14419.fb2
— Хоть бы одну ночь спокойно поспать, — сказал Василий. — Или это несбыточное желание?
Впервые за несколько дней семья завтракала в полном составе; Федор Далевич, по сложившейся традиции, хлопотал у плиты. Когда Суханов, спотыкаясь, вошел в кухню, он сразу отметил, что родственник нынче особенно энергичен и приветлив — не в пример мрачному, небритому и до неприличия помятому типу, который утром затравленно поглядел на него из зеркала (и который, судя по его виду, вдосталь настрадался в своем зазеркалье — вероятно, от мучительных воспоминаний, умалишенных соседей, нерасторопных пожарных и неприятно затянувшегося знакомства с пружинами, буграми и углами треклятого дивана). Оставалось утешаться тем, желчно думал Суханов над чашкой остывшего кофе, стараясь не смотреть в сторону родственника, что хоть кто-то насладился крепким сном, не говоря уже о благообретенной, изумительно мягкой кровати из импортного гарнитура. Ум его, занятый этими мыслями, не сразу воспринял прозаичный вопрос Нины:
— Помощь в сборах не требуется?
В следующий миг он осмыслил ее слова — и сразу повеселел, как будто у него в груди закружился рой восклицательных знаков.
— Уезжаешь, значит? — с напускным сожалением обратился он к затылку троюродного брата, а с языка чуть было не сорвалось «наконец-то».
Как ни странно, Далевич не отреагировал, продолжая осторожно тыкать вилкой какую-то стряпню, шипевшую на сковороде; зато Василий с размаху грохнул чашкой о блюдце и вспылил:
— Сколько раз можно повторять, а? Ты вообще кого-нибудь из нас слушаешь?
— Вопрос чисто риторический, — вставила Ксения.
Темнея взглядом, Суханов медленно развернулся к сыну.
Через пару часов он, жмурясь от солнца, стоял на тротуаре с портфелем в руке и смотрел, как водитель заталкивает в багажник автомобиля гигантский чемодан. Сам Василий сидел развалившись на заднем сиденье в окружении дополнительной груды багажа и со скучающим видом затягивался сигаретой. Он отбывал в Крым, где собирался провести последние недели августа с дедом, в партийно-правительственном санатории, несомненно изобиловавшем душистыми кипарисами, залитыми звездным светом аллеями, стрекочущими цикадами, а также множеством людей, с которыми было крайне полезно свести знакомство, — судя по всему, это был давнишний план, всем хорошо знакомый, и только Суханов, даже просеяв свою память сквозь мелкое сито, не смог припомнить, чтобы при нем это хоть раз обсуждалось.
Василий опустил окно.
— А, ты еще не ушел, — равнодушно заметил он. — Тебя куда-нибудь подбросить?
Мальчик держался так, словно и думать забыл об их неприятном разговоре двухдневной давности, — и быть может, алкогольный дурман и в самом деле похоронил все подробности в его памяти; впрочем, не исключалось и другое — что он просто не считал тот случай достойным внимания. Суханов, со своей стороны, не сумел ни забыть, ни простить. Известие о скором отъезде сына поначалу вызвало у него некоторую обиду, но она быстро уступила место чувству, удивительно похожему на облегчение, и, чтобы развеять легкое ощущение вины, он уступил Василию свою персональную «Волгу».
— Мне нужно в редакцию — отдать рукопись, — с холодком ответил он. — Нам не по пути: тебе ведь на вокзал.
— Сначала за дедушкой, — сказал Василий и, выбросив непогашенную сигарету на тротуар, стал закрывать окно. — Мне без разницы, хочешь — садись.
Тесть Суханова жил в роскошной квартире, выходящей окнами на улицу Горького; от редакции журнала «Искусство мира» его дом отделяло всего несколько старых улиц, плутавших под сенью лип. Суханов заколебался, но Вадим уже успел захлопнуть багажник и, распахивая переднюю дверцу, деловито заговорил:
— Сюда, садитесь сюда, Анатолий Павлович, на заднем сиденье тесно, — только смотрите, как бы собачья шерсть не пристала.
«Собачья шерсть? Теперь в машине собака ездит?» — мрачно подумал Суханов, втискиваясь грузным корпусом на пассажирское место.
Он привык вальяжно располагаться сзади, и его скоро начала раздражать теснота, проникнутая слабым запахом псины и совсем свежим ароматом приторных, резких духов — Нина такими не пользовалась; тяготила и непривычная близость водителя, который бренчал ключами у него под носом. Василий, похоже, заснул, как только они тронулись. Суханов повздыхал, покашлял, покрутил обручальное кольцо, стряхнул со штанины несколько рыжих волосков и стал смотреть перед собой. На зеркале заднего вида — раньше он этого не замечал — болтался прозрачный шар, внутри которого помещался маленький домик под синей крышей, окруженный елочками величиной с ноготь. Не успели они доехать до конца улицы, как машина провалилась в первую выбоину, и от толчка радужно окрашенные снежинки внутри шара разразились миниатюрной бурей, поболтались в воздухе одно беспорядочное, сверкающее мгновение, а потом опустились на пряничный домик. От нечего делать Суханов наблюдал за их роением. Эта безделица выглядела до неловкости сентиментально и неуместно — многие шоферы питали слабость к побрякушкам, но совсем иного типа, вроде брелков в виде полуобнаженных женщин, — и Суханов рассеянно задался вопросом, сам ли Вадим купил эту мещанскую вещицу или получил от кого-нибудь в подарок.
И тут же ему пришло в голову, что он, как ни странно, почти не знаком с этим человеком, которого видит практически ежедневно. Вадим знал свое дело — может быть, его манера вождения была чуть более агрессивной, чем следовало, но в целом он заслуживал доверия; судя по его фигуре, он регулярно занимался спортом; жил он на какой-то унылой, малолюдной окраине Москвы, с женой Светланой, или Галиной, или Татьяной — Суханов точно не помнил — и дочерью, чей возраст уже в который раз уплыл в пустоту, а также, судя по всему, с большой лохматой собакой; но дальше начинался туман сомнений и догадок. Ему вспомнился недавний упрек, брошенный Ниной: «Он у нас работает почти три года, и за все это время ты не удосужился…» Поморщившись, он искоса глянул на своего шофера. Профиль Вадима оставался бесстрастным, но пальцы в перчатках все время барабанили по рулю, словно отбивали какой-то нервный внутренний ритм; возможно, что-то его тревожило. Решив проявить участие, Суханов прочистил горло.
— Давно хотел поинтересоваться: что это у вас такое? — как бы между прочим спросил он, указывая на шар, в котором шла на убыль очередная карманная буря. — Детская игрушка?
Водитель пожал плечами:
— Да нет, просто сувенир.
— Милая штучка, — великодушно сказал Суханов. — Занятно понаблюдать.
Вадим кивнул, не отрывая глаз от дороги. Наступила неловкая пауза, какая возникает в лифте при бесконечном подъеме на верхний этаж с малознакомым соседом, когда неизвестно, о чем говорить. Впрочем, они уже почти приехали. Василий проснулся и закурил новую сигарету.
— Ну как, — заговорил Суханов оживленным тоном, — хорошо вы вчера повеселились?
Вадим стрельнул колючим взглядом.
— Я имею в виду, вы же вчера отгул брали. Наверное, что-то отмечали?
— Отгул, — повторил Вадим, нахмурившись, но в этот миг голубой «жигуленок» с искореженной дверью влетел из ниоткуда на их полосу; Вадим загудел и вильнул в сторону, да так резко, что Василий дернулся вперед, роняя пепел на ботинки, а очки Суханова совершили сверкающий прыжок в солнечное, тут же ставшее расплывчатым пространство. В следующее мгновение последний светофор дал им зеленый свет, и Вадим, вполголоса ругая наглых водителей с улицы Горького, свернул в гулкий двор малининского дома.
— Я, наверное, задержусь, — позевывая, сказал Василий, — так что, если ты торопишься, пусть он тебя отвезет в редакцию и возвращается сюда, времени еще…
— Нет-нет, это вовсе не обязательно, — перебил Суханов, пытаясь нащупать в изломах сиденья свои очки. — Раз уж я здесь, поднимусь-ка и я на минутку, с тобой за компанию. Хоть поприветствую… Ага, вот они где… Ладно, счастливо, Вадим, спасибо, что подвезли… Надо поприветствовать Петра Алексеевича, правда ведь?
И, водрузив очки на переносицу, он выбрался из машины.
Василий достал из кармана связку ключей от квартиры деда, что несказанно удивило Суханова: он считал тестя человеком крайне закрытым, не склонным к жестам доверия. Вслед за сыном он переступил через порог. Со времени его последнего визита, нанесенного с полгода назад, просторная прихожая, казалось, еще глубже утонула в парных зеркалах высотой в человеческий рост, а солидные антикварные вещи — дубовая вешалка для шляп, бронзовая стойка для зонтов, резной консольный столик, портрет заносчивого шляхтича с висячими усами, Нининого деда по материнской линии, в великолепной витой раме, — все эти элегантные символы основательной жизни, которые множились до бесконечности в уходящей вдаль анфиладе зеркальных отражений, отчего-то повергли его в тоску. Сделав судорожный вдох, он почувствовал, как в легкие проникает запах гуталина, туалетного мыла, песочного печенья, а также — менее отчетливо — запах старости, и его охватило внезапное желание пробормотать торопливое оправдание, развернуться и унести ноги, но ровное поскрипывание паркета уже возвещало неминуемую встречу с Петром Алексеевичем. И действительно, в ту же минуту одна из многочисленных дверей впустила старика в прихожую. Прямой, импозантный, он приблизился к ним и горячо обнял Василия; Суханов увидел в этом проявлении чувств что-то нарочитое и даже отталкивающее. Тут Петр Алексеевич вспомнил о зяте и протянул ему руку.
— Кого я вижу — Толя. Какой сюрприз, — равнодушно произнес он. — Чем обязан?
Суханов угрюмо посмотрел в отмеченное достойной старостью лицо, которое в силу привычки к получению высоких наград, а также к позированию для автопортретов приобрело неизменное сдержанно-благородное выражение, — но вместо обычной раздражительной уступчивости он вдруг почувствовал прилив веселья, вначале робкого, потом все более и более настойчивого, пока в нем не поднялась волна издавна сдерживаемого смеха и лицо тестя не замелькало в его сознании поразительными видениями. Это лицо, уже вкусившее славы, но помолодевшее на несколько десятилетий, претерпевало бесконечные искажения и метаморфозы: оно щетинилось несуразными усиками, кустилось бровями, над которыми изящно изгибались рога, покрывалось ядовитыми волосатыми бородавками и даже шатко покачивалось на жирафьей шее, пытаясь дотянуться жадными губами до пятиконечного листа… Естественно, все его тетради с этими ехидными тайными фантомами, плодившимися на полях во время занудных лекций, были давным-давно им уничтожены вместе с конспектами, но в прежние годы такое развлечение спасало его от дремоты — он изображал лектора в самых гнусных обличьях, не отступая при этом от законов портретного жанра. И нынешнее мнемоническое подношение из самых удачных зарисовок уже само по себе было достаточным отмщением — или почти достаточным — за те давние часы невыразимой скуки.
В институте ему вообще было скучно, а уж лекции по советскому искусствоведению, которые в выпускном тысяча девятьсот пятьдесят втором году читал им новоиспеченный лауреат Сталинской премии, выдающийся живописец и теоретик, один из столпов официального искусства, сорокашестилетний светоч Петр Алексеевич Малинин, требовали просто недюжинного терпения. По правде говоря, Анатолий почитал терпение одним из двух качеств, более всего от него требовавшихся в его студенческие годы; вторым была осмотрительность. Еще на первом курсе, когда ему, в числе прочих рьяных юнцов, задавали выполнить простой анатомический эскиз или умеренно патриотический пейзаж, он обнаружил, к своему смущению, что что-то с ним было не так, что в какой-то момент — возможно, в те темные военные вечера, которые он проводил в опустевшей школе, с бывшим учеником Шагала, Олегом Романовым, склонявшимся над его плечом, — в то самое время, возможно, приобрел он опасную черту, без которой жить было бы легче, а именно, индивидуальный стиль, и, быть может, нечто еще в придачу — потому что очень быстро стало ясно, что его работы отличались от всех остальных. В картинах Анатолия был некий изъян, выверт, нетипичный налет причудливости; как ни пытался он удерживать себя в рамках предписанной формы, в его изображениях советской действительности вечно сквозило что-то непонятное, что-то чуждое, будь то облако, похожее очертаниями на купол исполинского, во все небо, собора, венчающее совершенно стандартный промышленный пейзаж, или нелепый хребет селедки, валявшийся у ног сияющего от гордости рабочего, которому только что вручили орден, или буйство жемчужных, потусторонних красок, взрывающееся на горизонте во всем остальном вполне подобающей уборочной страды. Казалось, все эти нелепости стекали у него с кисти сами собой, независимо от его воли, настолько свободно, что ему потребовался не один месяц трудоемких усилий, чтобы изгнать их из своей живописи, из своих мыслей, из самой фактуры своего естества.
Но понемногу его старания начали окупаться: его все чаше причисляли к наиболее перспективным художникам молодого поколения, и теперь он только в самых потаенных мечтах решался изображать огромный прозрачный колокол, изливающийся на землю музыкой, или весеннюю рощу, где цветы превращаются в щебечущих птиц и разлетаются во все стороны, или женские лица, столь прекрасные, что они тают от одного взгляда, или…
— Не сочти за бестактность, — обратился к зятю Петр Алексеевич Малинин, — но у меня еще сборы не окончены. Ты что-то хотел мне сказать?
Глядя на стоящего перед ним чванливого старика, Суханов и вправду захотел ему кое-что сказать, причем очень многое, и в первую очередь — описать недавнюю встречу со Львом Белкиным и его предстоящую выставку. Да, в сиюминутном бунтарском порыве его охватило желание стереть со стариковского лица это благополучное, самодовольное выражение, сбить его спесь одним лишь упоминанием того имени из прежних времен, которое они по молчаливому согласию никогда не произносили вслух.
Он долго собирался с ответом.
— Откровенно говоря, — проговорил он наконец, — я бы хотел одолжить у вас пару галстуков. Если можно.
Редакция журнала «Искусство мира» занимала два верхних этажа трехэтажного особняка, чей некогда великолепный бирюзовый фасад поблек от времени, а залежи голубиного помета не пощадили ни одного рога изобилия из тех, что прихотливо-фривольными завитушками венчали каждое окно. Первый этаж представлял собой таинственный лабиринт коридоров с глухими дверями, который завершался самым прозаичным и несколько разочаровывающим образом (как случайно обнаружил Суханов, пару раз тут заблудившись в свой первый год редактором), упираясь в стеклянную перегородку, на которой было лаконично написано «Бухгалтерия», и по другую сторону которой сидела женщина и с кислой миной вязала свитер. Был там также и зоомагазин, размещавшийся на углу здания, — темное, тесное, безрадостное заведение, торговавшее дремлющими морскими свинками и вялыми рыбами, которые таращились белыми глазами из-за толстых стекол аквариумов под сенью пыльных фикусов; по причине такого соседства всякая бесполезная, отталкивающая живность перекочевывала в клетушки наиболее мягкосердечных подчиненных Суханова — секретарей-машинисток и корректоров. Анатолий Павлович испытывал глубокое отвращение ко всему, что было покрыто чешуей, ползало на брюхе или дышало жабрами; торопливо обходя свои владения, он старался не смотреть на рабочие столы, чтобы не встретиться взглядом с остекленевшими глазами очередной хладнокровной твари, посаженной в майонезную банку или пузатую вазочку, непригодную для цветов.
Близился обеденный перерыв, и девушки со второго этажа исподтишка пудрили носы перед тем, как исчезнуть в ближайших столовых. Их разговоры мелкой рябью перебегали от стены к стене, но откатывались волной с приближением Анатолия Павловича, так что до его нелюбопытного слуха долетали только обрывки фраз. «Сапожки итальянские, натуральная кожа, у нас за углом!» — взволнованно сообщал чей-то голос. Поднявшись по лестнице, он оставил эту болтовню позади.
Вдоль всего третьего этажа тянулся желтый коридор с пегой от пятен ковровой дорожкой на полу и рядами дверей с табличками, которые читались как оборот титульного листа журнала; сейчас здесь было тихо и, как он не сразу заметил, до странности безлюдно. Неплотно прикрытые двери указывали на то, что кабинеты членов редколлегии пустовали. Ускорив шаг, он прошел в дальний конец коридора, до закутка, где властвовала Любовь Марковна, его секретарша, на редкость ответственная дама неопределенного возраста, питающая страсть к опасно заточенным карандашам. Сидя у себя за столом, она шепталась с кем-то по телефону. При виде начальства Любовь Марковна спешно положила трубку, протянула руки, словно пытаясь поймать брошенный в нее предмет, и запричитала неподобающим образом:
— Анатолий Палыч, Анатолий Палыч, подождите секундочку!
Но он по инерции уже перешагнул через порог своего кабинета — и в недоумении замер. В его — Суханова! — кожаном кресле восседал ответственный редактор Овсеев, длинный, тощий, лысеющий человек, похожий на жука-богомола, и ничтоже сумняшеся зачитывал тезисы из блокнота, а миниатюрная, глазастенькая, шустренькая Анастасия Лисицкая, секретарша и, по слухам, любовница Овсеева, покачивалась рядом на высоченных шпильках и деловито строчила. Был там и заместитель главного Пуговичкин, маленький, круглый и слегка комичный, под стать своей фамилии: он что-то обсуждал с заведующими отделами, в то время как еще несколько человек слонялись по кабинету. Строго говоря, ничего сверхъестественного в этом не было, поскольку редакционные совещания всегда проходили в кабинете Суханова, но для этого непременно требовалось его присутствие, а на ближайшие три недели никаких совещаний не планировалось.
— Что все это значит? — не повышая голоса, спросил Суханов.
Заведующие отделами, вздрогнув, подняли глаза от блокнотов и притихли.
— Анатолий Павлович, — проговорил Овсеев, торопливо выбираясь из сухановского кресла.