде засунул разом обе руки в глубокие карманы своего мешковатого пальто и вынул из одного четыре крутых яйца, а из другого краюху хлеба. Он облупил яйца, бросил скорлупу себе под ноги на солому и стал откусывать яйцо, роняя на длинную бороду крошки, которые желтели на ней, как звездочки.
В суете и растерянности утреннего пробуждения Пышка не успела ни о чем позаботиться и теперь, задыхаясь от досады и ярости, смотрела на этих невозмутимо жующих людей. Сперва ее охватила бурная злоба, и она открыла было рот, чтобы выложить им все напрямик в потоке брани, подступавшей к ее губам, но возмущение так душило ее, что она не могла вымолвить ни слова.