14410.fb2 Жизнь поэтов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Жизнь поэтов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

— Мне пятьдесят, разве в этом возрасте пять лет — такая уж разница?

Он кашляет, гасит сигарету и голосом, в котором слышится скрип песка, заводит речь о разочаровании, об унынии и отчаянии, о возрождении к жизни через большую любовь, о том, как трудно начинать все заново. Марико была у него третьей женой, и со всеми тремя он нажил детей; теперь он работает как вол, преподает, пишет картины, погоняет себя — и этого едва хватает на алименты и квартирную плату, сам он ходит в обтрепанных джинсах и застиранной рубашке с галстуком-ленточкой, в дешевой вельветовой куртке и стоптанных ботинках грубой кожи, больше не пьет, малость обмяк и обрюзг, между художником и просто опустившимся типом, если разобраться, очень зыбкая грань. Опускаются только пожилые мужчины, женщины — нет, им это душевное состояние не свойственно. Пожилые женщины — те превращаются в бодрых, энергичных деятельниц с превосходной репутацией и добиваются всяческих успехов. Заводят себе юных дружков. Они продолжают следить за собой, опрятно одеваются и время от времени меняют прическу.

Неужели и Энджел сможет поступить как Марико — полюбить другого мужчину, не мужа? Она угрожает мне этим. Вчера, в мой день рождения, приехала с детьми, и когда дети вышли обследовать окрестности, она призналась, что вечером пару дней назад совсем затосковала и всерьез подумывала, не закатиться ли ей в бар. Конечно, не в какой-нибудь третьеразрядный там, в Коннектикуте, добавила она, помолчав. Вот в такой бы, как в Гринич-Вилледж, с названием вроде «У трепача», «У синички» или «У Т. С. Элиота». Я рассмеялся, и тут она вручила мне подарок — белую пластмассовую мусорную корзинку для ванной. В дар от той, кого выставляют вон, — так, кажется, она сказала. О, мое большое беспокойное сердце! А ночью, после того как все они отбыли обратно в Коннектикут, мне приснилось, будто я нахожусь в огромной общей спальне со многими кроватями, на которых лежат люди, и из дальнего угла комнаты на меня глядит Энджел. Потом сон сменился, и уже другую Энджел, Энджел С., недавно заболевшую жену моего издателя, привязывали, голую, к какой-то ортопедической раме, готовя к операции на сердце. Хирургом был ее муж, и дальше я увидел, как он делает операцию, рассматривая в большой микроскоп, похожий на сверлильный станок, механизм, который он ввинчивает ей в сердце. Тут сон опять сменился, и я попал в уборную лагеря лесорубов со множеством писсуаров, в ней было полно народу, а на открытом пространстве за уборной, когда я пытался уйти, меня встречали опасные психопаты: они преграждали мне путь, грозили, бросались на меня. В какую бы сторону я ни поворачивался, со мной собирались расправиться эти нелепые, рассерженные, маячащие передо мной безумцы, которых я не понимал и не умел успокоить. А потом, позже, я соблазнял в своей собственной постели какую-то молоденькую девицу, весьма эротическая любовная сцена, и не было никакого чувства вины.

Что я делал в мой день рождения: навел чистоту в квартире, я же сам теперь прибираюсь, орудую пылесосом, мою пол в ванной. Кто бы поверил, что я буду всем этим заниматься?!

Получил весточку от Смуглой леди, которая не могла выбрать лучшего времени, чтобы сообщить мне, что через пару дней покидает Афины и отправляется дальше, в Египет. Мой соперник — весь белый свет.

Говорил по телефону с матерью, которая сказала, что хотела бы быть такой же молодой, как я.

Говорил по телефону с той долговязой исландкой, которая, с подначки ее алчной и сдобной подружки, в какой-то невероятно светской манере себе выговаривает право обожать меня — так преследует огромного белого медведя эскимос, медленно, терпеливо, нескончаемо.

Принимал гостей — собственную жену с детьми, принимал с любовью и угощал вкусным обедом в мексиканском ресторанчике по соседству. Никто не высказал вслух и каждый подумал, как странно выглядит этот супруг и отец семейства в своей отдельной собственной квартире. Это надо же, взять и отколоть такой номер, притом без всякого предупреждения. Мне хотелось, чтобы они спросили меня об этом. Тогда бы я ответил: я поступаю так, чтобы узнать, зачем я так поступаю. Мне хотелось успокоить их: ведь вы же, дети, навещали бы меня в тюрьме или больнице, так не лучше ли, что я здесь, в этом убежище для работы, созданном мною для себя посреди электрического города? Мой пример говорит о пути, который каждый из нас должен пройти, это вам мой урок мужественного индивидуализма, дай-то мне бог доброго здоровья; боже, молю за всех нас, даруй каждому из нас долгую жизнь и крепкое-крепкое здоровье.

Это уже из молитвы, которую я сложил бессонной ночью много лег назад, когда мне не давала спать моя счастливая судьба. Надеясь умилостивить всевышнего, умолить его не наказывать меня за мое счастье, я сочинил горячее обращение к нему: дорогой боженька, не оставь нас своими щедротами, даруй всем нам отличное, крепкое здоровье и долгую жизнь без болезней, хворей, недугов и каких бы то ни было дефектов, умственных или физических. Огради нас от зол и напастей, стихийных бедствий и всевозможных несчастных случаев; спаси нас от насилия, как организованного и официального, так и стихийного, неупорядоченного. Да не разрушатся и не утратят свою работоспособность никакие наши внутренние системы или органы, да не притупятся наши чувства, не угаснут наши таланты и способности. Сохрани, боже, остроту наших рефлексов. Да будут на земле мир и социальная справедливость. Да будем мы дышать свежим воздухом и пить чистую воду. Да будем мы жить в любви, радости и творческом горении, ведая мужество, познавая мудрость и устремляясь к просвещению. Кажется, ничего не упустил, вот только бы еще распространить это колоссальное благодеяние на всякого, кого я знаю, и на всех, кого они любят, и так далее, аминь.

Так, а про пищу-то забыл; значит, исполнись моя молитва, это могло бы и не спасти вас от голодной смерти.

Что-то я какой-то усталый сегодня утром, как выжатый лимон. На правильном я пути или же все это — крайнее проявление моего самоедства? Когда я в самом деле верен себе, а когда занимаюсь самоистязанием? Поздравительная открытка от «Эм-джи-пи кэпитал корпорейшн». Зря это все. Некая внебродвейская инициативная группа отмечает столетний юбилей Кафки, там-то и там-то. Кафка ухмыльнулся бы широкой загробной ухмылкой, узнай он про свой столетний юбилей. И снова я задаюсь вопросом: поступила бы Энджел так, как поступила Марико Мэттингли? Думаю, что да — в том случае, если бы решила или уверилась, что я изменил ей. Тогда бы и она изменила мне. Это было бы поступком, совершенным, как и многие другие ее поступки, в интересах симметрии, средством восстановить равновесие или справедливость, что одно и то же. Она сделала бы это, подражая мне, она сделала бы это, чтобы стать мною.

Не исключено, что свойственное Энджел первозданное стремление быть моим сиамским близнецом, говорить моим голосом, думать как я, жестикулировать как я, смешивать наши души как смывающиеся краски на малюемой пальцем сентиментальной картинке, — это инстинкт, присущий какой-то категории женщин. Католичкам? Энджел — ирландская католичка, связанная брачными узами, пускай ослабшими, с нью-йоркским евреем. Может быть, здесь замешана ассимиляция. Марико, японская католичка, состоит в браке с Мэттингли, калифорнийским анимистом. Мойре, ирландской протестантке из Чикаго, изменяет Брэд, журналист пресвитерианец из Миннеаполиса. Джини, режиссерша телевидения, прихожанка методистской церкви Ашвилла, удивляется, почему она до сих пор замужем за Ником, православным греком из Филадельфии. Рейчел, эмигрантка из Венгрии, страдает из-за красных трусов Ральфа, еврея из Бруклина. Луэллин, валлиец-буддист, скрывается в отшельническом ашраме от квакерши Энн. Когда я захожу в «Малиновку», дешевый ресторан-закусочную в начале Бродвея, раздатчик скалит в улыбке золотые зубы:

— Привет, приятель. — Он бросает мне обтянутый пластиком листок меню, который держишь, как ноты духовного песнопения. Гремят тарелки, вылетая из прорези окошка: о, рубленое мясо с красным перцем по-мексикански, о, куриный бульон, о, поросячьи ножки, о, тушеная баранина, лазанья домашняя по-итальянски, о, бифштекс и сувлаки. Блюда дешевых ресторанчиков, как и годовые кольца древесины, — это живая летопись истории. Они подобны обломкам кораблекрушения, прибитым к берегу миграционными волнами, приливным наносам, отложенным мощными наплывами бесстрастных популяций. Дрожавших ночами напролет перед бронзовыми дверьми посольства, копивших скудные динары, рупии, крузейро, завертывавших свои сокровища в грязные носовые платки, обвязывавших для прочности веревками свои корзины, штурмовавших переполненные автобусы, карабкавшихся на крыши трамваев. Младенцы, насмерть раздавленные на руках у матерей; старики, уставшие цепляться своими костлявыми, в синих венах, руками за борт и проглоченные соленой пучиной; молодые мужчины, проползающие, раздирая кожу на спине, под колючей проволокой, переходящие вброд реки, — все мы пытаемся проскочить, сохранив одежду на плечах, мешком сидящую одежду на истерзанных плечах.

Может, я прав, может быть, нет, может, я слаб, может, атлет...

Боже мой, только что обнаружил бугорок на мошонке. Нет, нет, не может быть, только этого мне не хватало!

Ничего страшного. У этого кожистого мешочка, у этой авоськи, у этих легких секса, подверженных всевозможным эмоциональным встряскам, наверняка ведь должны появиться какие-то признаки износа, разве нет? Пустяки, это жилка дугой выгнулась, буду осматривать ее время от времени. Осмотри товар, приятель, как говорят уличные торговцы, указывая на разложенные на тротуаре перчатки, шарфики, калькуляторы. Осмотри товар.

Итак, несколько дней назад мы в гостях у Гордонов, стол накрыт на двенадцать персон, Гинни приглашает всех в столовую, и мы стоим там и ждем, пока она рассадит нас по местам. За что я ее люблю: она принадлежит к тому кругу людей, что закупают для своих кухонь гарлендовские гастрономические наборы, я хочу сказать, им проглотить какое-нибудь этакое пюре из лососины все равно, что мне вскипятить воду для кофе, по субботам-воскресеньям у них бывают в числе гостей известные кулинары. Сегодня к обеду подана сероватая водица с плавающими в ней кусками какого-то вещества, которое и назвать-то нельзя. Гинни распределяет это яство с замирающим от пугливой надежды сердцем, ее красивые глаза быстро-быстро моргают.

— М-м-м, — произносит кто-то. — О Гинни, — говорит кто-то другой, и ложки-вилки тихо кладутся на стол, а беседа приобретает нервно-оживленный характер. Кардиолог Ллойд в панике набрасывается на медицину: операции на сердце стали повальным увлечением, как удаление миндалин в тридцатых, заявляет он, почему-то показывая на свою тарелку, может, ему кажется, что там плавает миндалина. Затем Рауль, малыш Рауль, завладевает всеобщим вниманием — показывает номер, который везет в Лас-Вегас. Рауль из кожи вон лезет, стараясь скрыть разочарование. Он направляется за вином, но и тут ему нечем утешиться: Джек Гордон — он работает редактором в «Таймс» — угощает сегодня гостей чилийским красным. Вглядываясь в лицо Рауля, я вспоминаю обед, который он давал в своей роскошной квартире на крыше небоскреба на Пятьдесят седьмой улице, где все — высветленные полы, мебель — выдержано в разных оттенках белого цвета. Зато на стенах — красиво подсвеченные большие цветовые пятна. Комнаты заполнены оперными звездами, писателями, режиссерами и художниками — авторами картин, развешанных на стенах; весь антураж — сверкающее великолепием чудо, сотворенное взыскующей совершенства душой Рауля, а сам миниатюрный хозяин со счастливым видом бежит на кухню, взывая:

— Жан-Пьер! Жан-Пьер! По-моему, мы созрели для choucroute[7]!

Рауль обреченно опускается на свое место. Я, сидя по левую руку от Гинни, целую ее в щеку и приношу себя в жертву на благо обществу. Я ищу поддержки. Ловлю быстрый благодарный взгляд Энджел. Пытаюсь пропитать этим варевом ломоть черствого хлеба. Жан-Пьер! Жан-Пьер! По-моему, мы созрели для пюре из консервированной кукурузы!

Каждый упорно отводит взгляд от собственной тарелки, и наступает момент, когда всю компанию охватывает отчаяние. Не успел я опомниться, как слышу, народ за столом рассказывает истории об уличных ограблениях.

Эндриа Динтенфасс средь бела дня остановила такси на углу Сентрал-парк-уэст авеню и Семьдесят четвертой улицы, и как только такси затормозило, к машине бросился этот рослый молодой негр и галантно распахнул перед нею дверцу. Она слегка изумилась, но решила, что он узнал ее — Эндриа балерина, танцует в нью-йоркском балете. А ее муж Моше — знаменитый архитектор. Она улыбнулась и поблагодарила молодого человека; в тот миг, когда она наклонилась, влезая в машину, он положил ей "на талию руку и так подтолкнул ее, что она плюхнулась лицом вниз на сиденье. Он захлопнул дверцу, постучал ладонью по крыше такси и крикнул: «Езжай, мать твою!» И только после того, как Эндриа, побарахтавшись, приняла сидячее положение — чему помог рывок машины, быстро набиравшей скорость, — она обнаружила пропажу сумочки, висевшей у нее на плече.

— Должно быть, он срезал ее, — говорит она. — Все произошло так стремительно, он проделал все так дерзко, так элегантно, — она улыбается почти мечтательно, — ни одного лишнего движения.

Джордж, профсоюзный юрист с вьющимися волосами, выдает историю почище. Однажды в июле, помнится, в четверг вечером, катит он на своем турбодизельном «мерседесе 300 Д» по Лонг-Айлендской скоростной магистрали, как вдруг идущая позади машина бьет его бампером. Джордж сворачивает на обочину и останавливается. Машина, что шла сзади, неприметный такой «шевроле», тоже съезжает на обочину. Из нее вылезают несколько мужчин латиноамериканской наружности и принимаются вместе с ним осматривать повреждения. Джордж и латиноамериканцы, значит, ползают на карачках между двумя машинами, мимо несется по тоннелю из мелькающих вспышек света и сизых выхлопных газов плотный поток автомобилей, и, какая досада, только его «мерседес» покалечен, вон вмятина и фара вдребезги; он изливает на них раздражение, они сочувственно кивают, и тут он замечает, что один из них держит в руке маленький тупоносый пистолет. Джордж закругляется, и у него вежливенько отбирают бумажник, часы, зажим для галстука, и пока он сидит, как ему велено, на корточках, один из мужчин садится на место водителя в его «мерседесе», а другой становится у окна, где сидит жена Джорджа Джуди, и вдвоем они убеждают ее отдать драгоценности, кошелек, косметичку. Далее они реквизируют стереокассеты, обчищают багажник, забирают ключи от его турбодизеля, влезают в свой «шевроле» с замазанным грязью номерным знаком, один из них, выйдя на полосу малой скорости, останавливает движение, они не спеша выруливают на проезжую часть, и через несколько секунд от них остается лишь пара красных огоньков, мелькающих в световом шоу большой автострады.

Сегодня в подземке: Efecto seguro! No más suciedad; no más fastidio; no más cucarachas! Johnson's No Roach — efecto rápido, un tratamiento dura varios meses[8]. Благородный Дон макает копье в «Антитараканин Джонсона», садится на своего одра и бросается в бой. Вагон, гремя и раскачиваясь, мчит по тоннелю, и в такт толчкам покачиваются головы сидящих — ряд дергающихся бесстрастных лиц. Наплыв бесстрастноликих на станции «Четырнадцатая улица». Каждый из нас обособляется от других, прячется в свою скорлупу, и лишь только подрагивание ресниц выдает наше настороженное внимание к ближайшим соседям: как бы они не причинили нам без предупреждения какого-нибудь вреда. Моя кожа — это моя граница. Я могу читать газету, но не способен думать, я чувствую их, они проникают в мое сознание, присутствие этих бесстрастных незнакомцев насквозь пронизывает его; стоя впритирку, плечом к плечу, и старательно избегая соприкасаться нижними своими половинами, мы на короткие полминуты между двумя остановками образуем все вместе этакое сообщество поневоле, распадающееся и формируемое заново всякий раз, когда двери раздвигаются и кто-то из нас, толкаясь, выходит, а на смену втискивается новая толпа бесстрастноликих.

Я ведь вырос под землей, почему же я чувствую себя здесь не в своей тарелке? Осмотри товар, приятель: белый пижон в очках и Со слишком мягким выражением лица, пока ты витал в облаках, внизу сонмы мигрантов переплывали моря, прорывали пути сквозь горы, ехали на тектонических плитах. Ты думал, слово «беженцы» значит евреи, но поток никогда не прекращался, двери распахиваются, вваливаются новые генерации бесстрастноликих, и я задыхаюсь, сдавленный историей, подобно вон той старушке в меховой шапочке и блондинистом парике, этой бледнокожей еврейской бабусе, что с надменной брезгливостью топает по ногам стоящих впереди нее, проталкиваясь к выходу.

Вагон пустеет. Теперь мы — бездельники, коротающие скучный вечер в кафе. Вот и свободное место, я погружаюсь в чтение, поднимаю глаза и вижу перед собой молодого негра; держась одной рукой за ремень, он сует мне под нос мягкую шляпу с мелочью и бумажными деньгами. Что он говорит? Правую штанину он закатал выше колена, чтобы был виден протез, он демонстрирует мне ради моего удовольствия свою искусственную ногу, поскорей дать ему денег, вон и медаль приколота к шляпе, сейчас, сейчас дам, он поворачивается на ремне и, накренясь, начинает падать через проход, цепляется за ремень на той стороне, прямо воздушный акробат, ни одна монета не выпала, на задней части колена протез открыт, и мне виден стальной стержень с шарниром, никакого обмана — честное, законное попрошайничество. Он обрабатывает вагон одну остановку, другую, вагон снова заполняется, и он сходит.

А это что за явление? Гринго в черном полупальто, брючках тюремно-серого цвета и астронавтских башмаках топчется у открытой двери, не решаясь сойти на платформу и пересесть на экспресс.

— Что за черт, — возглашает он, — полным-полно народу, мне ни за что не влезть, меня на рельсы столкнут, и, думаете, это кого-нибудь волнует, кому-нибудь есть до меня дело? Черта с два! Всем на всех наплевать, верно? — Он говорит это, ни к кому не обращаясь, ему не нужны собеседники, боже ты мой, вот теперь я чувствую себя в подземке как дома, слышимый мозг, разум, оснащенный для вещания; я подхожу, останавливаюсь сзади, у него тощий затылок, изрытый черными оспинами, из ушей растут пучки черных волос. С грохотом подкатывает экспресс, толпа бесстрастноликих гроздьями облепляет тот край платформы, готовая к броску. Он, продолжая стоять в дверях местного поезда, произносит: — Только совсем чокнутый будет давиться в этой толпе! А почему бы нет, черт возьми? Чем я хуже других? — И неторопливо сходит. Следуй за этим человеком! Ты понимаешь, какую ценность он представляет? Это живое ископаемое, древнее, как стрекоза, он был здесь еще до того, как появились наскальные рисунки в пещере Ласко. Этот допотопный художник — мой пращур, он изобрел меня.

Косо, яростными порывами хлещет дождь, словно брошенные семена. Получаешь представление, как выглядит ветер. Потоки воды лупят в стену соседней многоэтажки и водопадом низвергаются на землю. На площадке для игр раскачиваются под ветром качели. Небо над «Хьюстоном» посерело, и чего-то там недостает, да, силуэт Центра мировой торговли исчез, слинял с небосвода. Теперь зубчатая линия горизонта не выше, чем в 30-е годы, эпоху моего появления на свет; если еще больше разнепогодится, мы вернемся в прошлый век к мелвилловским чугунным набережным. Булыжнику. Водохранилищам майя. Я чуть-чуть приоткрыл окно, впуская в комнату шум дождя. Среди этого рева и плеска едва слышится колокольный звон. Погоди-ка, вон он идет, шлепая по воде через улицу, за спиной — здоровенная сумка, которая под непромокаемой накидкой смахивает на горб, и ни дождь, ни снег, ни прочее дерьмо, как написано над входом в главный почтамт на Восьмой авеню, ему не помеха.

Ну-ка, посмотрим, что мы имеем его заботами. Не подпишусь ли я под письмом протеста против предстоящих показательных судов над активистами Солидарности в Польше? Пожалуй, что да. Не соглашусь ли я войти в число инициаторов предстоящего поэтического вечера за прекращение гонки ядерных вооружений? Конечно. А это что такое? О боже, пожертвуйте на пещеру Хаббарда в графстве Уоррен, штат Теннесси, важнейшее место обитания летучих мышей в Северной Америке, как считает доктор Мерлин Татл, всемирно известный специалист по этим рукокрылым млекопитающим: если служба охраны природы не изыщет двадцать тысяч монет для принятия защитных мер, вся полуторастатысячная колония редких серых летучих мышей, впавших в зимнюю спячку, возможно, исчезнет с лица земли.

Маленькие твари. Пронзительно пищат. Зубки как осколки стекла. Припухлые глазки. Светлое брюшко. Кожистые крылья. Все время гадят. Док, можно я немного подумаю, ладно?

А вот открытка с видом из Египта — капля дождя попала на фиолетовые чернила, и они расплылись, как если бы на них капнула слезинка. Изображение громадного ступенчатого храма на берегу Нила. «Мое чувство такое же большое, — подписано ее рукой, — и здесь пребывает сердце, вместившее его».

Глотательное движение.

Мы интимно общаемся на огромных расстояниях. Со взаимной гарантией. Исполненный спокойной уверенности в том, что это есть, я ощущаю ее у себя в объятиях.

Но счастье, разумеется, невозможно выдержать более двух секунд. А ну как я слишком стар для нее? Вдруг у меня разовьется болезнь Альцгеймера, старческое слабоумие, едва только мы начнем жить вместе? По-твоему, это смешно, да? Вот буквально на днях пришел на память старый комикс — газетный рассказ в картинках о похождениях Вилли и Джо во второй мировой войне, была такая серия отлично сделанных рисунков из солдатской жизни. А фамилию художника хоть убей не вспомню. Ведь знал даже, что после войны он был политическим карикатуристом в «Сент-Луис постдиспетч». Билл такой-то. Затем медленно, как шарик бильярда-автомата, что тычется туда-сюда, прежде чем скатиться в щель, или как байт в старом компьютере, что, мигая, блуждает по тысячам слабо мерцающих ламп, всплыла фамилия Молдин[9]. Нет, это совсем не смешно. А недавно налил себе выпить, поставил бокал в бар и уселся с бутылкой на диван. Всякий раз, когда я становлюсь под душ, мне кажется, будто звонит телефон, и я всякий раз бегу к нему. Или вижу сквозь ветви деревьев луну, а оказывается, это уличный фонарь. Я распадаюсь. Боже мой. Если забываешь имена и названия, ты уже не человек. Когда из памяти вылетает нечто элементарно простое — в какую сторону свернуть в двух кварталах от дома, — это вещь более жуткая, чем зрелище полуторастатысячной стаи серых летучих мышей, вырвавшейся из пещеры Хаббарда.

Надо, надо серьезно заняться собой, войти в форму, выработать строгий режим, тренировать сердечно-сосудистую систему. Главное — сохранить эластичность артерий, а уж остальное само приложится, верно? Я замедлю темп собственного старения, пока она не догонит меня, пока мы не побежим с нею рядышком. Ради нее я стану ее сверстником, вот на что способна моя любовь. Завтра же начну.

А теперь я должен обдумать то, что приключилось с Райорданом, когда он испытал большую любовь. Меня пригласили выступить в его университете, и на ночь я остановился у него дома. Под утро, когда гости разошлись, мы выпили по последней, и тут он открыл мне душу. Райордан — автор полдюжины романов. Ни на одном из них он не заработал денег, но на бедность не жалуется, выбивает писательские субсидии и ничего, сводит концы с концами. Несколько лет назад ему реально светило закрепиться на теплом местечке в одном хорошем колледже на юге страны. Он был женат, спокойно счастлив в семейной жизни, не искал любви на стороне, как вдруг нежданно-негаданно влюбился в женщину, с которой иногда встречался на вечеринках, жену то ли декана, то ли директора по кадрам. А она влюбилась в него. И вот ситуация: у них на двоих пятеро малых детей, трое у него, двое у нее, а они не могут насытиться друг другом. По его описанию, это была трепетно чувственная женщина, отчаянная, безоглядная натура, рожденная попирать условности среднего класса. Она занималась скульптурой, специализировалась на ваянии статуй людей с птичьими головами. Или наоборот. О ее внешности он ничего не рассказывал, но я вообразил ее себе дамой с округлыми бедрами и тугой, налитой грудью. Они встречались днем, и их страсть не проходила, от встречи к встрече разгоралась все сильней. Он снял комнатушку подальше от колледжа и читал ей в постели вещи, вдохновленные ею, — лучшее, по его словам, из всего когда-либо им написанного до или после, ритмичную, упругую прозу, голос его мужества — именно так он выразился. Что до нее, то, полюбив его, она пробудилась, поняла, что жила как во сне. Она пылала любовью. Его любовь она называла своим спасением.

В конце концов им стало ясно, что ничего другого не остается, как честно объявить о своей связи, во всем признаться собственным супругам, оставить на их попечение детей и уехать из города. Он откажется от должности, и они вместе начнут новую жизнь где-нибудь в другой части страны. А если ему удастся выбить аванс у издателя, они смогли бы пожить и за границей. Для их любви не было ничего невозможного.

И вот по окончании семестра настал назначенный день. Он опустил в почтовый ящик заявление об уходе, усадил бедняжку жену в гостиной и выложил ей все, кроме имени своей возлюбленной. Она была ошеломлена, потрясена, уничтожена — ей в голову такое не приходило. Она была у меня простая душа, славная, милая женщина, рассказывал он, недурна собой, этакое хрупкое, слабое создание, а в общем-то верная, любящая жена, если не считать того, что прежде, чем он успел удалиться, она совсем свихнулась и запустила ему в голову, когда он удирал, тяжелый горшок с хризантемами, который, как он полагал, ей было не под силу поднять, не то что метнуть.

В несколько ошалелом состоянии, может даже с легким сотрясением мозга, Райордан поехал к месту свидания. Любовники уже несколько дней назад тайком упаковали свои пожитки, и теперь все, что им было нужно, лежало в багажнике его машины — даже кое-что из его книг, даже парочка ее скульптур поменьше. Он ждал ее в условленном месте — на стоянке за супермаркетом.

Он ждал и ждал. Она опаздывала, но, поскольку это было в ее обыкновении, он не тревожился, хотя голова у него раскалывалась. На стоянку вырулил пикап и припарковался рядом. Из кабины вылез студент и спросил, не он ли профессор Райордан, а когда он кивнул, студент протянул ему письмо, сказал: «Всех благ, профессор» — и укатил. Он разорвал конверт и сразу узнал ее почерк — романтически-небрежные каракули, выведенные на той же благородно-серой веленевой бумаге теми же зелеными чернилами, которые стали для него провозвестием самых дерзновенных жизненных свершений; я не смогу сказать мужу, говорилось в письме. Я не вынесу разлуки с детьми. Я буду любить тебя вечно. Надеюсь, когда-нибудь ты меня простишь.

Райордан рассказывал эту историю со спокойным видом. Только курил сигарету за сигаретой и давил окурки в пепельнице. Он снова женат — не на ком-нибудь из героинь этого его рассказа, а на довольно милой, по-моему, особе, которая сказала, когда нас знакомили, что ей очень нравятся мои книги. Она чем-то смахивает на самого Райордана: такая же стройная, белокурая, со светлой кожей и розовыми ободками у глаз. Опять же, веснушки. Детей у них нет.

С другой стороны, что может быть опасней двадцатилетнего супружества, в котором ей приходит в голову та же самая мысль, что секундой раньше пришла в голову тебе (или придет секундой позже), либо ты рассказываешь ей в один прекрасный день, как непрочно твое «я», как ты постоянно перетекаешь в себя и из себя и забываешь, кто ты есть на самом деле, а она говорит тебе, что и у нее бывает это ощущение исчезновения в себе, — выходит, все эти годы вы оба прожили вместе, не зная наверняка, кто вы такие и какие чувства должны испытывать, тогда как в глазах окружающих оставались все той же давным-давно известной им четой, всегда узнаваемой, и не лучше ли уж получить цветочным горшком по башке?

В пятьдесят лет надо осовремениваться!

Ральф, у которого вышла история с красными трусами, до сих пор не спит со своей женой Рейчел, хотя роман его давно кончен. Психоанализ — он ходит на прием к психоаналитику регулярно пять дней в неделю — показал, что Рейчел как две капли воды похожа на его покойную мать. Мы с ним идем по улице, и он рассказывает мне все это, глядя себе под ноги и заложив руки за спину, ни дать ни взять два добропорядочных, благовоспитанных бюргера степенно совершают Spaziergang[10], а их обгоняют мальчишки с кассетниками и проносятся мимо, раскачиваясь и выдувая пузыри из жевательной резинки, женщины на белых роликах.

— Рейчел не виновата, — говорит Ральф. — Разве могу я сказать ей, своей жене, пережившей ужасы уничтожения евреев фашистами, что она символизирует для меня смерть?

А Саша, суровый Саша, что посоветовал мне либо въезжать, либо уж съезжать, ушел от своей жены Мэри. Это не было для меня такой уж новостью. Прошлой зимой мы с Энджел отдыхали вместе с ними на Барбадосе. Я не в восторге от Карибского моря, но жены вступили в тайный сговор: Мэри мечтала побыть там несколько деньков наедине с Сашей и не надеялась вытащить его без нашей помощи. Мы предались курортному кайфу: читали на пляже, купались, ближе к вечеру играли в теннис, вечером заказывали роскошный ужин в ресторане. Однако прошел день, прошел другой, и Мэри начала нервничать.

— Если мой муж не поторопится заняться со мной любовью, я пойду и утоплюсь в океане, — заявила она моей жене.

И вот в один из ближайших вечеров, когда дамы ушли спать, мы с Сашей задержались, чтобы выпить коньяку в баре гостиницы. Начали мы в тот день около пяти с порции рома, за ужином опорожнили парочку бутылок доброго вина и уже были на взводе.