14419.fb2
— А еще что-нибудь можете показать? — спросил я, когда ко мне вернулся дар речи.
Он замолчал и посмотрел на меня пристальнее, чем раньше.
— А как же, конечно могу, — мягко ответил он. — Но сегодня уже, пожалуй… Боже мой, не иначе как часы остановились! Половина пятого утра, возможно ли это? Приходи завтра, Толя… но… чуть пораньше, хорошо?
Уснул я почти засветло. Пытки, уготованные мне Морозовыми, ни разу не потревожили мой сон: вместо этого мне снилась светящаяся, яркоглазая богиня, рождающаяся из неземного вихря очертаний и цветов. Наутро я проснулся с улыбкой абсолютного счастья на губах, зная, что меня ожидает другая, новая жизнь.
Во вторник Суханов проснулся поздно и с удивлением поймал себя на том, что улыбается; не иначе как ему приснился особенно приятный сон. Он порылся в памяти, чтобы ухватить его тающий отблеск, вышел, позевывая, в коридор и был удивлен еще более приятно, на сей раз — восхитительным запахом жареного лука, аппетитно заправлявшим воздух по всей квартире. Решив, что жизнь и без Валиных кулинарных талантов вполне приемлема, он сонно побрел, куда вел его нос, в кухню, но на пороге остолбенел при виде склонившегося над плитой Далевича, в Нинином фартуке и с лопаточкой в руке.
— Ты должен это попробовать, — с набитым ртом выговорила Ксения. — Омлет — пальчики оближешь!
Сознавая нелепость своего вида — пижама в горошек, туго обтягивающая полный живот, затейливый отпечаток диванной обивки на щеке, — Суханов заявил, что не особенно голоден (тут у Нины слегка поднялись брови), да к тому же работы накопилось невпроворот, а потому не будет ли Ксения так любезна, когда они перейдут к кофе, принести чашечку ему в кабинет? Вслед за тем, пробормотав невнятные извинения в сторону Далевича, он ретировался к себе, по пути отметив, что дверь в комнату сына демонстративно закрыта. К тому времени, когда он устроился за письменным столом, последние следы утреннего благодушия растаяли, как мираж в пустыне, и мысли унылым караваном потянулись невесть куда. Нужно было решить вопрос с комнатой для этого назойливого родственника; подумать, как быть с Василием, чей скользкий взгляд и ядовитые реплики стали всерьез беспокоить Суханова, и, самое главное — как-то завершить текущую работу: этот неподдающийся материал о Сальвадоре Дали, который ему так бесцеремонно навязали.
Впрочем, работа двигалась вполне успешно, заключил он по прочтении вчерашнего текста. Он начал статью с удачно припомненной истории, не только занятной, но и бесспорно метафорической, что избавляло его от неприятной необходимости использовать такие ярлыки, как, например, «ненормальный». Однажды во время официального завтрака, на котором присутствовал видный советский поэт, Дали стал восторгаться красотой грибовидного ядерного облака, которое наливается спелым багрянцем в небесах. Советский деятель культуры, возмущенный таким отсутствием человечности, не нашел подобающего ответа и плюнул Дали в кофе. Художник и бровью не повел. «С чем только я не пил кофе — со сливками, с сахаром, с молоком, с коньяком и ликером, — задумчиво произнес он. — Но вот с плевком раньше не приходилось». После чего он с явным смаком поднес чашку к своим изогнутым усам.
Вернув опустевшую чашку в фарфоровое гнездо, Суханов вставил в допотопную машинку чистый лист бумаги. Как ни странно, после такой эффектной преамбулы вдохновение к нему не возвращалось, и он долгое время бездействовал, легонько постукивая указательным пальцем по клавише пробела и обводя глазами книжные полки. Ему было досконально известно содержание всех книг, имевшихся в его библиотеке. Ее открывала негромкая, но всепроникающая барабанная дробь избранных трудов Маркса и Энгельса, которую подхватывали дрожащие, флейтоподобные ноты Плеханова и Луначарского, далее мощной лавиной походного марша гремели трубы ленинского Полного собрания сочинений в бордовых переплетах и, наконец, вступал спевшийся хор отечественных искусствоведов минувших шестидесяти лет (где солировали его собственные монографии, в гордом многоцветье всех переизданий), на последней полке весьма несуразно переходящий в неблагозвучные диссонансы случайных альбомов по искусству, с беспорядочным щелканьем и треском сюрреалистических кастаньет, гонгов и цимбал, едва не заглушавших скрипичные концерты итальянского Возрождения. (Подборку источников по сюрреализму составляли изданная в Нью-Йорке загадочная брошюра, озаглавленная «Безопасные сюрреалистические игры для вашего досуга», а также некий каталог, на обложке которого был помещен портрет мужчины в шляпе-котелке и с птицей вместо лица.)
В течение долгих, пустых минут он сидел, глядя на книги, якобы решая, откуда взять цитату, чтобы прокомментировать рассказ о Дали, а на самом деле уносясь мыслями куда-то далеко-далеко; но в конце концов полки снова приобрели четкие очертания, и он со вздохом достал самый потрепанный том ленинского наследия. Этот том сам собой раскрылся на нужной странице, откуда Суханов чаще всего заимствовал жирно подчеркнутые абзацы. Почти не сверяясь с первоисточником, он начал печатать: «Как сказал в 1920 году Владимир Ильич Ленин в своей знаменитой речи на III Всероссийском съезде Российского Коммунистического Союза Молодежи, «для нас нравственность, взятая вне человеческого общества, не существует; это обман. Для нас нравственность подчинена интересам классовой борьбы пролетариата… Нравственность служит для того, чтобы человеческому обществу подняться выше, избавиться от эксплуатации труда»». Он помедлил, потом продолжил, но уже менее уверенно: «Бесспорно, эта истина применима и к искусству. Если искусство лишено основополагающих гуманистических принципов, оно способно привести только к нравственному хаосу, а также…»
Слова влачились тяжело, как полумертвые каторжники в кандалах, и весь окружающий мир словно сговорился, чтобы не дать Суханову сосредоточиться и работать с комфортом. Солнце, поднимаясь все выше, весело плясало по копытам и гриве бронзового Пегаса, то и дело ослепляя его надоедливыми вспышками. Ломтик поджаренного хлеба, принесенный Ниной, как водится, ровно в одиннадцать, отдавал селедкой. В халате, который теперь мнился несвежим, было жарко, но приходилось потеть, терзаясь беспомощным раздражением, потому что вся одежда висела в стенном шкафу спальни, а подвергать себя риску еще одной неловкой встречи с Далевичем не было ни малейшего желания. В недрах квартиры с приглушенной настырностью дребезжал телефон, распугивая его мысли всякий раз, как он пытался с ними собраться. Промаявшись почти без толку целый час, лишь изредка прерываемый вялым перестуком клавиш, он вытащил из машинки страницу и с неудовольствием пробежал глазами по сиротливому абзацу. С минуту его ручка висела над текстом, как хищная птица, готовая пикировать и убивать, потом стремительно нырнула, набрасываясь на бумагу с такой яростью, что кое-где остались рваные дырки.
Новый вариант получился заметно короче.
«По известному выражению В. И. Ленина, — говорилось теперь в статье, — «нравственность, взятая вне человеческого общества, не существует [дырка]… Нравственность служит для того, чтобы человеческому обществу подняться выше…» [большая дырка]. В определенном смысле эти слова можно также отнести к искусству».
На этом абзац оканчивался, явно уходя в никуда. После некоторых раздумий Суханов скомкал и отшвырнул написанное; следом отправились и три листа, отпечатанные накануне. Метко попасть в корзину для бумаг ему не удалось ни разу. Затем он вставил в машинку чистую страницу и сердито отбарабанил: «Сальвадор Дали родился в 1904 году в небольшом испанском городке. Отец художника был…» Здесь он остановился и уставился в пространство.
Когда по прошествии еще одного бесполезного часа в дверь кабинета мягко постучали, он был рад прерваться. Троюродный брат пришел позвать его к обеду.
— Я тут взял на себя смелость курочку приготовить, — сообщил Федор Михайлович, неуверенно пожимая плечами и становясь более прежнего похожим на обходительного разночинца из минувшего века.
Василия снова не было за столом; оказалось, что за час или два до того он отправился на дачу к знакомым.
— Как же, как же, последние радости лета, — коротко усмехнулся Суханов, не обращаясь ни к кому в отдельности.
По случаю приезда гостя Нина хотела накрыть в столовой, но Далевич упросил ее не беспокоиться.
— Сделайте милость, не обращайте на меня внимания, — от всего сердца умолял он.
По правде, не замечать его присутствия было затруднительно, поскольку говорил он не умолкая. Директор какого-то северного краеведческого музея, он, судя по всему, приехал в Москву, чтобы собрать материал для книги по иконописи, и теперь, возбужденно дергая бородой и сверкая очками, вел бесконечные, неуемно-восторженные рассказы про яичный желток и киноварь, про то, каких трудов стоило мастеру-иконописцу готовить краски своими собственными руками из окружающих его камней и растений, из самой земли, по которой он ходил…
Суханову это вскоре наскучило.
— Скажи-ка, Федор, — перебил он с ироничной улыбкой, — как по-твоему, Андрей Рублев действительно существовал или это очередной миф из истории искусств?
Далевич было опешил, но тут же рассмеялся.
— Люди подвергают сомнению существование Рублева — равно как и Шекспира, между прочим, — начал он, для убедительности жестикулируя надкушенной куриной ножкой, — по той простой причине, что заурядный ум вроде нашего не может представить гения такого масштаба. Согласись, нам спокойнее разделить этого гиганта на ряд пусть даже крупных, но хоть сколько-нибудь постижимых фигур. Невзирая на то что нас самих это делает пигмеями, я придерживаюсь твердого убеждения, что титаны существовали на самом деле.
Сделав паузу, чтобы прожевать, он деликатно осведомился:
— Толя, я слышал, ты тоже книгу пишешь?
Суханов перестал улыбаться.
— Статью, — поправил он натянуто. — О Дали. Художнике-сюрреалисте.
— Надо же, как увлекательно! — с пылом воскликнул Федор Михайлович. — Позволь спросить: каково же твое мнение о нем?
Избегая упоминаний капитализма и социализма, Суханов осторожно изложил тезисы о реакционной иррациональности сюрреалистических произведений, которые извращают священную цель искусства: вести человечество к новым свершениям, к более полному и всестороннему раскрытию своих возможностей. Федор Михайлович кивал с вежливым интересом.
— Естественно, твоя статья должна лежать в русле официальной позиции журнала, — сказал он, когда Суханов закончил. — Но мне было бы любопытно узнать, что ты сам думаешь об этом Дали. Нравятся тебе его картины, Толя? Как по-твоему, можно ли считать их настоящим искусством?
Ксения попыталась подавить смешок, но безрезультатно, — и вновь Суханова охватило все то же странное, дурманящее чувство, будто жизнь его пошла по еще одному кругу, будто точно такие вопросы ему не так давно задавал кто-то другой.
Он взглянул на троюродного брата с плохо скрываемой враждебностью.
— А ты не допускаешь, что мое личное мнение может совпадать с позицией журнала? — резко спросил он. — Ты-то сам как относишься к Дали? Преклоняешься перед ним, так я понимаю?
— Да нет, я бы не сказал, — задумчиво отозвался Федор Михайлович. — Хотя от природы, несомненно, у него был талант. Его ранние видения западают в душу: эти вязкие, текучие часы, пылающие жирафы, Венера Милосская с выдвижными ящичками по всему телу — согласись, это великие темные метафоры нашего кошмарного века. К сожалению, после такого блистательного начала он остановился в своих исканиях, стал грешить повторами: опять часы, опять жирафы, опять ящички, всюду глянцевые соположения случайных объектов, которые в первый момент поражают, но не несут никакого глубинного смысла — просто забавные иллюзии, поверхностные потехи для глаза, как, например, Мадонна Рафаэля, вставленная в ушную раковину, — видел ее? Он умудрился сам себя опошлить. Настоящее искусство, по моему скромному убеждению, должно соблюдать гармоничное равновесие между формой и содержанием, а он как раз содержание и утратил. Теперь он всего-навсего иллюзионист, не более. А жаль, честное слово. Он не противился, когда сюрреалистическая форма, им же изобретенная, подмяла его под себя, и потому не сумел возвыситься до вершин своего дарования, превратившись, по сути, в еще одного маленького человека, отмеченного проклятьем большого таланта… Нина Петровна, что с вами?
Нина медленно отвела взгляд от лица мужа.
— Извините, просто задумалась, — тихо сказала она. — Кому добавку?
Перед сном Суханов решил пройтись. У него не было привычки к вечернему моциону, но день тянулся так невыносимо, переползая от работы к обеду, от обеда к работе, от работы к ужину с такой тоскливой, размеренной предсказуемостью, что ему вдруг нестерпимо захотелось вырваться из тисков привычной обстановки, хотя бы обойти вокруг квартала. Впервые за долгие годы пребывание в четырех стенах собственного дома не вызывало у него чувства благополучного спокойствия; напротив, он мучился клаустрофобией и беспомощностью, словно второстепенный персонаж некоего минималистского романа, обреченный по воле жестокого, бесчувственного автора вечно слоняться от кухни до кабинета и обратно, заключенный в ненавистном абзаце, быть может тщетно мечтая перенестись как по волшебству из комнатной зевоты в маленькую лодочку, качающуюся на водах пруда в каком-нибудь парке, где первые лучи летнего солнца согревают ему лицо, а девушка в летящем зеленом шарфе ест мороженое в вафельном рожке и, смеясь, смотрит ему в глаза… Вот только лодка давно унесла ту девушку в туманы прошлого, подумал Суханов в необъяснимом приступе сожаления, остановившись понаблюдать, как в воздухе кружится одинокий лист. Женщина, в которую девушка превратилась, тоже от случая к случаю надевала летящий шарф, но смеялась она редко и почти никогда не смотрела ему в глаза. Но наверное, так и должно быть, когда уходит молодость, и его меланхоличные размышления были навеяны всего лишь приближением осени — и в окружающем мире, и в его собственной жизни.
Лист коснулся земли; Суханов повел плечами и зашагал дальше.
В десять вечера на замоскворецких улицах было тихо и темно; только изредка уличный фонарь отнимал у ночи облезлый фасад, одинокую ветку, вспыхивавшую внезапным изумрудным огнем в кроне невидимого дерева, или купола, с поразительной яркостью расцветавшие в черноте над невысокими крышами. С Большой Полянки через проходной двор слышалось дребезжание позднего троллейбуса; в распахнутом окне верхнего этажа стонала гитара. Следующая мрачноватая, скудно освещенная улица, где гуляли одни призраки тучных купцов, веками населявших эту московскую слободу, — сейчас их тени, крестясь с рассеянной торопливостью, сновали взад-вперед из полуразрушенной церкви — привела его к Третьяковской галерее, восседавшей посреди залитого светом двора подобно многоярусному торту на блюде. Дневные волны иностранцев отхлынули до утра, оставив после себя диковинные бутылки из-под незнакомых напитков, использованные билеты и россыпь окурков. Сквозь гулкую ночь плыли, приникая друг к другу, редкие сплетенные парочки, которые ссорились или смеялись и которым было совершенно безразлично, что лишь пара стен и коридоров отделяли их от высочайшего достижения русского искусства — «Троицы» Андрея Рублева, легендарного иконописца пятнадцатого века, то ли жившего на этом свете, то ли нет.
Суханов тоже не стал останавливаться. За долгие двенадцать лет, прожитых в непосредственной близости от Третьяковки — из его кухонного окна даже виднелась поблескивающая крыша музея, — он побывал внутри всего два или три раза, когда из чувства родительского долга водил сюда своих подрастающих детей. Если не считать мимолетного увлечения Ксении врубелевским «Демоном» и вялого любопытства Василия к парадным костюмам восемнадцатого века, дети проявили полное равнодушие.
— Почему тут все под стеклом? — ныла Ксения в каждом зале. — Ничего же не видно, только мое отражение!
Под слоем этих безобидных, нечастых воспоминаний прятались иные, глубинные залежи, относящиеся к той поре, когда они с Ниной, еще молодые и бездетные, жили на другом берегу реки и Нина ежедневно пересекала залы Третьяковки в рядах армии ее безымянных хранителей. У Суханова мелькнула мысль: не захаживает ли она сюда иной раз и сейчас; но если так, то она никогда об этом не упоминала… Но тут же, не желая спускаться еще ниже в эти темные недра, словно опасаясь летучих мышей, которые могли с визгом взорваться ему в лицо из неизведанной пустоты, он отогнал эти мысли.
Короткий кривой переулок сразу за музеем поглотил его зловонной пастью, а потом — не успел он задержать дыхание — выплюнул к неожиданным огням улицы, где в розоватом ореоле плавало красное «М» да мигала в собирающихся по углам потемках пара-тройка неоновых вывесок с зияющими дырами прогоревших букв. Он увидел, что только что закрылся киоск «Мороженое»: спешившая к метро коротко стриженная девушка в желтом платье начинала разворачивать эскимо. Суханов рассеянно проводил ее глазами. Когда она спустилась по ступенькам под землю, он повернулся и пошел домой.
Он почти поравнялся с подъездом, когда в нескольких шагах от него затормозило такси. Дверца распахнулась, и высокий, стройный молодой человек в шикарном пиджаке ступил на тротуар под возмущенный окрик шофера. Слова пронзительным эхом запрыгали вдоль притихшей улицы Белинского:
— Эй, мажор, а винные пятна на сиденье ты мне на память оставил?
Пожав плечами с надменной небрежностью, свойственной опьянению, пассажир не глядя швырнул банкноту в водительское окно.
— На сдачу купи себе новую тачку, — походя сказал он.