14419.fb2 Жизнь Суханова в сновидениях - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Жизнь Суханова в сновидениях - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Прижимая к груди бесформенный кулек с зефиром, он двинулся вниз по лестнице. На протяжении всех шести пролетов он слышал, как она суетливо возится с замком; затем тяжелая входная дверь захлопнулась за ним с мягким войлочным стуком, выталкивая его в тихо сияющий вечер.

На улице было тепло, теплее, чем накануне, и солнце, готовое скользнуть за щетину антенн на крышах соседних домов, тронуло прозрачными полутонами воздух, деревья и облупленные фасады, придав этому уголку старой Москвы ту нежную розоватую четкость, которая отличает слегка отретушированные виды города на фотографиях девятнадцатого века. Суханов шел мимо зияющих подворотен, в глубине которых, если вглядеться в зловонный, испещренный похабщиной, страшноватый полумрак, чудом вспыхивала прохладная, яркая зелень, шелестевшая на легком ветерке в потайных садах. Через два дома чья-то волосатая рука быстрым движением распахнула окно. В стекле огненным зигзагом полыхнуло солнце, и на улицу вырвался смачный запах жареной куры вместе с сочными, медовыми аккордами классического романса: старомодный тенор томно запел про парус одинокий в тумане моря голубом. И тут какое-то непривычное, обнаженное чувство толкнуло Анатолия Павловича в самое сердце, как будто все эти цвета, запахи, звуки московского вечера сплелись именно таким образом для того лишь, чтобы воссоздать другое, давно забытое сплетение — другую тихую арбатскую улицу, зажженную другим близящимся закатом, — улицу, на которую смотрел ребенок, примостившийся у открытого окна тесной кухни, где в духовке жарилась другая кура, прародительница нынешней, а из тусклых недр квартиры слышались задушевные завывания патефона, выводившего все тот же романс Варламова…

Замедлив шаг, он огляделся, совсем другими глазами, и подумал: как странно, что он здесь бывает так редко, пару раз в год, на этих вынужденных, слегка гнетущих чайных посиделках, — а вместе с тем всего за несколько кривых, петляющих, чудесных улочек от этого самого места прошла значительная часть его жизни; и эти дворы, эти заколоченные церкви, эти фасады с лепниной, эти плохо освещенные закоулки, которыми он, человек немолодой, проходил теперь с некоторой опаской, — все это он знал когда-то глубинным знанием поцарапанных коленей и ссаженных ладоней, знанием живого, любознательного, непоседливого мальчишки. Прежние названия улиц, слышанные от старухи соседки, вдруг запросились на язык, словно завораживающая музыка прошлого: Филипповский переулок, Малый Афанасьевский, Большой Афанасьевский… И на углу, когда дома наконец расступились, открыв широкое устье Гоголевского бульвара, и Вадим появился, зевая, из-под газеты, Суханов удивил сам себя.

— Езжайте прямо по бульвару и ждите у метро, хорошо? — непринужденно сказал он. — Погода отличная, хочется пройтись пешком.

Услышав, как «Волга» у него за спиной отъехала от кромки тротуара, он как никогда легкомысленно перешел улицу на желтый свет и вступил под сень деревьев у памятника Гоголю. Создатель «Мертвых душ» со своей обычной саркастической полуулыбкой одеревенело делал шаг вперед. Суханов заколебался, но краснеющее солнце так маняще расцветило землю, а листва шуршала так доверительно, что он, пожав плечами, присел на ближайшую скамью — буквально на минуту, сказал он себе, — и стал озираться по сторонам, приятно взволнованный близостью своего детства. Все другие скамейки были заняты — в основном влюбленными парочками, с которыми кое-где соседствовали одинокие женщины; одна из них, похожая строгим лицом на провинциальную учительницу, бросала раскрошенный хлеб в беспокойное море голубиной стаи. Поодаль дети шумно карабкались на деревянный гриб, падали, смеялись, принимались карабкаться снова. А ведь меня, наверное, тоже сюда водили, подумал Суханов растроганно.

Другой конец скамьи осунулся под тяжелым весом, и Анатолий Павлович, очнувшись от пропитанных солнцем грез, увидел субъекта неопределенного возраста и чрезвычайно отталкивающей наружности, клонившегося в его сторону со слюнявой, бессмысленной ухмылкой.

— Угадай: что у меня в голове? — прошептал он, заговорщически подмигивая.

Суханов смерил взглядом наголо бритый череп, блестящие глаза, воспаленные щеки, щербатую желтозубую усмешку, обмотанный вокруг шеи засаленный шарф цвета лососины — и отвернулся с молчаливым достоинством.

— Что, гордый очень? — возмутился тот у него за спиной, повышая голос. — Почему не отвечаешь? Что у меня в голове?

Парочка, обнимавшаяся на соседней скамейке, начала проявлять любопытство. Поморщившись, Анатолий Павлович обернулся.

— Не имею понятия, — выговорил он ледяным тоном.

В пьяном ликовании незнакомец гоготнул ему прямо в лицо:

— Никто еще ни разу не угадал! — Как ни странно, алкоголем от него не пахло. — Но ты мне понравился — так и быть, скажу: в голове у меня воздушный шарик надут, ага, и как это здорово! Конечно, от вас ни от кого «спасибо» не дождешься, но я чую, мы с тобой родственные души, так что я научу тебя, как это делается.

Суханов посмотрел на него с отвращением — и неожиданно придумал выход, такой простой и в то же время с подвохом, что он сам едва не расхохотался, как шкодливый мальчишка.

— Вы лучше расскажите вон той тетеньке, — вполголоса сказал он, кивая в сторону суровой учительницы, которая по-прежнему кормила голубей. — Я точно знаю, она будет ужасно рада.

Безумец резко развернулся и, посасывая кромку шарфа, стал изучать ничего не подозревавшую женщину. Через минуту-другую он расплылся в восторженной улыбке, оторвался от скамьи и, бормоча нечто нечленораздельное, судорожной походкой тряпичного клоуна устремился в ее сторону. Возле сизого птичьего моря, которое воркующими, волнующимися волнами плескалось у ее скамейки, он немного смешался, но потом воздел руки над головой, что-то крикнул и, спотыкаясь, ринулся вперед. Женщина взвизгнула, и сотня голубей одновременно пропорола воздух, стирая деревья, крыши домов и заслоняя даже самого Гоголя, вышагивающего с самодовольной улыбкой, — и, внезапно забывая обо всем на свете, Суханов не отрываясь следил за птицами, за их полетом, за взмахами их крыльев…

Они летели с шорохом и блеском, описывая расходящиеся круги у него над головой, и сотни их крыльев поднимались и опускались в звучном стаккато, наливаясь розовым свечением на фоне закатного солнца, — когда же, много сердцебиений спустя, они стали снижаться, опускаясь на землю ворохом падающих лепестков, его взгляду открылся совсем другой памятник. На пьедестале по-прежнему Гоголь, но теперь он сидит понуро, ссутулившись, больной, одинокий, надломленный, — тот самый Гоголь, который своим печальным видом, как будет решено в скором времени, «бросает тень на советскую действительность», а потому в пятьдесят втором году будет снят с пьедестала, заменен новым, энергичным Гоголем, а сам брошен в малолюдном городском дворе. Надо же, я едва дотягиваюсь до ног этого грустного старика, когда стою вот так, запрокинув голову, — мне всего три года, я только что вспугнул стаю голубей и теперь с раскрытым ртом завороженно смотрю, как они кружат в воздухе. Да, именно поэтому я изо дня в день требую, чтобы меня водили гулять только сюда: здесь можно побежать вперед, распугать этих чудо-птиц с их переливающимися шеями, тугими грудками и гортанными зовами, и они всякий раз будут взмывать в небо, а я — затаив дыхание глядеть им вслед, пытаясь поймать тот единственный, сверкающий миг, когда солнце вспыхнет золотом сквозь их хлопающие крылья, пока однажды из этого птичьего мелькания и трепета надо мной не возникнет лицо — мужское лицо, лицо настоящего великана со смеющимися глазами цвета голубиных крыльев. Это лицо все ближе, ближе, вот оно уже поравнялось с моим, и тут я слышу голос — и голос мне очень знакомый, причем знакомый давным-давно.

— А ты, я вижу, птиц любишь, да, Толя? Пошли, я хочу тебе что-то показать.

Моя рука робко находит руку великана, и мы с ним идем — идем по Гоголевскому бульвару, мимо деревьев, мимо киосков, торгующих абрикосовой водой, мимо шумной ребятни, карабкающейся с непонятным мне азартом на скучный деревянный гриб, мимо испещренных солнцем желтых с белым особняков, сворачиваем в распахнутые чугунные ворота, поднимаемся по необъятной мраморной лестнице, и наконец я оказываюсь в длинном зале, где по углам жмется сумрак, а высоко надо мной, почти касаясь потолка, в великолепии яркого света подрагивает исполинское создание с темными металлическими прожилками на прозрачных распростертых крыльях.

— Это сделал один изобретатель, — говорит мне великан. — Видишь, он смастерил искусственные крылья, чтобы человек мог надевать их и летать. Ты бы хотел уметь летать, Толя?

Я представляю, как я взмываю, взмываю в стае прекрасных, гордых птиц, кружу над тем печальным каменным стариком, поднимаясь все выше и выше в сияющее небо, и я быстро и часто киваю в ответ, и глаза у меня, наверное, горят восторгом, потому что великан, который меня сюда привел, мне улыбается, — но тут я замечаю, что существо под потолком совсем не похоже на знакомых мне птиц, оно какое-то неуклюжее, громоздкое, растопыренное, и моя уверенность тускнеет.

— Оно некрасивое, мне не нравится, — отвечаю я разочарованно.

Великан смеется, ерошит мне волосы и уводит из зала; и, когда мы выходим на улицу, к шуму, солнцу и запаху жареных пирожков, он говорит:

— Понимаешь, Толя, этот летательный аппарат — большой шаг к мечте, но еще не сама мечта. Ты прав: люди хотят научиться летать сами, безо всяких аппаратов, простым усилием воли, — отрываться от земли и взмывать вверх, подобно свободным птицам, — и если в один прекрасный день такое случится, это будет самое великое достижение человечества.

— Когда я вырасту, я буду летать сам, — говорю я ему, глядя на него снизу вверх, и вижу ярчайшую улыбку, которая вздрагивает под усами на его радостном, его родном лице, за миг до того, как и улица, и солнечный свет, и сам этот человек начинают растворяться, будто в заключительном кадре немого кино…

Часто дыша, Анатолий Павлович сидел на скамейке с закрытыми глазами; у него было такое ощущение, будто сквозь его существо только что пролетела стая певчих птиц. Где, в каких тайных пещерах подсознания дремало оно все годы, это бесценное воспоминание, чтобы так ослепительно вспыхнуть от легчайшего прикосновения судьбы? Впрочем, фактами, для открытия необходимыми, располагал он уже давно. Как-то случайно прочел он занятную статейку про Владимира Татлина, художника-авангардиста, который в зрелом возрасте стал одержим идеей полетов и посвятил себя строительству моделей; в тысяча девятьсот тридцать втором году его орнитоптер был выставлен в Государственном музее изобразительных искусств, ныне имени Пушкина, буквально в десяти минутах ходьбы отсюда. Ненужные эти крупицы Суханов много лет держал в голове — наверное, благодаря остроумному названию аппарата, «Летатлин»; но знания эти были сугубо академическими вплоть до сегодняшнего дня, когда удачное стечение слов, теней и жестов вырвало из стальных тисков забвения один волшебно длящийся миг прошлого, и миг этот, волнующий и живой, угнездился в его душе.

Разумеется, он понимал, что видение было местами неточным и что более поздние факты затопили неизбежные пробелы в памяти. Начать с того, что человек, возникший перед его мысленным взором, носил точно такие же усы, как молодцеватый жених с букетом роз на черно-белой фотографии, висевшей над кроватью Надежды Сергеевны; и хотя от матери он знал, что Павел Суханов раз и навсегда сбрил усы в день их свадьбы, склонявшееся над ним лицо упорно не желало с усами расставаться. И конечно же, Анатолий Павлович не обольщался насчет точности воспроизведения отцовских слов, потому что трехлетний ребенок не смог бы понять, а тем более запомнить такие серьезные фразы. Вместе с тем он был убежден, что суть происшедшего уловил верно. Летательный аппарат Татлина с удивительной четкостью вырисовывался у него перед глазами, общий смысл разговора тоже сохранился в неприкосновенности, но важнее всего остального — и в этом он не сомневался, не сомневался ни секунды — была чудесная улыбка, вспыхнувшая на лице того человека, когда мальчонка сказал: «Я буду летать».

Суханов был слишком мал, чтобы удержать в памяти сколь-нибудь значимые события тех быстротечных лет, когда отец находился рядом. В его скудной коллекции детских воспоминаний, больше похожих на фотоснимки, отец быстро появлялся и так же быстро исчезал: мелькал в коридоре, глотал на ходу обжигающий чай, нагибался завязать шнурки, торопливо прощался, вечно возникая в кадре с тем лишь, чтобы в следующее мгновение шагнуть за ракурс. Подарок, полученный Сухановым в этот летний вечер, был потому ему особенно дорог — это было не только самое раннее его воспоминание о Павле Суханове, но и одно из самых ярких, проникнутое жизнью и теплотой.

Встав со скамьи, Суханов отряхнул брюки и с тайной улыбкой рассеянно поплыл вдоль бульвара, сквозь город, стираемый темнотой. Не сделав и десяти шагов, он столкнулся с Вадимом, который почти бежал ему навстречу. Суханов пожал плечами, отметая расспросы водителя, — естественно, с ним все в порядке, прошло-то всего ничего, пара минут, разве не так? Все с той же рассеянностью он сел на заднее сиденье машины, внезапно оказавшейся у тротуара, а в следующий миг несказанно удивился, увидев нависающий над ним собственный дом.

Он зашагал было к подъезду, но тут его осенила удачная мысль; вернувшись к машине, он постучал в стекло.

— Послушайте, вашей дочурке сколько лет? — спросил он. — Восемь, правильно я помню?

— На той неделе одиннадцать исполнилось, — растерянно ответил Вадим.

— Поразительно, как летит время, — пробормотал Суханов. — Ну, это неважно, она ведь у вас наверняка сластена. Вот, возьмите, это для нее, побалуйте ребенка…

И, сунув изумленному водителю мятый кулек раскрошенного зефира, он улыбнулся все той же тайной, мечтательной улыбкой и скрылся в подъезде.

Глава 5

На лестничной площадке Суханов столкнулся с Валей, уже уходящей. Валя была замужем за дворником и жила где-то в подвале того же дома.

— Ваши-то заждались, Анатолий Павлович, ужинать не садятся, — сообщила она с застенчивой улыбкой, обнажив щербинку между передними зубами. — А я вареников наготовила, с вишнями, как вы любите, — воскресенье все ж таки.

И в самом деле, по квартире плыли густые сладкие запахи — спору нет, готовить эта женщина умела. Суханов ел молча. Он подумывал рассказать своим о том маленьком мнемоническом чуде, которое произошло с ним этим вечером, но Нина хранила страдальческое выражение лица, растирая время от времени виски, Ксения с отсутствующим видом гоняла по краю тарелки хлебный катыш, а Василий завел какую-то историю про знакомого дипломата. Уже не в первый раз Суханов отметил, что сын выглядит старше своих двадцати лет и что его светло-голубые глаза кажутся плоскими и непроницаемыми, как овальные лужицы холодного цвета, растекающиеся вместо глаз по портретам Модильяни. И тут же, неожиданно для себя, он без особой причины задался вопросом — насколько хорошо его знают собственные дети и каким будут его вспоминать, когда он уйдет в мир иной: не останется ли он для них бесстрастным текстом из энциклопедии да набором тематических фотографий: Анатолий Павлович обличает с трибуны западное искусство; Анатолий Павлович у себя в кабинете стучит по клавишам пишущей машинки, укрывшись за дверью с невидимой табличкой «Не беспокоить»; Анатолий Павлович, при элегантном галстуке, на том или ином торжественном приеме беседует с тем или иным выдающимся деятелем культуры…

Но он сразу же отмел эту нелепую идею. Возможно, он и в самом деле редко заводил разговоры о жизни с Ксенией и Василием, а на их семейной карте зияла белыми пятнами terra incognita, куда прокладывать путь было неосмотрительно, да и ни к чему, — но, с другой стороны, разве за два последних десятилетия они не много проводили вместе времени, разве мало значили их ежегодные поездки на море — когда на Черное, когда на Балтийское, — и бесчисленные походы в театр, и мирные домашние ужины, вот как сегодня — согретые душевным теплом и молчаливым пониманием? Да, после стольких лет совместной жизни они несомненно были связаны узами самого глубокого знания — знания, настоянного на любви, знания самого подлинного и совершенного… Суханов подавил легкий вздох и, вспомнив, что к четвергу должен закончить важную статью, оставил на тарелке недоеденный вареник и удалился к себе в кабинет.

Едва переступив порог, он почувствовал, что за время его отсутствия что-то в комнате переменилось, словно сам воздух наполнился иным содержанием; но окончательно он понял, что произошло, лишь когда включил свет. Пустое место на стене, ожидавшее возвращения Нининого портрета, больше не пустовало: его занимала большая картина маслом. При взгляде на нее сердце Суханова екнуло.

У темной воды, в которой плескалась луна, сидела девушка с черными как вороною крыло волосами. Мягко освещенный изгиб ее тела, туманный, как сон, казался почти прозрачным — и в самом деле, если присмотреться, сквозь неземную плоть цвета меда едва-едва проступали бледные очертания кувшинок. Юноша — быть может, влюбленный пастушок, обозначенный лишь неясным силуэтом, — прятался в камышах у нее за спиной, но она его не замечала. Взгляд ее был устремлен в озерную даль, к самому горизонту, откуда выплывал великолепный белый лебедь — неспешно, торжественно, царственно, скользя все ближе и ближе. Зевс и Леда, соблазнитель и соблазненная… Сцена была полна красоты, но вместе с тем казалась смутно зловещей, и ощущение тревоги лишь усиливалось тем, что выражение лица Леды было скрыто: поворот ее головы давал возможность увидеть лишь тончайший намек на профиль, нежную угловатость скулы, легкое назревание полных губ — недостаточно для того, чтобы понять, с каким чувством она ждала неотвратимого приближения бога: то ли с восторгом, то ли со страхом. В нижнем левом углу стояла дата «1957», а рядом подпись — размашистая, гордая и очень знакомая.

Суханов снял очки, достал из кармана носовой платок, протер стекла, аккуратно сложил и убрал платок обратно в карман, водрузил очки на переносицу, прочистил горло и крикнул Нину. Та неторопливо подошла к дверям и остановилась у порога, сложив голые руки на груди, тихонько звякнув бирюзовыми браслетами.

— Это что такое? — Он слегка хмурился, постукивая своей тяжелой, гравированной ручкой по гранкам своей биографии.

— Неужели не узнаешь? — Она пожала плечами. — Это Лев нам с тобой на свадьбу подарил. Странно, что ты забыл.

— Я не забыл, — сказал он сухо. — Меня другое интересует: почему она здесь?

— Просто хотелось чем-то закрыть голую стену, — ответила она. — А у нас вчера вечером как раз был разговор про Льва, потом вы пошли на «Лебединое», вот я о ней и вспомнила. По цветовой гамме вполне подходит, согласись.

— Мы ходили не на «Лебединое», — возразил он, стараясь не повышать голос, — мы ходили на «Коппелию».

— Разве? Мне казалось, на «Лебединое». В любом случае, если тебя раздражает, сними, — все также безразлично ответила Нина и выскользнула за дверь, притворяя ее со звоном браслетов.

Не желая признавать, что картина и в самом деле его беспокоит, Суханов решительно принялся за статью. Но его вновь отвлекало призрачное отражение в оконном стекле, с очками, слепо посверкивающими на черепообразном лице; и лебедь беспрерывно косил на него недобрым золотым глазом; и мысли отказывались двигаться в заданном направлении — они голубиной стаей кружили над старой Москвой, со всеми ее опустевшими домами, дырявыми церковными куполами, забытыми лицами из прошлого… Когда соседское радио донесло до него сквозь стену потусторонний бой курантов над Красной площадью, он стал считать удары и, на одиннадцатом, тяжело выбрался из кресла.

Проходя зигзагами паркетных коридоров, скользких от множества слоев мастики, он уловил за дверью Ксении еле слышный пульсирующий ритм музыки, похожей на протяжный стон, а чуть дальше — обрывок телефонного разговора: возмущенный голос Василия сказал невидимому собеседнику: «…в голове не укладывается, как он мог…» — и тут же затерялся в затемненных квартирных закоулках. Нину он застал в постели: подложив за спину подушку, она сидела с толстой книгой в руках, и ее лицо серебрилось пыльцой какого-то драгоценного ночного крема.

— Что читаешь, солнышко? — спросил он и поймал себя на том, что заискивает словно после ссоры.