14419.fb2 Жизнь Суханова в сновидениях - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 38

Жизнь Суханова в сновидениях - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 38

— Ну конечно, — вскричал он, — где ж еще им быть! — Выдвинув ящик стола, он пошарил в глубине и вытащил сплющенную упаковку, в которой перекатывались пара черствых медовых пряников. — Заодно и кипяточку нам плесну.

— Да, будь добр, — сказал Суханов, не слушая.

Ему вспомнился тот мартовский день пятьдесят седьмого, когда Нина заглянула к нему в мастерскую, и только теперь он осознал правду. Ее не интересовал ни он, ни его работы — она искала примирения со Львом, так как они были в ссоре, и гордость не позволяла ей сделать первый шаг, а он был Льву ближайшим другом; и она согласилась пойти к нему по одной-единственной причине: он намекнул, что позовет с ними Льва; а пошла она только потому, что ее оскорбил отказ Льва — отказ, который Суханов сам же и придумал. А потом, у него в тесной, убогой комнате, глядя на его сокровенные картины, темные фантазии, сплетенные для нее, уже для нее одной, она сказала: «Я понимаю, он и в самом деле художник посредственный» — и заплакала; но сердитые слезы и сбивчивые слова предназначались не ее отцу, точно так же, как их первый поцелуй, чудесный, зеленый, солнечный поцелуй на берегу пруда предназначался не ему, Суханову. Нет, все это предназначалось человеку, которого она любила, и художнику, не оправдавшему ее надежд, чья вездесущая, невидимая тень следовала за ними по пятам во время всех их прогулок по музейным залам, присутствовала при всех их разговорах, вкрадывалась в каждое заново создаваемое воспоминание, — тому самому человеку, который теперь, тридцать лет спустя, нервно заваривал отвратительный чай над проржавевшей раковиной. И по мере того как на него накатывали все новые воспоминания, все случайно перехваченные взгляды, закушенные губы, бодрые, неискренние интонации — все стало на свои места, все неопределенное сделалось определенным, все пробелы заполнились; и когда Белкин наконец повернулся к нему с очередным стаканом бесцветного чая, он окончательно открыл для себя истину — и их с Ниной молодое прошлое — с бессонными скитаниями по городу, вспышками счастья, восторженными мечтаниями — сместилось, окрасилось в другой оттенок, потускнело, погрустнело, стало более прозрачным и в то же время более реальным.

— Твоя картина, — негромко начал он, — она ведь была о нас, правда? Леда — это Нина, пастушок — это ты, ее земная любовь, а я — лебедь, крылатый бог, который явился, чтобы взять ее силой своего искусства. Только вот влекло ее мое искусство, но не я сам, не так ли? А любила она тебя. Подумать только: ведь я забросил живопись ради нее — чтобы сделать ее счастливой…

Теперь ему вспомнился тот вечер, когда он сказал Нине о своем решении и она всю ночь простояла на коленях в белой ночной рубашке, как средневековая мученица в истовой молитве, перед грудами холстов у них в комнате, разглядывая один за другим в желтушном свете лампы, а сама плакала, умоляла его не делать этого, обещала набраться терпения и больше никогда не жаловаться, повторяла снова и снова, что он не имеет права отворачиваться от своей судьбы, что в нем столько огня, столько мощи…

— Толя, что за глупости? — воскликнул Белкин. — Конечно, она любила твою живопись и очень расстроилась, когда ты решил поставить крест на своем призвании, но все же…

— Вы с ней это обсуждали? Я не знал.

У Белкина в стакане звякнула ложка.

— Она пришла ко мне домой в тот день, когда напечатали твою статью. Принесла с собой журнал. Она… она плакала, ей нужно было выговориться…

В сердце Суханова царил непоколебимый покой. В конце концов, каждому из них суждено было нести по жизни свое собственное предательство.

— Сдается мне, — произнес он, поднимаясь, — для одного вечера воспоминаний более чем достаточно. Пойду я. Спасибо за чай.

— Погоди. — Глаза Белкина полнились виной. — Я что хочу сказать: Нина сделала свой выбор. И выбрала она тебя, а живопись — это дело десятое, неужели непонятно?

Суханов едва не поведал Белкину, что Нина от него ушла, но передумал.

— А знаешь, — проговорил он, останавливаясь в дверях, — то, что я тебе минуту назад сказал… что бросил живопись ради Нины… Конечно, в то время я и сам в это верил, и это многое определяло, спору нет, только… За последнюю неделю-другую я кое-что переосмыслил и теперь вижу, Лева, что ты был прав все эти годы назад: по большому счету я просто боялся. Не тюрьмы, не бедности, даже не краха отношений, хотя обо всем этом я думал, конечно, как и каждый из нас… Но больше всего на свете я боялся провала. Меня охватывал такой ужас от одной мысли, что я не смогу подняться до предела своих мечтаний, не оправдаю возложенных на меня надежд и с годами превращусь…

— В такого, как я, — сказал Белкин, глядя мимо Суханова на пейзажи, развешанные по стенам в соседней комнате. — Вот ведь парадокс, да? В зрелом возрасте открываешь для себя множество парадоксов. Если у кого-то из нас и был настоящий талант, так это у тебя, Толя, даже больше, чем талант, дар — я бы не побоялся и слова «гений»…

Из темного уголка сухановского сознания бесстрастно прозвучал негромкий, отчетливый голос: «Гении не продаются». Он его быстро заглушил, не желая расставаться с трудно добытым душевным спокойствием.

— Гении не отступаются, — сказал он вслух.

— Гении — тоже люди. А люди отступаются, — возразил Белкин. — Андрей Рублев на десятилетия забросил живопись.

— Как я посмотрю, в наши дни Андрея Рублева только ленивый не использует для доказательства своих излюбленных теорий. Вполне подходящий кандидат на эту роль, поскольку его, вероятно, и вовсе не было.

— Да нет, я не об исторической личности говорю. Рублев Андрея Тарковского. Блеск, просто блеск, с самого первого кадра. Представь: в пятнадцатом веке изобретатель, мечтающий летать, прыгает с церковной колокольни и разбивается насмерть, а у тебя все равно остается ощущение победы, пусть всего лишь минутное! Господи, если искать верные признаки перемен, так они в том, что этот фильм разрешили к показу во всех кинотеатрах. Ты не смотрел?

У Суханова почему-то перехватило горло. Он молча покачал головой.

— Непременно сходи! — вскричал Белкин, — На этот фильм все должны сходить! Я на прошлой неделе видел, так до сих пор под впечатлением. Гений глазами гения. Вот Рублев: светоносный, как бог, способный легким взмахом кисти превращать белые стены в райские кущи, но отказывающийся от своего призвания, потому что мир вокруг него низок, жесток и невежествен, потому что люди убивают друг друга, потому что правители вероломны и кажется, что под солнцем нет места красоте. Годами он скитается по темной, безумной Руси — величайший художник из всех, которых рождала наша земля, одинокий, молчаливый, непризнанный, — пока однажды, уже почти стариком, он не встречает подростка, едва не мальчишку, который бьется над созданием огромного церковного колокола, равного которому не будет нигде. И у Рублева в душе что-то переворачивается, и, после стольких лет безмолвия, он отправляется в Москву, чтобы расписать наш Кремль… И что самое поразительное, Толя. Черно-белый фильм заканчивался фантастическим буйством цвета — кадрами подлинных рублевских икон и фресок, вершиной его жизненных исканий; на самом деле в трехчасовом фильме эти три минуты были самыми главными. Но поскольку сюжет вроде бы был исчерпан, зрители толпами валили к выходу, даже не оборачиваясь на экран. Я остался в зале совершенно один, уже стали зажигать свет, а передо мной все еще плыли бледные ангелы и святые, и тогда мне подумалось: да, ты в свое время был прав — нашим миром действительно правят темнота и невежество, как и в эпоху Рублева; но в то же время ты заблуждался, потому что, невзирая на всю несправедливость, и ужас, и глупость, красота продолжает жить, и нет миссии более высокой, чем нести в мир красоту, делая мир богаче и чище, чтобы у человека в пятьдесят три года текли слезы, как у ребенка…

Белкин остановился перевести дыхание; глаза его блестели. И в этот самый миг, когда его некогда лучший друг замолчал, все окончательно прояснилось в жизни Суханова и он наконец распознал свое предназначение, дивное и бесспорное. Ошеломленный, он ступил за порог — в никуда. На стенах больше не было пейзажиков с кустами сирени и конькобежцами. В ослепительном пространстве висели совсем другие картины: неземные в своем величии, грозные в своей мудрости, вобравшие в себя библейские истины и самую суть русской души, являвшие собой торжествующее откровение красок и чувств.

Анатолий Суханов медленно поворачивался, с изумлением и благодарностью погружаясь в открывшуюся ему новую вселенную. Он увидел упоительно зеленый райский сад, где царил Адам, нагой, если не считать очков на носу, рассеянно жующий неспелое яблоко и прикрывающийся толстой, пыльной книгой, пока Ева, невесомая и прозрачная, как ветерок, самозабвенно кружилась, едва касаясь травы, в одиноком, беспечном танце посреди девственного леса, и в ее изумрудных волосах пестрели бабочки. Он увидел по-восточному пышный дворец, где рекой текли медовые вина, распускались желтые розы, на теплых от солнца коврах нежились облаченные в шелка и бархат гости, а застывшая мраморной статуей Саломея, невинно сложив руки и потупив глаза, с едва заметной улыбкой внимала проповеди, которую важно читала голова Иоанна Крестителя, водруженная на почетное место — на золотое блюдо. Увидел он и взмывающий из морской синевы в синеву небесную Ноев ковчег с палубой, кишевшей небывалыми, великолепными зверями, и ангелами, разминавшими лазурные крылья, и громадными чешуйчатыми рыбами, ловившими последние глотки воздуха толстыми лиловыми губами. Увидел он и кроваво-красные адские костры, и розовощеких, довольных грешников, которые преспокойно распивали чай, играли в карты, читали журналы среди языков пламени, — и ни один из них не понимал, где находится. Увидел он и пустующий черный крест, что тянулся к свинцовым небесам, и бледного человека с пронзенными ладонями, удалявшегося к полночному горизонту, и облаченную в темноту Богоматерь с болезненно-белым лицом, которая отворачивалась с разочарованием во взгляде…

Много, много было там полотен, и все — предельно насыщенные, такие неохватные, что ему начало казаться, будто и его самого уносит звездный вихрь ужаса и восторга, и у него не находилось слов, чтобы описать неукротимое, летящее чувство, захлестнувшее душу. И он знал, что у всех женщин на этих полотнах было Нинино лицо и что все эти работы, все эти видения, отмеченные печатью гениальности, принадлежали ему, ему одному — но принесены были в мир не тем человеком, каким он был прежде, а тем, каким стал теперь.

И, слушая, как внутри у него поднимается волна ликования, он убеждался, что узрел смысл собственной жизни, ее прошлое, настоящее и будущее. Когда-то он был наделен талантом, но по молодости не смог сказать ничего значительного, ибо истинная мудрость настаивается только в сосуде страдания. И лишь проползав молча в грязи двадцать лет и три года, лишь ощутив на губах гладкий вкус предательства и взвесив на потной ладони тридцать сребреников, лишь испытав, как душа постепенно заплывает жирком, как мучительны безвозвратно упущенные возможности, как больно ранит уходящая любовь, как страшно исподволь скатываться в мягкие объятия смерти, — лишь пройдя через эти испытания, сумел он обрести эликсир жизни и уверенность в воскрешении.

И в этом — как он теперь осознал с легкостью, без усилий — и заключалось необыкновенное послание минувших дней, к которому он так долго оставался глух: послание, которое снова и снова, с божественной простотой, передавали ему и добрый профессор, успевший сказать ему, что красота вечна, прежде чем исчезнуть в темном вихре истории; и старый учитель, вновь всплывший из богом забытой российской глубинки, дабы показать ему на примере, что возраст ничего не значит, ибо делу своему нужно учиться всю жизнь; и троюродный брат, чей мир он перевернул своими юношескими рисунками; и отец, оставивший ему в наследство двойной дар — священное безумие и отвагу летать; и мама, уничтожившая все его былые потуги на величие и тем самым великодушно преподнесшая ему чистый лист, ждущий новых откровений; и женщина, поступившаяся единственной любовью ради его кистей и красок… Раз за разом истина задевала его своим легким дыханием, но он затыкал уши и закрывал глаза, скованный страхом, воображая занесенную у него над головой карающую десницу некоего разгневанного божества, жаждущего свершить возмездие. Но никакого возмездия не было — а был лишь его крепнущий дар, стряхивающий узы сна, отсеивающий все лишнее, все суетное, — было лишь искусство, призывающее его домой.

И теперь, в одно звучное мгновение, он услышал этот зов, и увидел, и понял. И когда его дремлющий талант перерос в нечто иное, неизмеримо более драгоценное и великое, он почувствовал у себя под кожей зуд прорезающихся крыльев.

Глава 23

Из темноты долетал встревоженный голос:

— Толя, слышишь меня? Толя? Толя!

Он открыл глаза; впрочем, они и без того были открыты. Ракурс оказался крайне странным: стены с яркими пейзажиками вздымались над ним под разными углами, а рядом на корточках сидел Лев Белкин и брызгал ему в лицо холодным чаем.

— Все в порядке, — сказал он, сдерживая внезапно подступивший смех. — Поскользнулся, что ли. Ничего страшного.

Он медленно поднялся с пола и заковылял к дверям; сквозь линолеум прорастали узловатые корни, хватавшие его за ноги, а может, это Лев пытался его остановить. У порога он обернулся, положил руки Льву на плечи и заглянул в глаза.

— Лева, — убежденно заговорил он. — Ты все правильно сделал, даже не сомневайся. Лучше знать правду, какой бы она ни была, чем всю жизнь терзаться вопросом: а что же могло быть?

Физиономия Льва стремительно распадалась на углы и плоскости кубистского портрета, а губы щелкали, как ножницы.

— Толя, слушай меня внимательно, — повторял он, — ты нездоров. Тебе нужна врачебная помощь, Толя, ты меня понимаешь? Подожди здесь, я мигом, до телефона и обратно, Толя, все будет хорошо, никуда не уходи, я мигом…

Спотыкаясь, Лев устремился прочь и исчез в посредственной картине, изображающей какую-то тесную комнатушку.

Улыбаясь своим мыслям, Суханов кивнул и переступил через еще один порог.

По-прежнему невесомый, он танцуя двинулся по тротуару. С небес падали огромные августовские звезды, из распахнутых окон неслись скрипичные концерты, душа его кружилась в вальсе. Через пару кварталов откуда ни возьмись появилось такси, подмигивающее зеленым глазом. В салоне витал нежный аромат фиалок, а в зеркале сквозь сумрак поблескивали старомодные очки и дергалась забавная соломенная бородка.

— Будьте любезны: Воскресенский проезд, — сказал Суханов, и машина послушно заскользила сквозь ночь, неоновые огни и звуки города; но мыслями он уже был там, где на краю письменного стола лежали восхитительной белизны листы ватмана, а в редко открываемом ящике ждала коробка акварельных красок.

Когда они доехали до места, он выгреб из кармана последнюю мелочь, опустил ее в протянутую из темноты ладонь, вошел в подъезд, пересек населенный отражениями вестибюль и остановился у лифта. Кабина лифта его ненадолго озадачила: на панели с блестящими рядами кнопок имелась кнопка седьмого этажа, а прямо над ней — девятого; кнопки же восьмого, на котором жил он, не было вовсе. Выйдя на седьмом этаже, он поднялся на один пролет. Оказалось, что дело было не только в лифте: нужный ему этаж просто-напросто отсутствовал, и квартиры перепрыгивали от четырнадцатого номера сразу к семнадцатому. Сколько он ни проверял, ошибки не было. Суханов пожал плечами: это не имело особого значения в свете его нынешнего трепетного, незыблемого счастья.

Вниз он отправился пешком — мимо солидных, обитых кожей и сверкающих медными гвоздями дверей, по две на каждом этаже, за которыми таились свои трагедии, свои безумия, свои решения; спустившись, он прошел темными лабиринтами подвала, остановился и постучал. Ему открыла сонная девочка без бровей, которая, не поздоровавшись и не спросив, что ему нужно, тут же исчезла в недрах пропахшего капустой коридора. Он терпеливо ждал, и в следующую минуту появилась сама Валя, торопливо вытиравшая ладони о фартук. Завидев его, она всплеснула руками и заголосила:

— Анатолий Павлович, миленький, что с вами такое? Заходите, заходите, вы ж, наверное, оголодали, я вас накормлю, а пока вы кушать будете, я это скоренько простирну, буду только рада…

Он взял в ладони ее голову, и Валя умолкла, не сводя с него застенчивого, а может, испуганного взгляда слегка косящих глаз.

— Вы — настоящая русская женщина, Валентина Александровна, — с чувством выговорил он. — Простите меня, пожалуйста.

Он привлек ее к себе, поцеловал в лоб и пошел обратно, спиной чувствуя взгляд, провожавший его сквозь подвальную тьму до самой лестницы. Как ни странно, прощальное выражение ее лица чем-то походило на жалость, и он на мгновение задумался, но тут же выбросил это из головы. В вестибюле он был вынужден остановиться у стола лифтера, чтобы сообщить об исчезновении восьмого этажа. И тут ему вспомнилось еще одно незавершенное дело.

— Я у вас позаимствую эту вещь, ей так или иначе место в моих снах, — сказал он и, перегнувшись через остолбеневшего почему-то лифтера, открыл ящик его стола и вытащил изорванный, некогда клетчатый шарф. — В тех краях, куда я держу путь, будет, наверное, холодно, — дружелюбным тоном пояснил он, впервые отметил, к своему удивлению, разительное сходство этого старика с деревянной марионеткой, а после пружинистым шагом вышел на улицу, мурлыча себе под нос любимую арию из оперы Чайковского.

У тротуара ожидало все то же такси. Суханов наклонился к окну.

— Денег у меня — ни копейки, — признался он, — а ехать неблизко.

— Не волнуйтесь, доставлю в наилучшем виде, — отозвался невидимый водитель, подрагивая в потемках соломенной бородкой. — Мне известно, куда вы собрались, я там бывал. Садитесь.