14419.fb2 Жизнь Суханова в сновидениях - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 32

Жизнь Суханова в сновидениях - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 32

Улыбаясь, Нина подняла голову.

— Держи. — Она протягивала мне половинку мандарина. — С кислинкой, но так вкусно.

В ту ночь мы не спали. Вскоре после полуночи перестал падать снег, и небо сразу сделалось темным и насыщенным, как бархат; потом в уголки и трещинки мира стала просачиваться серость, а еще позже, в бледном брезжении холодного рассвета, Нина угнездилась глубже мне в плечо и сказала:

— Толя, прости, пожалуйста, за мой день рождения. Я знаю, что была к тебе несправедлива. Просто в юности я всегда представляла, как сложится моя жизнь к тридцати годам, и… Это оказалось тяжелее, чем я думала, вот и все.

С минуту недоговоренные слова висели между нами в воздухе. Потом она продолжила с легким вздохом:

— Но я ни разу, ни на минуту не переставала в тебя верить, и я бы всегда была рядом, несмотря ни на что. И все-таки — какое облегчение, что все наконец-то сбылось. Мы так долго этого ждали.

— Очень долго, — сказал я, легко ее целуя. — Ты тоже меня прости. Теперь все будет совсем по-другому, вот увидишь.

И тут нас настиг первый декабрьский рассвет.

Глава 20

В то утро, выйдя из дому, я не сразу отправился в Манеж. Возможно, я боялся увидеть равнодушные толпы, которые будут скучая прогуливаться по залам, не удостаивая мою картину взглядом; а может, мне просто хотелось продлить предвкушение — чувство неизмеримо более полное, нежели те, которые способна была вызвать самая громкая похвала. В промозглом воздухе пахло зимой, небо и дома стекали желтовато-серыми разводами, словно на монотонной акварели, и безмолвные пешеходы сосредоточенно и зябко скользили среди блеклых пейзажей, оставляя за собой черные цепочки следов, поблескивавших вчерашней слякотью. Я бродил по тем же мокрым тротуарам, вовсе не думая о выставке, которая в эти минуты, на расстоянии всего лишь нескольких улиц и площадей от меня, уже, наверное, распахивала двери самым нетерпеливым посетителям; но каждый мой шаг, каждый вздох, каждый удар сердца отдавался глубоким счастьем, каким-то приглушенным торжествующим гулом, отчего моя походка делалась победно-пружинистой, а душу согревала благодать.

И к тому времени, когда я в очередной раз свернул за угол и передо мной неожиданно возникло здание Манежа, я понял — понял с бессловесной, спокойной уверенностью, — что я наконец был готов приступить к своему самому грандиозному замыслу, к чему тайно готовился не один год, — к циклу из семи полотен, в которых сплавится все, что я чувствовал, все, что я знал о России, об истории, об искусстве, о Боге.

Уже одержимый желанием вернуться домой и приступить к эскизам, я направился к Манежу. Тяжелое небо предвещало близкую метель, и древние башни Кремля мрачно съежились под нависшими тучами. Хотя место здесь было намного более людное, внезапно сделалось так тихо, что я услышал гулкие шаги человека, бежавшего по улице от своей растревоженной тени. Никогда еще мне не доводилось видеть мир с такой отчетливостью, словно все мои творческие силы разом вырвались на свободу. В душе безумным ангелом взмывало счастье. Первое полотно — я уже знал — будет называться «Эдем», и преобладающим его цветом станет зеленый — сочная, солнечная зелень в глубине березовой рощи, приглушенная, таинственная зелень в глазах Нины, безыскусная, радостная зелень ковра, на котором я играл в младенчестве… Снежинка кольнула мне руку; бегущий человек приближался; я заметил, что он без шапки. На противоположном конце спектра, по другую сторону врат рая, будет глухая зелень проволочного забора, ядовитая зелень неоновой рекламы, гнетущая зелень больничных стен и еще… и еще… Бегущий человек едва не сбил меня с ног. Его лицо исказилось, глаза метались. Это был Лев Белкин.

— Все кончено, — выдохнул он. — Где ты был? Все кончено.

— Ты о чем? В чем дело? — воскликнул я, перехватывая его со смехом, уже предвидя какой-то озорной розыгрыш.

Он стряхнул мои руки.

— Хрущев со свитой… утром нагрянули в Манеж, — задыхаясь, выговорил он. — На официальный просмотр… нас никто не предупредил. Это было такое… и описать не могу. Где тебя черти носят?

Это не был розыгрыш. Он кипел от ярости, но под яростью угадывался страх.

— Пешком решил пройтись, — сказал я быстро. — А что случилось?

— Я тебе скажу, что случилось. — Он беспрестанно оглядывался через плечо, будто ожидая погони. — Хрущев устроил форменный разгром. В особенности абстракционистам, но и другим тоже не поздоровилось. Весь побагровел, орал, что осел хвостом мажет лучше… Жуткие вещи говорил… Мол, настоящее искусство должно облагораживать граждан и звать к новым свершениям, и кто нам разрешил такую мазню писать, на нас огромные средства потрачены, нужно всех на лесоповал отправить, чтобы мы рассчитались с государством за испорченную бумагу…

— А про меня… про мою картину он что-нибудь сказал? — спросил я дрогнувшим голосом.

Лев схватил меня за лацканы пальто с такой силой, что затрещали швы; я почувствовал, как что-то порвалось. На миг я был уверен, что он меня ударит. Потом линии его рта смягчились.

— Про твою картину? — переспросил он, отпуская меня. — Толя, ты меня вообще слушаешь? Кому какое дело до твоей картины? Да он ни на одну из наших работ по-настоящему и не смотрел. Просто увидел что-то непривычное, а для него это — как красная тряпка для быка. Рощин усматривает тут провокацию — скорее всего, этот гад из Минкульта, который нас всех пригласил, с самого начала знал, что готовится проверка на самом высоком уровне, и ожидал от Хрущева именно такой реакции. Господи, Толя, что тут непонятного? Нам конец, нам всем конец! Затравят нас теперь, будем по лагерям сидеть и все остальное.

С минуту я разглядывал небольшой предмет, лежавший на раскрытой ладони Льва. Предмет был черный, круглый и блестящий, с четырьмя дырочками; из нижней торчал обрывок истершейся нитки. Предмет выглядел странно — словно непонятный осколок древней, затерянной в веках цивилизации. Потом, прорываясь сквозь густую тишину моего сознания, явилась одна-единственная мысль: Нина.

— Нина придет в Манеж к двум, — сказал я омертвело. — Я обещал провести ее по выставке. Хотелось бы, чтобы она хоть раз увидела мою работу в зале. Все-таки это ее портрет, и ей было бы очень…

Лев отвел глаза.

— Пока мы тут время теряем, выставку демонтируют, — устало произнес он. — Нина уже знает, я ей звонил. Битый час тебя ищу. — Помолчав, он добавил: — За пальто прошу прощения, — и сунул мне в руку оторванную пуговицу.

Последовавшие дни утонули в безнадежном тумане. Помню голые стены Манежа, среди которых гуляли уличные сквозняки, гоняя из угла в угол неприкаянные обрывки упаковочной бумаги, и одетых в отглаженные костюмы молодчиков с квадратными подбородками, равнодушно пожимавших квадратными плечами, когда растерзанный, истеричный Рощин умолял их открыть судьбу наших работ. Помню тянущиеся бесконечно часы в институте, где мы со Львом по-прежнему мямлили наши бессмысленные лекции, а за нашей спиной ползли шепотки о скандале в Манеже, и то ослепительно солнечное утро, когда ректор Пенкин протиснулся объемистым животом в дверь моей мастерской и скучающим тоном сообщил, что на кафедре мне не место. Помню вечер, когда я сидел на кухне у Льва, которого тоже уволили с работы, и Лев с окаменелым лицом пил стакан за стаканом водку, а Алла визгливо сетовала на свою загубленную молодость. Помню и молчаливое осуждение, царившее дома: мать запиралась у себя и на полную громкость включала телевизор, вещавший о победах социалистического труда, а Нина призраком домохозяйки, приговоренной к вечности иллюзорных, несуществующих хлопот, скользила по кухне, не находя времени со мной поговорить, избегая смотреть мне в глаза, словно виня меня в том, что случилось, — но более всего я помню пустоту, необъятную, холодную, всепоглощающую пустоту, во мне поселившуюся, от которой я каждую ночь часами лежал без сна, без мыслей, без надежд, пойманный в тяжелый капкан тьмы наедине с бледными тенями моих картин, отныне проклятых навеки.

По прошествии недели наши худшие опасения, по крайней мере, не подтвердились; да, кто-то был уволен, кто-то получил выговор, но арестован никто не был, и даже Рощин, бесследно пропавший на другой день после открытия (о чем стало известно от его гражданской жены, которая в слезах обзванивала знакомых), вернулся домой на следующее утро с подбитым глазом и запахом перегара, но в остальном целый и невредимый. Тем не менее нас не покидало предчувствие беды, и Лев с нервной настойчивостью предлагал на время уехать в провинцию.

— Единственный выход, — твердил он, — это залечь на дно, чтобы о нас забыли.

Я только пожимал плечами. Время тянулось уныло и нерешительно, и во мне нарастало равнодушие к собственной судьбе; я не чувствовал ничего, кроме летаргического спокойствия, когда у нас две ночи подряд надрывался в четыре утра телефон, а в трубке только гудело зловещее молчание, равно как и в тот раз, когда во время нашего с матерью ужина (Нина лежала с головной болью) раздался грубый стук в дверь и моим глазам предстал незнакомец с охапкой искусственных гвоздик (какие приносят на кладбище), который заявил с нехорошей улыбкой, что ошибся этажом, а сам из-под надвинутой на глаза лоснящейся бобровой шапки бесцеремонно заглядывал мне через плечо в нашу квартиру. Нина не разделяла моей безучастности. После визита незваного гостя она вздрагивала от любого шороха на лестничной площадке и избегала подходить к телефону; оттого и получилось так, что снял трубку я, когда ровно через неделю после разгона выставки — позвонил мой тесть.

Ему пришлось назваться: за пять лет мы буквально пару раз обменялись короткими фразами, сопровождаемыми потрескиванием на телефонной линии, и я не узнал его голос.

— Нина уже спит, — отрывисто сказал я: было всего девять вечера, но под дверью нашей комнаты не было видно полоски света.

— Вообще-то, Анатолий, я тебе звоню, — выговорил он. — Дело есть, но это не телефонный разговор. Не мог бы ты ко мне заехать? Возьми ручку, я тебе адрес продиктую.

— Я его помню наизусть, — ответил я и со значением добавил: — У меня прекрасная память, Петр Алексеевич.

— Вот как? — сказал он без выражения. — В таком случае жду через полчаса.

Холод проникал за мой поднятый воротник, а мокрый снег хлестал по щекам, пока я шел сквозь сумрак от одного дома к другому. Хотя я убеждал себя, что ради Нины обязан был принять это приглашение, настроение у меня портилось с каждой минутой. В вестибюле я повздорил с охранником, долго не желавшим меня пропускать; на лестничной площадке, когда я еще не остыл после стычки, меня остановила средних лет блондинка в кружевном фартучке, которая появилась из квартиры напротив и с улыбкой начала плести какую-то чушь про санаторий в Крыму, а сама совала мне в руки связку ключей. Из-за ее плеча выглядывал прыщавый юнец, глазевший на меня с нескрываемым любопытством, а потом выпаливший бессмысленно:

— А ведь я вас знаю! Вы — дядя в галстуке, с Большого Москворецкого моста, я у вас две копейки занял!

Но в это мгновение в малининской квартире щелкнул дверной замок и на пороге появилась импозантная фигура моего тестя — в халате до пят, с грушевидным бокалом коньяка в руке, — умноженная позолоченными зеркалами.

— Прошу, — с царственным жестом сказал он и закрыл за мной дверь.

В молчании я следовал за ним по коридору. За пять лет — с момента моего первого и последнего посещения — здесь ничего не изменилось. Польский шляхтич в тяжелой раме брезгливо разглядывал мое пальто, брошенное на консольный столик, и мокрые следы, оставляемые мной на безупречном паркете; в глубине гостиной никчемно поблескивал глянцем великолепный рояль, молчавший без малого двадцать лет после безвременной кончины Марии Малининой; за одной неплотно прикрытой дверью я с содроганием опознал хрустальную люстру, высокие часы в корпусе красного дерева, вишневые бархатные портьеры — мещанские декорации к сцене с моим участием. Да, все осталось как прежде, но без Нининого мягкого, уютного присутствия квартира как-то потускнела, запылилась, погрустнела, что ли; и когда Малинин, по-прежнему без единого слова, провел меня в библиотеку, мановением руки пригласил садиться и плеснул мне в бокал коньяку, я посмотрел на него повнимательней и внезапно засомневался в причинах моего визита. Я думал было, что он позвал меня, чтобы насладиться моим поражением; теперь я уже не был в этом уверен. С минуту мы оба в неловком молчании потягивали коньяк. Потом Малинин прочистил горло.

— Давай сразу к делу, — сказал он. — Переговорил я с вашим ректором, с Пенкиным, он готов снова взять тебя на ставку. Естественно, на определенных условиях.

— А именно? — Застигнутый врасплох, я прозвучал слишком резко.

— Сам понимаешь, — продолжил Малинин холодно, — он не будет рисковать своим креслом, пригревая у себя в институте всяких диссидентов. Бросай свой андеграунд, держись подальше от скандальных выставок, разрабатывай тему жатвы или что-нибудь в этом роде. Представишь ему пару тракторов на фоне пшеничных полей, и все наладится. В твоем тупиковом положении это еще не самое худшее — ты сам-то как считаешь, Анатолий?

Поболтав в бокале коньяк, я отметил его богатый медовый оттенок и подумал, как хотел бы отыскать точные краски, чтобы передать эту насыщенную мягкость. Я замысливал вторую картину из своего цикла преимущественно в желтой гамме: густой шафран персидских ковров, яркий солнечный свет на лице ребенка, прозрачный янтарь лепестков чайной розы, тяжелый блеск золота на белизне женской шеи, а возможно — осознал я в эту минуту, — и дурманящий бархат ликеров.

— Мне ради тебя пришлось пустить в ход большие связи, — зазвучал откуда-то издалека голос Малинина, — так что сделай милость, скажи хоть что-нибудь.

— Поденщиной больше не занимаюсь, — равнодушно ответил я, все еще изучая свой бокал.

— Вот как? А совсем недавно занимался.

Я только пожал плечами.

— Жаль. По слухам, у тебя неплохо получалось… Мягко пьется, не правда ли? Презент от нашего посла во Франции. Еще чуток?.. Ладно, ничего страшного, к ректору можно и с другого боку подъехать.

За стеной часы попытались возвестить половину одиннадцатого, но их дерзновенный бой запутался и утонул в складках бархатных портьер.

— Вот, например, к искусствоведению ты как относишься? — спросил Малинин. — Работа немудреная, престижная, оклады хорошие, не говоря уже о перспективах роста. Кстати, сейчас соображу… да-да, меня как раз один приятель попросил статейку написать. Главный редактор нашего ведущего журнала, «Искусство мира», — тебе наверняка это издание знакомо. Могу договориться — пусть поставит тебя соавтором, он мне кое-чем обязан. Пенкин будет на седьмом небе. Текст, конечно, ты сам напишешь, у меня никогда склонностей не было к такому…