144057.fb2
Военный министр Александра II Д. Милютин начал свой дневник в наиболее напряженный момент своей государственной деятельности (когда он пытался провести в жизнь свою известную военную реформу, впервые вводившую в России всесословную воинскую повинность, а также систему резервных и запасных войск).
Первая запись в дневнике такова: "Принимаюсь вести свой дневник только теперь, на 57-м году жизни, побуждаемый к тому пережитыми в первые три месяца текущего года непрерывными неприятностями и душевными волнениями". Д. Милютин объяснял, что в первую очередь "для ограждения собственной своей нравственной ответственности перед судом истории" предполагает он "и впредь заносить в свой дневник все последующие факты, могущие пригодиться будущему историку для разъяснения закулисной стороны нашей общественной жизни".
Прямая адресованность дневника Д. Милютина будущим историкам определила отбор фактов и самый его стиль. Записи деловых бесед и собственных соображений по разным государственным вопросам подробны, сухи и корректны: в них очевидно старание автора не пропустить на страницы своего дневника ничего "домашнего", ничего слишком личного, пристрастного, продиктованного внеделовыми симпатиями и антипатиями: никаких мгновенных впечатлений только обдуманные и осторожные характеристики: "...в субботу имел я продолжительный разговор с кашгарским посланцем, который непременно желал быть у меня неофициально. Я нашел в нем человека умного, с тонким азиатским тактом. Беседа наша от обычных учтивостей нечувствительно перешла на политические предметы. Посланец Якуб-бека вел себя настоящим дипломатом. Расстались мы, по-видимому, довольные друг другом"; "Вечером заехал я к баронессе Радей проститься по случаю отъезда. Умная и доброжелательная женщина". Даже действия врага своего, неизменною яростного противника всех его реформ министра просвещения Д. Толстого он аттестует недвусмысленно, но не выходя, однако, из границ холодноватой сдержанности слова и чувства - сдержанности, явно дающейся не без труда:
"Оружие его было все то же, какое он всегда имеет привычку употреблять - ложь и искажение фактов".
Его записи - это отчеты, рапорты будущей истории; не только годами выработанная привычка к точности формулировок, но, несомненно, и забота о будущем читателе видна в том, как четко из/1згаются все события, полностью именуются все упоминаемые лица - вплоть до членов собственной семьи, о жизни которой рассказано в том же тоне военных реляций: "2 старшие дочери уехали на Кавказские минеральные воды, вследствие внезапного решения врачей; с ними выехали самая младшая дочь Елена и племянница, чтобы на пути провести несколько дней в тамбовском имении Вяземских и Вельяминовых и потом, вместе с третьей дочерью Надей, которая уже там находилась дней 10 ранее, ехать в Одессу; здесь они должны съехаться с матерью своей, которая выехала только вчера с дочерью Марусей. В Крыму они встретят сына, который прибудет туда из Поти".
В течение 29 лет Д. Милютин ведет свои записи аккуратно, большей частью ежедневно со всею неукоснительностью человека, несущего военную службу, и редкие пропуски неизменно мотивирует: "Ровно месяц не заглядывал в свой дневник; во все это время нечего было записывать"; "Почти целую неделю не открывал своего дневника, что служит признаком отсутствия чеголибо заслуживающего быть вписанным". Это дневник, заведомо готовившийся автором не просто для узкого круга читателей, а для печати: нередко делались черновые наброски записей, прежде чем занести их в дневник; впоследствии дневник неоднократно исправлялся, а в 1900 году был переписан набело дочерьми Д. Милютина по непосредственным его указаниям. Он готовил не "сырой" исторический источник - за излагаемыми фактами следует его собственный их анализ, с которым может не согласиться будущий историк, но который он не сможет обойти вниманием.
Известный дневник журналиста, издателя "Нового времени" А. Суворина, изданный еще в 1923 году, в выдержках, представляет собою совершенно иной, едва ли не противоположный тип документа. Он писан был не для печати и не для истории, обрывочно, со случайными пропусками иногда по полгода и более того. "Я записываю очень неаккуратно. Когда есть что записать и стоит, я либо не имею времени, либо забываю. Таким образом, моя запись - совершенно случайная. С 24 сентября ни строки не записано, а столько людей видел и столько слышал вещей интересных. Но раз не записал, все это исчезает из памяти". Л. Суворин, в сущности, не вел свой дневник, а как бы снова и снова приступал к этому занятию: "Сто раз начинал записывать, и никогда не хватало выдержки"; об одной знакомой, которая "чуть ли не с детства ведет дневник", он кратко замечает - "Прославится!" Когда записные тетради А. Суворина были найдены, то не сразу были опознаны в качестве таковых, поскольку, как сообщал первый их публикатор, не несли на себе "внешнего отпечатка"
дневника": "Они исписаны крайне неряшливо, лишены заглавия, вдоль и поперек испещрены вводными финансовыми расчетами, изобилуя самыми разнообразными, лишенными внутренней связи, литературными выписками. Поэтому-то дальнейшие обладатели "Дневника" п не придали ему значения, считая, по-видимому, его чемто вроде рукописной макулатуры..." В этом дневнике автор его - как нельзя более наедине с самим собою.
Он не стесняется ни в темах, ни в словах; явно не озабоченный обелением своего имени перед каким-либо воображаемым читателем, он записывает как бог на душу положит, мешая важное с неважным, перемежая острые и нередко презрительные характеристики своих:
современников (включая и царствующую фамилию) достаточно беспощадными автохарактеристиками ("Только похвалы печатаешь с легким сердцем, а чуть тронешь этих "государственных людей", которые, в сущности, государственные недоноски и дегенераты, и начинаешь вилять и злиться в душе и на себя и на свое холопство, которое нет возможности скинуть") - и открывается неведомому ему читателю с неожиданных сторон...
"Влиятельный правительственный публицист, близкий ко двору, руководитель официоза, - наедине с самим собою презирает и честит и двор, и царя, и правительство, равнодушно записывает о своем же органе: "Дрянно и бесцветно ужасно" - и жалеет о разгроме революции 1905 года, в котором принимает участие", - эту не совсем обычную особенность "Дневника" отметил первый же его рецензент. В дни предсмертной болезни Л. Толстого А. Суворин записывает: "31 января отобрали подписку в магазине не выставлять портретов Толстого и от Главного управления по делам печати сказали, что портрет Толстого нельзя помещать ни в каком случае и никогда. Очевидно, эти парни рассчитывают на бессмертие! Действительно, бессмертные дураки, ибо трудно предположить в будущем еще больших дураков.
Когда Гоголь умер 50 лет тому назад, Тургенева посадили под арест за то, что он напечатал статью о Гоголе, назвав его гениальным писателем. Теперь Гоголь во всех учебных заведениях, и ему ставят памятники.
Совсем не надо 50 лет, чтоб Толстой дождался памятника, а Синягин позорного клейма ча свой идиотский лоб". Сочувствие, с которым читаются записи такого рода, не может вытеснить из сознания читателя мысли о темных сторонах личности и деятельности салиго А. Суворина, мысли о лицевой стороне медали, которую сторона оборотная не в силах подправить. Но двухмерную плоскую картинку дневник как бы заменяет объемной - ив этом прежде всего его ли!ературная и историческая ценность. Помимо пересказов разговоров с А. Чеховым и Л. Толстым, с А Доде и Э. Золя, в этом дневнике множество разнообразных штрихов общественной жизни конца прошлого и начала нынешнего века, и без этих штрихов неполна ни история этой эпохи, ни биография и личность того человека, деятельность которого была одним из характернейших ее знамений.
И именно вольность изложения, неизменная обращенность своего слова к самому же себе, нестесненность заботой об "историческом" своем лице породила, быть может, наиболее яркие страницы дневника, показав еще раз неизменно двойное назначение каждой человеческой жизни: в том-то и дело, что живем мы для себя, а нуждается в нас история.
Впрочем, нередко автора стесняет его собственное присутствие в своем дневнике. Он с методичностью делает скупые записи о событиях, но не в силах записывать свои о них соображения, фиксировать чувства. А. Жемчужников пишет о своем уже упоминавшемся нами дневнике: "Меня он интересует потому, что, прочитывая прошлый год, я вспоминаю все обстоятельства того времени, даже те чувства и мысли, которые в тот день были. Самые мысли и чувства я записываю очень редко, а также характеристику встречаемых мною лиц или оценку происшествий, или впечатлений от чтений. Во-первых, это берет много "времени, а во-вторых, если это не делается само собою, так оказать, не вырывается поневоле, а происходит обязательно с намерением непременно что-нибудь сказать интересное и дельное, то легко можно впасть в позировку (рисоваться)
или в сочинительство, неправду". Эту протокольность, сухость своего дневника он ясно сознавал и не раз подчеркивал: "Вообще мой материал не интересен. Внутренней моей жизни из него не видно. Нет ни чувства, ни мыслей, или почти их нет. Я не в состоянии выписывать их каждодневно на ночь" (25 июля 1885 года). Начав было отмечать особым значком наиболее интересные записи ("Я делаю это как для себя, когда, бог даст, когда-нибудь стану переписывать мой дневник, так и для моих дочерей"), он тут же сомневается и в этом:
"Опасаюсь только, что стану "невольно" рисоваться, чтобы заслужить эту отметку" (1 июля 1896 года).
Такая закрытость, скованность, излишняя подозрительность в отношениях с самим собой, конечно, мешает задаче дневника; но и в дневнике-протоколе событий историк найдет необходимые ему факты.
Какой же дневник предпочтет архивист? Как мог уже увидеть читатель, дневники разных - по складу характера своего, по способу отношения к миру, по мере самооценки и прочее - людей становятся источниками разного назначения.
Именно поэтому и нельзя, в сущности, ответить с определенностью на вопрос - как вести дневник?
Что именно в нем записывать? Самые разнообразные факты времени нуждаются в письменной их фиксации - также и те, что отразились в текущей печати. Это нужно прежде всего самому человеку: уже через год-два он не вспомнит точно того, что, казалось, не может забыться; даже перечень имен в опубликованном документе оказывается разным в памяти собеседников-современников - а всем им казалось, что они не забудут этого никогда!
- Какой же прок будущему историку в том, что он натолкнется в дневнике на факт, отраженный в печатных источниках?
- В том и дело, что перед ним будет факт иного рода, характеризующий уже восприятие некоего события общественным осознанием современности. Существует особая проблема - пробелы в источниках.
Одни области жизни общества неизменно фиксируются в документах разных эпох с наибольшей степенью полноты, другие - с наименьшей.
Польская исследовательница этой проблемы Ц. Бобиньска пишет: "Из всех форм и проявлений общественной жизни наименее равномерно отражена в источниках история общественного сознания и общественной психологии. Чаще всего мы вынуждены искать свидетельства об этом в произведениях литературы и искусства исследуемой эпохи".
Понятно, как помогают заполнению этих пробелов материалы личных архивов. Ваше отношение, неминуемо отражающееся в дневнике, преобразует все факты, попадающие в поле вашего зрения, делая их ценными и для социолога, и для историка.
Напомним к тому же, что источниковедческая ценность дневника, как и любого документа, - категория подвижная. Путь науки безостановочен, в ней не может быть момента подлинного и окончательного установления иерархии имен и явлений, документа, навсегда отодвинутого в темный у юл исторического внимания.
В большинстве случаев человек плохо представляет себе степень ограниченности человеческой памяти и потому, стремясь в дневнике своем зафиксировать то, что как ему кажется, он может забыть, он не упоминает о том, что, как он уверен, забыть не может. Между тем известны случаи, когда за давностью лет люди забывали даже свое авторство. Разительные примеры этого рода приводит С. Рейсер в своей книге "Палеография и текстология". И. Репин, приглашенный для удостоверения аутентичности приписывавшейся ему картины, "долго ее рассматривал, сидя в кресле, наконец встал и сказал: "Не знаю, не помню, писал я эту картину или нет".
Н. Чернышевский, составляя по возвращении из ссылки в 1888-1889 годах списки своих статей, против знаменитой своей рецензии на "Детство и отрочество"
Л. Толстого (где сформулирован был среди прочего ныне известный всем школьникам его тезис о "диалектике души" как характерной особенности художественной манеры молодого писателя) написал - "едва ли".
"К счастью, - прибавляет к этому автор книги, - сохранился автограф и список, составленный им же в 1861 году, где эта рецензия значится".
О неустойчивости человеческой памяти, о склонности ее невольно переиначивать события писал замечательный знаток документа Ю. Тынянов. Рассказывая о том, каким образом строится историческим романистом жизнь его героя - лица, реально существовавшего - он рисовал воображаемую встречу с ним: "Если бы вам довелось с ним встретиться, мог бы произойти такой разговор: - Ну, это совсем, кажется, не так было.
Вы напутали.
- Но ведь вот ваше письмо об этом.
- Да, в самом деле. Как странно!
А вот относительно того, на чем вы не настаиваете, что вы выдумали, может случиться, что человек тряхнег головой и неожиданно пробормочет:
- Да, вспоминаю.
Ведь много времени прошло".
Такой эксперимент доступен каждому. Попробуйте через неделю после события или разговора записать то, чтс запомнилось, и покажите другим очевидцам.
Сразу обнаружатся резкие разногласия. Один решительно отрицает, что красноречивые слова, записанные вами, были произнесены в разговоре; другой - "слышал их своими ушами", но так же решительно настаивает, что принадлежат они не тому лицу, которому вы их приписали, третий громко удивляется богатству вашей фантазии и уверяет, что лицо это при разговоре вовсе не присутствовало, да и разговор-то, кажется, шел совсем о другом...
Потому дневник как источник оказывается предпочтительнее мемуаров, написанных много лет спустя, - так же, как и письмо, написанное по горячим следам .
события; потому же человек, ведущий дневник, должен взять себе за твердое правило делать записи в тот же день, не надеясь даже на завтрашнюю свою память, тем более не откладывая фиксацию события на недели и месяцы, иначе дневник ваш приобретет уже, в сущности, характер источника иного рода - мемуаров.
...Человек, приступающий к писанию дневника, встретит немало препятствий - и внешних, и внутренних.
Множество предупреждений о трудностях дневниковой формы и самой затеи дневника со всех сторон услышит он, и среди них различимы будут и самые авторитетные голоса.
"Попробуйте записать точно даже вчерашний разговор с другом, испытующе предлагает Ю. Тынянов в малоизвестной его статье 1931 года "Мое ремесло историка литературы...". - Вы поразитесь, как непохоже это выйдет. Исчез вкус - исчезла интонация, правдивая запись кажется фальшивой".
Л. Толстой, приступая к своей "Истории вчерашнего дня", пояснял: "Пишу я историю вчерашнего дня, не потому, чтобы вчерашний день был чем-нибудь замечателен, скорее мог назваться замечательным, а потому, что давно хотелось мне рассказать задушевную сторону жизни одного дня. Бог один знает, сколько разнообразных, занимательных впечатлений и мыслей, которые возбуждают эти впечатления, хотя темных, неясных, но не менее того понятных душе нашей, проходит в один день. Ежели бы можно было рассказать их так, чтобы сам бы легко читал себя и дру!ие могли читать меня, как и я сам, вышла бы очень поучительная и занимательная книга и такая, что недоставало бы чернил на свете написать ее и типографщиков напечатать". Недаром "История вчерашнего дня" так и осталась незаконченной, а для осуществления задачи, в ней поставленной, понадобилось еще более чем полвека напряженнейшей творческой работы; "Описание одного дня оказалось вещью, которую невозможно кончить, - писал один из проницательнейших историков русской литературы Б. Эйхенбаум. - Отсюда пошло и его "Детство", и полное собрание его сочинений".
Эти суждения не должны смутить человека, решившегося вести дневник. Он заранее должен принять для себя множество ограничений, заранее смириться с тем, что многое "выйдет непохоже", что "правдивая запись"
самому ему покажется фальшива; ему не удастся скорее всего "рассказать задушевную сторону жизни" даже одного своего дня. Оправданием ему послужит то, что он чаще всего и не будет ставить себе задачи литературной, задачи адекватного, возможно более полного запечатления особенной физиономии явления, характера, даже вчерашнего разговора, а выберет себе болге скромную роль летописца, передающего не целостный облик явления, а его "краткое содержание", не "интонацию", а тему разговора - и т. п. На эту задачу ему "достанет чернил".
Повторим еще раз: есть множество аргументов - и достаточно веских против того, чтобы вести дневник.