14394.fb2
Знакомство состоялось. Разговор завязался.
Как только они приехали и слезли с повозки, он проводил свою подружку в комнату, — она хотела переодеться, чтобы не испачкать нарядного платья, стряпая по своему рецепту вкусное блюдо, которым надеялась умаслить стариков; затем он поманил родителей за дверь и спросил с замиранием сердца:
— Ну, что вы о ней скажете?
Отец промолчал. Мать, более решительного нрава, заявила:
— Уж больно она черна! Право, невмоготу. Прямо с души воротит.
— Вы привыкнете, — убеждал Антуан.
— Может, и привыкнем, да не вдруг.
Они вошли в дом, и старуха смягчилась, увидав негритянку за стряпней. Суетливая, несмотря на свои годы, она принялась помогать ей, подоткнув подол.
Обед был вкусный, долгий и оживленный. Когда все вышли погулять, Антуан отвел отца в сторонку.
— Ну как же, отец, что ты скажешь?
Крестьянин никогда не отвечал напрямик.
— Не мое это дело. Спроси у матери.
Тогда Антуан догнал мать и пропустил вперед остальных.
— Ну как же, мамаша, что ты скажешь?
— Воля твоя, сынок, уж больно она черна. Была бы она чуточку посветлее, я бы не спорила, а то уж чересчур. Точь-в-точь сатана!
Он больше не настаивал, зная, что старуху не переупрямишь, но сердце у него разрывалось от отчаяния. Он ума не мог приложить, что бы такое сделать, что бы еще придумать, и не понимал, почему это она сразу не покорила его родителей, как обворожила его самого. И все четверо медленно брели по нивам, мало-помалу перестав разговаривать. Когда они огибали чьи-нибудь владения, фермеры выбегали за ограду, мальчишки взбирались на крышу, все высыпали на дорогу, чтобы поглазеть на «арапку», которую привез сын Буателей. Издалека по полям сбегались люди, как сбегаются на ярмарке, когда бьет барабан, сзывая народ посмотреть на диковинки. Отец и мать Буатели, испуганные любопытством, вызываемым во всей округе их гостьей, ускорили шаг, держась рядышком и далеко обогнав сына, у которого его подруга допытывалась, что думают о ней родители.
Он ответил смущенно, что они еще ничего не решили.
На деревенской площади из всех домов повалил возбужденный народ, и старики Буатели, испуганные растущей толпой, обратились в бегство; Антуан, обиженный и возмущенный, торжественно шагал вперед под руку со своей любезной, провожаемый изумленными взглядами зевак.
Он понимал, что все кончено, что надежды нет, что не придется ему жениться на своей негритянке; она тоже это понимала. И оба они заплакали, подходя к ферме. Вернувшись домой, она опять сняла платье и стала помогать матери в ее работе; она всюду ходила за ней по пятам — в погреб, в хлев, в курятник, выбирая самую тяжелую работу и все время повторяя: «Дайте, я это сделаю, тетушка Буатель», — так что к вечеру старуха, растроганная, но по-прежнему неумолимая, сказала сыну:
— Что и говорить, она славная девушка. Жаль, что так черна, ей-ей, чересчур уж черна. Я ни за что не привыкну, пускай себе едет обратно, уж больно она черна!
И Буатель сказал своей подружке:
— Она не согласна, говорит, что ты чересчур черна. Придется уехать. Я провожу тебя на станцию. Не тужи, дело обойдется. Я еще потолкую с ними, когда ты уедешь.
Он проводил ее до станции, все еще стараясь обнадежить; расцеловался с ней, посадил в вагон и долго смотрел вслед уходящему поезду глазами, полными слез.
Напрасно он уламывал стариков, они так и не согласились.
Рассказав до конца эту историю, которую знала вся округа, Антуан Буатель каждый раз добавлял:
— С той поры ни к чему у меня сердце не лежало, ни к чему охоты не было. Всякая работа валилась у меня из рук, вот я и стал золотарем.
Ему говорили на это:
— Но ведь вы все-таки женились.
— Так-то оно так, и нельзя сказать, чтобы жена была мне не по нраву, раз я прижил с ней четырнадцать ребят, только это не то, совсем не то, куда там! Поверите ли, негритянка моя, бывало, только взглянет на меня, а я уж и сам не свой от радости…
Трехмачтовый парусник «Пресвятая Дева ветров» вышел из Гавра 3 мая 1882 года в плаванье по китайским морям и 8 августа 1886 года, после четырехлетнего странствования, вошел в марсельский порт. Сдав свой первый груз в китайском порту, в который он направлялся, корабль тотчас же получил другой фрахт — на Буэнос-Айрес, а оттуда пошел с товарами в Бразилию.
Новые рейсы, аварии, починки, многомесячные штили, шквалы, сбивающие с курса, — словом, все случайности, приключения и несчастья, какие бывают на море, удерживали вдали от родины этот нормандский трехмачтовик, возвращавшийся теперь в Марсель с трюмом, набитым американскими консервами в жестяных банках.
При отплытии на борту корабля, кроме капитана и его помощника, было четырнадцать матросов — восемь нормандцев и шесть бретонцев. Когда он вернулся, на нем оставалось только пять бретонцев и четыре нормандца; один бретонец умер в пути, а четырех нормандцев, исчезнувших при различных обстоятельствах, заменили два американца, негр и норвежец, завербованный однажды вечером в каком-то сингапурском кабачке.
Большой корабль с подобранными парусами и скрещенными на мачтах реями тащился за марсельским буксиром, который, пыхтя, плыл перед ним по легкой зыби, мало-помалу замиравшей в тиши безветрия; он миновал Ифский замок, проплыл между серыми скалами рейда, окутанными золотистой дымкой заката, и вошел в старый порт, где теснятся бок о бок вдоль набережных суда всех стран, всякой формы и оснастки, образуя какое-то месиво из кораблей в этом тесном бассейне, полном протухшей воды, где их корпуса толкаются, трутся друг о друга и точно маринуются в корабельном соку.
«Пресвятая Дева ветров» заняла место между итальянским бригом и английской шхуной, расступившимися, чтобы пропустить нового товарища. Когда таможенные и портовые формальности были выполнены, капитан разрешил большей части команды провести вечер на берегу.
Наступили сумерки. Марсель загорался огнями. В жарком воздухе летнего вечера над шумным городом, полным крика, грохота, щелканья бичей, южного веселья, носился запах яств, приправленных чесноком.
Едва очутившись на берегу, десять матросов, которых столько месяцев носило на своих волнах море, потихоньку двинулись в путь, с нерешительностью людей, вырванных из привычной обстановки, отвыкших от города.
Они шли парами, точно процессия, раскачиваясь на ходу, знакомились с местностью и жадно вглядывались в переулки, ведущие к гавани, — их томил любовный голод, назревший за последние два месяца плаванья. Впереди шествовали нормандцы под предводительством Селестена Дюкло, рослого парня, сильного и сметливого, который всякий раз, как они сходили на берег, был у них вожаком. Он умел находить злачные места, пускался на ловкие проделки и не любил ввязываться в драки, которые так часто происходят между матросами в портах. Но если его впутывали в драку, никто не был ему страшен.
Побродив в нерешительности по темным улицам, которые спускаются к морю, как сточные трубы, пропитанные тяжелым запахом — дыханьем притонов, Селестен выбрал какой-то извилистый переулок, где горели над дверями домов выпуклые фонари с огромными номерами на матовых цветных стеклах. Под узкими арками входных дверей сидели на стульях женщины в фартуках, похожие на служанок; завидя приближающихся матросов, они поднимались с места, делали несколько шагов к сточной канавке, разделявшей улицу пополам, и загораживали дорогу веренице мужчин, которые подвигались медленно, напевая и посмеиваясь, уже разгоряченные близостью этих притонов-тюрем.
Иногда в глубине сеней за неожиданно распахнувшейся дверью, обитой коричневой кожей, показывалась толстая полураздетая женщина; ее плотные ляжки и жирные икры резко обрисовывались под грубым белым бумажным трико; короткая юбка походила на пышный пояс. Дряблая грудь, руки и плечи розовым пятном выступали из черного бархатного лифа, обшитого золотой тесьмой. Она зазывала издали: «Пожалуйте сюда, красавчики!», а иногда выбегала сама и, уцепившись за кого-нибудь из матросов, изо всей силы тянула его к двери, впивалась в него, как паук, когда он тащит муху более крупную, чем он сам. Мужчина, возбужденный ее близостью, слабо сопротивлялся, а его товарищи останавливались и смотрели, колеблясь между соблазном сейчас же войти и желанием продлить эту волнующую прогулку. Но когда женщине после отчаянных усилий удавалось дотащить матроса до порога своего жилища, куда собиралась ввалиться следом за ним вся компания, Селестен Дюкло, знавший толк в таких домах, кричал внезапно:
— Не заходи туда, Маршан, это не то, что надо!
Тогда матрос, повинуясь его голосу, вырывался резким движением, и друзья снова уходили гурьбой, а им вслед неслись непристойные ругательства взбешенной девки, меж тем как из всех дверей переулка навстречу матросам выходили, привлеченные шумом, другие женщины и оглашали воздух хриплыми многообещающими призывами.
Матросы продолжали свой путь, все более и более воспламеняясь от уговоров и соблазнов этого хора привратниц любви, встречавших их по всей улице, и грязных проклятий другого хора, оставшегося позади, — хора обиженных женщин, которыми они пренебрегли. Время от времени им навстречу попадалась такая же компания — солдаты, которые шагали, позвякивая оружием, матросы с других кораблей или же бредущие в одиночку горожане, приказчики. Перед ними открывались все новые и новые улицы — узкие, освещенные мерцанием подозрительных фонарей. Они долго шли в этом лабиринте притонов по липкой мостовой, где струились зловонные ручейки, между стенами домов, полных женского тела.
Решившись, наконец, Дюкло остановился перед одним домом, довольно приличным на вид, и вошел туда со всей компанией.
Погуляли на славу! Четыре часа подряд матросы упивались любовью и вином. От полугодичного жалованья ничего не осталось.
Они расположились в большой зале, как хозяева, и недружелюбно поглядывали на обычных посетителей заведения, которые устраивались за столиками по углам, где какая-нибудь из незанятых девиц, одетая маленькой девочкой или кафешантанной певичкой, им прислуживала и подсаживалась к ним.
Каждый матрос, как только вошел, выбрал себе подругу, с которой не расставался весь вечер — простой человек не ищет перемен. Сдвинули три стола, и после первых стаканов удвоившаяся в числе процессия, к которой прибавилось столько женщин, сколько было молодцов, потянулась по лестнице. Ноги каждой четы долго стучали по деревянным ступенькам, пока узкие двери комнат не поглотили это длинное шествие любовных пар.
Потом все снова спустились в зал, чтобы выпить, потом опять поднялись, потом еще раз спустились.
Матросы, почти совсем пьяные, горланили вовсю. Глаза у них налились кровью, они держали на коленях своих избранниц, пели, кричали, били кулаками по столу и лили себе в глотку вино, дав волю таящемуся в человеке зверю. Селестен Дюкло, в кругу шумных товарищей, обнимал рослую краснощекую девушку, усевшуюся верхом на его колене, и жадно смотрел на нее. Менее охмелевший, чем остальные, хоть он и выпил не меньше других, Селестен сохранил способность думать и, разнежившись, хотел поговорить. Но мысли не вполне повиновались ему, ускользали, возвращались и снова исчезали, и он не мог как следует вспомнить, что именно собирался сказать.
Он смеялся и повторял: