14419.fb2 Жизнь Суханова в сновидениях - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Жизнь Суханова в сновидениях - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

— Письма Ван Гога к брату, — ответила она, не поднимая глаз.

— Лучше бы взяла какой-нибудь хороший детективчик, — предложил он с пробной улыбкой. — Могу парочку посоветовать.

Она не ответила, и ему, беспричинно павшему духом, оставалось только просочиться под одеяло на своем краю необъятного супружеского ложа. Несколько минут он листал какой-то роман, взятый с прикроватной тумбочки, но в словах не было смысла, у всех героев были слишком схожие имена, и никак не удавалось найти то место, где он остановился. Сдавшись, Суханов захлопнул книгу, вытянулся на крахмальной неподвижности постельного белья, розовеющего под абажуром Нининой лампы, и долгое время слушал, как где-то за несколько улиц уныло гудел автомобиль, во дворе вяло тявкала собака, рядом жена перелистывала страницы…

— Мне свет мешает, — сказал он наконец.

Она кивнула, заложила книгу бархатной закладкой, щелкнула выключателем и скользнула в темноту, повернувшись к нему спиной. Он не двигался, ожидая, что ее дыхание вот-вот приобретет воздушную невесомость снов; но время шло, и он чувствовал, что она не спит.

— Со мной сегодня произошла невероятная штука, — зашептал он. — Вспомнился один чудесный случай из детства. Можно тебе рассказать?

Но ответа не последовало; видимо, она все же уснула. В тщетной надежде последовать за ней он ввязался в долгую борьбу с ночью, пуская в ход все известные ему уловки: слушал свое мерное сердцебиение, вел обратный счет, мысленно чертил за закрытыми веками сложные геометрические фигуры, воображал вереницы бредущих овец, верблюдов, цирковых слонов, жонглирующих разноцветными мячами, — но сон ему все не давался. Промучившись с целый час, он вылез из кровати и, с головой, отяжелевшей от гирлянд цифр и караванов зверей, направился к себе в кабинет, чтобы еще поработать, по дороге каким-то образом разжившись тапками.

Желтый прямоугольник света, разрезанный на части оконным переплетом, падал с улицы Белинского, от углового фонаря, прямо на картину Белкина, которая горела в затемненной комнате с новой, странной, почти трехмерной яркостью. Невольно покосившись в ее сторону, Суханов с удивлением отметил, что по спине Леды больше не льются длинные черные пряди: теперь у озера сидела блондинка с короткой стрижкой, аккуратной волной обрамлявшей изящный затылок. На звук его шагов она обернулась, и он вздрогнул, узнав в ней Нину. Увитая сладкими, порочными ароматами лилий, обласканная ленивым плесканием волн, в свои пятьдесят два года все еще прекрасная, все еще сияющая, восхитительно зрелая Леда поджидала своего пернатого бога.

Суханова она не узнала и равнодушно перевела взгляд к невидимому горизонту, на котором вот-вот, через пару быстрых мазков, должен был появиться белый вопросительный знак лебединой шеи. Застыв посреди кабинета в нелепой гороховой пижаме, Анатолий Павлович вмиг себя почувствовал беспомощным и старым и, не в силах отвернуться, с ужасом ждал сцены неминуемого божественного обольщения — но нечто иное произошло у него на глазах. По Нининому телу пробежала дрожь, оно стало бледнее лунного света, а из спины ее проросла пара великолепных лебяжьих крыльев. Ослепительно сверкнув белизной, она поднялась на ноги, и в тот же миг ему послышался сзади, у окна, какой-то шорох. Стремительно повернувшись, он ощутил было полное смятение — и вдруг все понял.

Картина, висевшая на стене, была вовсе не картиной, а всего лишь зеркалом, в раму которого точно вписывалось отражение окна; а там, на подоконнике, в нескольких шагах от него, стояла настоящая Нина, крылатая и нагая, и осторожно пробовала температуру неба кончиком большого пальца ноги — такое знакомое, такое милое его сердцу движение (она не любила холодную воду). Со сдавленным воплем он ринулся к ней, чтобы предотвратить, остановить, поймать… Он опоздал. Со свойственной лишь ей небрежной грацией она уже плыла в черное свечение ночи, и только одинокое перо, медленно кружась, опускалось на пол, — и хотя он хотел кричать, протестовать, молить, слова покинули его, все до единого, и безмолвно, зная, что она никогда не вернется, он смотрел, как она летит все дальше и дальше, тая среди холодных звезд над былинным градом Москвой…

Когда она окончательно скрылась из виду, он в отчаянии рухнул в кресло. Из-под абажура краем бронзового глаза сочувственно смотрел вздыбленный Пегас; вдруг он широко разинул пасть и громко, раскатисто заржал оперным басом:

— Анафема, анафема ей!

Устыдившись, Суханов забормотал:

— Ну, это слишком сильно сказано, — и стал нащупывать выключатель, надеясь положить этому конец.

Но звук не умолкал, и Суханов увидел, что их спальня вновь залита розовым светом. Нинина половина кровати пустовала. Балконная дверь стояла приоткрытой, и в квартиру откуда-то извне лился мощный певческий голос, выводящий: «Анафема ей, анафема ей во веки веков!»

Суханов удрученно выбрался из постели. Тапки пребывали неизвестно где, и он, беззвучно ругаясь, босиком пошлепал на балкон. Там, облокотившись на перила, стояла Нина. Предрассветный ветерок раздувал ее абрикосовый халат, наполняя его нежным сиянием, так что казалось, будто она была поймана в прозрачном оранжевом коконе, сотканном из прохладного воздуха. Она едва взглянула на него, но он успел заметить, что она встревожена.

Оперный распев явно доносился из квартиры ниже этажом.

— Что за чертовщина? Кто это воет? — шепотом спросил он.

— Иван Свечкин, — прошептала в ответ Нина. — Ты его знаешь, композитор, под нами живет. Детские песни сочиняет. «Тот счастливый день в апреле, день рожденья Ильича».

— Больше похоже на церковные песнопения, — раздраженно буркнул он. — С чего это он решил отслужить для соседей всенощную?

Во всех концах двора зарождалось сонное шевеление — зажигались окна, из-за штор выглядывали тени, хлопали балконные двери.

— Говорят, он несчастлив в семейной жизни, — вполголоса сказала Нина. — У него жена на двадцать лет моложе, он ее ревнует, никуда от себя не отпускает… Видимо, нервы сдали.

Они замолчали, вслушиваясь. Размеренная литургия не прекращалась: «Анафема, анафема ей, анафема ей во веки веков!» И по мере того, как шли минуты, Суханову и в самом деле стало казаться, что их настороженно притихший двор мало-помалу превращается в огромный торжественный храм под открытым небом. Большая Медведица кадилом нависала сверху, разбрызгивая по небесам капли звезд; золоченые квадраты горящих окон сделались иконами в драгоценных окладах, поблескивающими почерневшим лаком на древних каменных стенах среди мерцания лампад, — и на мгновение ему даже померещилось, что силой всеобщего осуждения дух какого-то падшего ангела действительно изгоняется в промозглое августовское небытие…

Тут поблизости взвыла милицейская сирена. Вероятно, кто-то пожаловался на нарушение общественного порядка, усугубляемое религиозной пропагандой. Видение храма исчезло. Одно за другим стали гаснуть окна, и по двору эхом забегали щелчки шпингалетов, стуки форточек и хлопанье балконных дверей. Пение дрогнуло, потом резко смолкло в недрах нижней квартиры, и до их слуха донесся слабый женский плач. Поморщившись, Нина вернулась в спальню; он последовал за ней и наглухо закрыл балкон. Плач стал не слышен.

— Надеюсь, я смогу уснуть после этого безобразия, — сказал он. — Который час?

— Пять минут пятого, — ответила она, скользнув под одеяло, и со вздохом добавила: — Как ей, должно быть, тяжко… Бедная девочка!

— Уверен, что твоя бедная девочка изменяет ему направо и налево, — желчно бросил он. — Дыма без огня не бывает.

Взглянув на него с немым укором, она погасила свет.

Он тоже собирался отойти ко сну, когда причудливое течение мыслей напомнило ему об одном пустяковом деле, требовавшем завершения. Пробормотав, что он, мол, на минутку, Суханов прошел в кабинет (по пути споткнувшись о собственные тапки, которые почему-то валялись сразу за порогом). Висевшая на стене картина горела, как и прежде, в желтом свете уличного фонаря, но приближения лебедя ожидала трепетная черноволосая Леда — конечно же, не имеющая ничего общего с безмятежной белокурой Ниной.

Обхватив раму руками, Суханов начал осторожно подталкивать картину вверх, чтобы снять ее с крюка. Справившись с этой задачей, он вытащил тяжелое полотно в коридор, на цыпочках прокрался мимо спальни, мимо арочного проема в гостиную, мимо бархатного великолепия столовой, мимо дверей, ведущих в неведомые жизни его детей, и дальше, через кухню, к захламленной кладовой в конце коридора. Здесь он освободился от своей ноши и с удовлетворенной улыбкой проследил, как Леда съехала вниз по стене и осела в полумраке, чтобы в следующую минуту раствориться среди растрепанных веников, непарных ботинок, одноглазых плюшевых медведей и еще бог весть каких ненужных, нелюбимых вещей, обреченных на темноту и влажный запах забвения. Но невольно взгляд его задержался на тонкой девичей талии, узких плечах, склоненной шее — на всем ее длинноногом, теплом, сияющем существе, — и он вдруг ощутил нежеланную дрожь в груди, словно, потеряв на минуту бдение, расслабившись во сне, позволил какой-то частице своей души поймать веяние подлинного, пусть и мимолетного сходства — вернее, не столько реального сходства, сколько общей причастности, определенного созвучия настроений, духовного родства с чем-то, с кем-то…

И тут, внезапно, в самых темных, самых потаенных его глубинах родилось нечто чудовищное. Он почувствовал отвратительную, осклизлую, невообразимую тварь, которая ворочалась, потягивалась, лениво поднималась из смутной бездны, скручивая его внутренности, уже готовясь проникнуть в его сознание, дотянуться своей гадкой мордой до поверхности его мыслей, — и он испугался, что, если морда эта вырвется на свободу, его предчувствия обретут ядовитую словесную форму, и их никогда уже нельзя будет загнать назад, и ему придется жить с подозрением, что многие годы тому назад Лев Белкин… Лев Белкин…

— Чушь какая, — поспешно выговорил Суханов — возможно, несколько громче, чем следовало в спящем доме, и захлопнул дверь кладовки.

Пол трясся у него под ногами, когда он решительно промаршировал к себе в кабинет. Там он распахнул стенной шкаф и, расшвыряв полузабытое содержимое, откопал небольшой натюрморт, оправленный в роскошную раму. Энергично напевая себе под нос сцену дуэли из «Онегина», он пристроил холст на осиротевшую стену и оценивающе отступил назад. Идеально круглые, румяные яблоки работы его тестя изобильной грудой блестели на желтом керамическом блюде. Общее впечатление было приятным, и, что еще важнее, жизнерадостное цветовое решение повышало работоспособность, в чем он смог убедиться на следующий же день, когда все треволнения минувшей ночи были забыты, исчезновение Леды осталось без последствий, город, туманный и неподвижный, вытянулся у него под окном, а он сидел за своим столом, кутаясь в уютный домашний халат, попивая утренний кофе и обдумывая статью.

Глава 6

Статья эта ставила его перед любопытной дилеммой.

Суханов отыскал заложенное место в потрепанном томе на столе и перечитал подчеркнутое заключение одной из глав: «Таким образом, сюрреализм равносилен предательству народных масс, поскольку он вступает в непримиримое противоречие со всеми гуманистическими ценностями и традициями. Он проповедует культ безумия и потакает упадочническому равнодушию к интересам общества. Его болезненные видения имеют своей целью увести здравомыслящего человека в область фантазий, отвлекая его от благородной цели — борьбы против мирового капитализма. Следовательно, данное направление изобразительного искусства не способно дать ничего позитивного зрелому художественному восприятию советских людей. Кроме того, самые пагубные его проявления, такие как тяга к ужасам и порнографии, наиболее отчетливо представленные в творчестве Сальвадора Дали…» Захлопнув том, он изучил благородно-серую обложку, на которой тускло поблескивали поистершимся золотым тиснением буквы авторского имени — его собственного; потом, задумчиво нахмурившись, книгу отложил. Опубликованная в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году, два десятилетия тому назад, его монография по западному искусству до сих пор служила ему неисчерпаемым источником суждений на все случаи жизни, стоило лишь чуть перефразировать и отшлифовать; но на сей раз он чувствовал, что от него ожидают чего-то большего, и притом совершенно иного.

Как правило, Суханов сам статьи больше не писал: при нынешнем его положении творчество по необходимости отодвигалось на нижнюю строчку в реестре приоритетов. Он был полностью удовлетворен тем, что направлял общий ход процесса: следил за угодливо гладкой продукцией подчиненных, ежемесячно распределял среди горстки доверенных искусствоведов заданный набор тем, а потом тщательно правил готовые тексты, выпалывая случайные побеги имен, которые не полагалось рассаживать в читательских умах, или загоняя, как отбившихся овец в стадо, нестандартные суждения в привычные рамки. Каждый глянцевый, приятно весомый номер «Искусства мира» готовился по одному и тому же простому, но надежному рецепту: замесить тесто из теоретического изложения принципов революционного искусства, приготовить начинку из двух-трех пресных очерков, изображающих Репина и Федотова предшественниками соцреализма, а Левитана — борцом против царского самодержавия, добавить засахаренную биографию маститого советского живописца вроде Малинина и обильно поперченное открытие незаслуженно забытого гения итальянского Возрождения, подвергавшегося жестоким гонениям со стороны церкви, взбить в пену — для придания экзотического вкуса — интервью с тем или иным неотшлифованным алмазом из далекой азиатской республики (чьи художественные успехи были прямым следствием чудодейственной системы советского образования) и, наконец, щедро посыпать приготовленное блюдо цитатами из классиков марксизма-ленинизма. Но более всего Суханов славился как непревзойденный мастер умолчаний. Хотя время от времени он и пропускал осторожный материал о каком-нибудь современном польском или болгарском художнике (в творчестве которого неизбежно прославлялась нерушимая дружба с советским народом), западное искусство нынешнего столетия блуждало по страницам его журнала стыдливой тенью — как бессловесный, бестолковый, беспомощный призрак, который высмеивают, шпыняют и гонят прочь, однако никогда не называют по имени и не знают в лицо.

Такое положение дел не менялось годами, с того дня, когда Суханов принял бразды правления, и вплоть до планового совещания, состоявшегося месяц назад. На совещании Сергей Николаевич Пуговичкин, заместитель главного редактора и правая рука Суханова, озвучил тревожные слухи, просочившиеся с вершин до рядовых сотрудников. Судя по всему, после мартовского возвышения нового партийного руководителя в небесных сферах стали происходить определенные звездные перемещения, и, в ряду прочих перемен, одно чрезвычайно высокопоставленное лицо (имя которого, естественно, осталось неназванным) будто бы прилюдно высказалось в том смысле, что «Искусству мира» стоило бы публиковать в каждом номере хоть одну статью, посвященную «какому-либо видному западному художнику» — взять, допустим, Сальвадора Дали, ибо — как заметил, по слухам, все тот же загадочный руководитель — «Дали не хуже других; с кого-то же надо начинать». Стараясь не выдать потрясения, которое он испытал, наглядно представив себе расплавленные часы Дали, растекающиеся по страницам его журнала, Суханов небрежно пожал плечами и заявил, что возьмется, пожалуй, за эту тему сам. Как-никак он был признанным специалистом в данной области.

Собственно, об этой статье и шла речь. Загвоздка состояла в том, что чем больше он углублялся в биографию Дали — чем конкретнее обсуждал даты выставок, названия картин и места жительства, — тем труднее было сохранить тот гневный тон абстрактного порицания, которого он считал необходимым придерживаться в отношении сюрреализма. Как рупор власти, Анатолий Павлович Суханов был немилосерден, непреклонен, неумолим — а также исключительно уклончив. Рассматривая свои функции не как просветительские, а как ритуальные в своей основе — противопоставлять добро и зло, день и ночь, Восток и Запад, — он годами руководил поджариванием духа сюрреализма на вертеле праведного классового гнева, и, пока бой барабанов делался все громче, а дикие пляски вокруг костра — все неистовее, его жертва постепенно исчезала в клубах густого дыма. Теперь же — подумать только — его просили описать загнутые кверху усы этого несчастного, род занятий его отца и матери, особенности его палитры. Неудивительно, что в последние недели Суханову становилось не по себе всякий раз, когда мысли его обращались к этому вопросу.

Впрочем, сейчас, закрыв свою монографию, размешав сахар в очередной чашечке кофе и вперившись в краснобокое яблочное нагромождение кисти Малинина, он случайно припомнил одну забавную историю из жизни Дали, которая могла бы задать нужный ракурс. Почувствовав прилив надежды, он торопливо застучал по клавишам то и дело заедающей пишущей машинки, выдавая абзац за абзацем, и уже сочинил почти три страницы, когда из коридора послышался голос Нины:

— Толя, у тебя редакционное совещание разве не в двенадцать? Через полчаса, даже раньше, Вадим приедет!

Он сверился с настольными часами и закончил предложение энергичным восклицательным знаком. Продолжая проигрывать в уме разнообразные повороты мысли, он быстро принял душ, причесался, застегнул рубашку, преодолел сопротивление отпаренных брюк и в конце концов, сражаясь на ходу с правой запонкой и одновременно взвешивая целесообразность употребления слова «патологический» в контексте нынешней статьи, переместился в спальню, к платяному шкафу, локтем распахнул дверцу — и остановился как вкопанный.

На верхних полках лежали его аккуратно сложенные комплекты бежевых и голубых пижам, ниже высились бледные стопки легко пропитанных одеколоном носовых платков из тончайшего хлопка, с изящно вышитыми синими инициалами, и темные стопки носков в ромбах или зигзагах, а еще ниже, в ореховых недрах трех открытых ящиков, поблескивали кольца многочисленных ремней. Но внутренняя поверхность дверцы — внутренняя поверхность дверцы зияла пустотой, ошеломляющей пустотой, и металлические стерженьки, лишившиеся дорогой ноши, голо топорщились по всей длине рейки для галстуков. Самих галстуков не было; исчезли и бархатные галстуки-бабочки, которых было штуки три-четыре (безупречно респектабельные особи, черного, белого и бордового цветов, хранимые исключительно для премьер в Большом театре). Только две пары подтяжек сиротливо болтались в пустоте, еще накануне упорядоченной вертикальными шелковыми полосками благородных оттенков.

С минуту Суханов не двигался, глядя в шкаф. Когда в нем дозрело раздражение, он направился в гостиную. Нина, устроившись с ногами в кресле у окна, ела нарезанный дольками персик и рассеянно смотрела на серое небо, скользящее над крышами. Рядом лежала забытая книга.

— В другой раз, когда надумаешь сдать мои галстуки в химчистку, солнышко, — заговорил он с металлом в голосе, — будь добра, оставь мне парочку. Я как-никак на работу хожу.

Она повернулась к нему. Ее губы блестели от персикового сока, а взгляд был отстраненным.

— Галстуки? — переспросила она. — Я к ним не прикасалась.

Минуту спустя они вместе стояли перед опустевшим шкафом.

— Как странно, — произнесла Нина после недоуменной паузы. — Когда ты их в последний раз видел?

В последний раз он повязывал галстук накануне утром, собираясь на «Коппелию», и с тех пор в шкаф не заглядывал. (По возвращении галстук был брошен на спинку стула, где раз-другой качнулся синим маятником и остался висеть в примятом одиночестве.) Таинственное исчезновение личной собственности произошло, судя по всему, между их с Василием отъездом в Большой и его прибытием домой около семи вечера. Нина была не менее озадачена, чем он сам, а Василий наотрез отрицал свою причастность к пропаже. Ксения уже убежала в редакцию «Комсомольской правды», где проходила летнюю практику, но, по справедливому замечанию Нины, дочь не имела привычки шарить у него в шкафу, а розыгрыши были не в ее характере.

Суханов чувствовал, что закипает.