14434.fb2
- Эх, давно не пробовал! - Он проворно и трезво точно ткнулся в желтый венчик зажженной и поданной ему спички, и при ее малом ровном огоньке я успел рассмотреть обросшие серой щетиной щеки, глубоко посаженные, словно провалившиеся, глаза, в которых не было ничего угрожающего, злобного, а была какая-то виноватость, покорность, - так смотрит на хозяина провинившаяся собака, не зная, простят ли ее или дадут пинка. Выпрямившись и глубоко затянувшись, спросил чуть заискивающе и благодарно: - Ну, как там - родина живет?
- Да неплохо. - Догадавшись уже, с кем свел случай, я не удержался, добавил с некоторым вызовом: - Видите вот - ездим, смотрим, как другие живут.
Проваливая в торопливых жадных затяжках неопрятные сизые щеки, подтвердил, выдохнул:
- Вижу - частенько стали попадаться... - поколебавшись и не найдя права для таких определений, как свои, наши, он обошелся более подходящим, тем окончательно и отделив себя: - советские.
- Давно вы тут?
- С сорок пятого...
- И как живете?
- Живу... Бабья хватает. Насчет выпивки - еще еще больше, лафа... Сиплый его смешок прозвучал жалко, оборвался кашлем.
- А скучаете? - Я тоже не счел себя вправе уточнить - о Родине: не было у него Родины.
Он быстро, угрюмо глянул на меня и, все поняв, также быстро отвел взгляд.
- Не то слово - скучаю... Подыхать видно скоро - сниться стала. Криком зайдусь, вскочу, очухаюсь, а морда - мокрая... Локти бы изгрыз, да толку что?
Сказал он это так затравленно, с такой утробной звериной тоской, что и мне не по себе стало.
- Что же не хлопочете? Сейчас многим прощают.
- Не простят, мужик... Шибко виноват.
Интерес мой и даже какое-то сочувствие - после такого признания - сразу исчерпались; почувствовал, что разговор закончен, и он, - махнул рукой и, сутулясь, исчез, растворился в лиловом парижском тумане так же внезапно, как и появился. Будто и не бывало его вовсе...
И вот тогда, дорогой друг, я впервые понял, ощутил, что даже здесь, в чужой стране, в огромном ночном городе, не зная вдобавок языка, я чувствую себя спокойней, уверенней, значительней, наконец, чем он, проживший тут четверть века. Знал, что вернусь в свой третьеразрядный отельчик "Камертэн" и обеспокоенные товарищи спросят:
не заплутался ли, не случилось ли чего? Потому что я нужен им, как и они мне, - он не нужен никому. Знал, что утром на летном поле фешенебельного Орли сяду в свой советский самолет и через несколько часов буду дома. Потому что у меня есть дом, а у него - нет.
За мной, говоря обобщенней, была Родина, за ним ничего.
Вспомнил я об этом мимолетном эпизоде и рассказываю о нем Вам потому, что познакомился нынче с человеком, который также прожил многие годы на чужбине.
Нет, не провожу никаких параллелей - они невозможны.
Тот, парижский, сам поставил себя вне Родины, этот, загоровский - все долгие годы своего вынужденного отчуждения - хотел вернуться и вернулся. Просто и та, и другая судьбы - при какой-то похожести и совершенной непохожести - заставили задуматься, поразиться: да что же это за силища такая - Родина? Заставляющая одного - такого же, допустим, как и я, туриста - вовремя прикинуть: остается-то два-три дня, всего ничего!
Другого - обманутого, увезенного за тридевять земель, десять долгих лет возвращаться из плена на свою единственную землю. Третьего, наконец, добровольно ставшего безродным, лишенного права на прощение - мрачно напиваться, опускаясь все ниже и ниже, а ночью поволчьи выть от тоски. Тысячи иных людей, по тем или иным причинам эмигрировавшие из своих стран, акклиматизируются, обретают новое гражданство, живут, случается, с полным душевным комфортом, мы - никогда. Тогда не только ли это наше, общенациональное качество, особенность - привязанность к своей родине, эдакое магнитное притяжение к ней? И может, суть еще в том, что родина наша - советская? Вкладывая в это определение весь огромный, заключенный в нем смысл и все то, чем и отличается она от любых иных, самых благополучных и ухоженных стран.
Дорогой мой друг!
Обычно, когда говорят о Родине, в помощь призывают географию: от Курил до Балтики, и так далее. Что же, точная мера ее величины, ее пространств, ее параметров.
Свою же привязанность, свою любовь к ней мы определяем не такой глобальной мерой, а более скромной, как и начинается она для каждого из нас с бесконечно малого, казалось бы. Для Вас, допустим, - с городской улицы, по которой Вы прошли когда-то в свой первый класс. Для нашего с Вами ровесника - с черноморских пляжей, отдавших ему свою золотистую смуглость. Для меня - с деревенской дороги, по горячей пыли которой скакал босиком, той же горячей пылью и присыпал, врачуя, распоротую склянкой пятку. Произносишь - Родина, и в представлении тотчас возникает не ее огромность, а что-то отдельное, очень свое, личное. Озябшая осинка в снегу и заячьи следы-петли вокруг нее; наполовину утонувшее - в желто-неоглядном разливе хлебов - малиновое закатное солнце; зеленые, громоздящиеся друг на друга льдины в стремительном потоке половодья - в чем есть что-то и от нашей стати, от нашего характера. А ее запахи - неповторимые, неизбывные? От крепкого дегтярного духа разогретых на солнце шпал, несущих стальную синеву рельс, - до сладкого хмельного настоя майского разнотравья; от едкого соленого пота задымившихся на лопатках рубах - до яблочной свежести юной стыдливой груди твоей первой девушки. И это все - тоже Родина.
И отдадим себе ясный отчет: она может обойтись без любого из нас, в отдельности, мы без нее - в отдельности же, каждый, - не сможем.
Светло, торжественно становится на душе, когда думаешь о Родине, и мы никогда, никому не позволим чернить ее высокое прекрасное чело. Суметь бы только отблагодарить се - за то, что живем на ней, ходим по ее земле, дышим ее воздухом. Успеть бы сделать для нее все, что могут наши руки, наш разум, наше сердце.
Великое счастье, друг мой, что есть она у нас - Родина наша.
9
Пенза, как город, началась трпста лет тому назад - сторожевой крепостью на горе, с которой окрест просматривались равнинные дали и, поважней того, - южная сторона, откуда в любое время могли показаться ночные дозоры кочевников. За три века деревянное, рубленное из дуба городище сползло с горы, обросло каменными дворянскими и купеческими особняками, лабазами, подняло белоснежные этажи губернаторского дворца, достигло чистой полноводной Суры, где в кривых улочках, с неприхотливыми вишневыми садами, селился рабочий люд, беднота. Пятьдесят советских лет, особенно же последние двадцать пять, превратили Пензу, областной центр, в крупный промышленный город, не по дням, а по часам растущий и хорошеющий. Но по-прежнему над его понизовьем, в котором живет теперь поболее четырехсот тысяч, господствует гора, его прародительница, увенчанная ажурным гигантским конусом телевизионной вышки. Один из руководителей области рассказал, как в первые военные годы, зимой, каждое утро мчались они, вчерашние фезеушники с этой горы на работу, на оборонный завод, на коньках - каких-то "нурмисах", "снегурочках", а то и на деревянных самоделках с железными из проволоки "подрезами" - с километр под уклон, остальные два отмахивая дрожащими ногами и утирая мокрые лбы шапчонками. Ни автобусы, ни тем паче троллейбусы в ту пору не ходили... Такова она, в спрессованном виде, история нашей Пензы, и остается добавить, что мы, пензенцы, очень не любим, когда наш город - по звучанию и по неосведомленности - путают с Пермью. Нет, мы не хаем Перми - дай им бог здоровья и всяческих удач, пермякам, - но просим запомнить, что Пенза - это Пенза!..
У нас пожарче, чем в Загорове: больше камня, бетона, асфальта. Солнце с утра заливает улицы тягучим зноем по самые крыши - как некий непротекающий резервуар; каждый день, раздувая белопенные усы, проходят поливальные машины, - вода испаряется, высыхает, как на раскаленных противнях. Непрерывно бьет в стакан колючая газировка, с сиропом и без сиропа; укрывшись в душной тени скверов, ребятишки и пенсионеры лижут всяческие "пломбиры", едва ли не носами уткнувшись в их обманный сладкий холод; стоически терпеливы очереди к желтым пивным автоцистернам, от одного вида которых у мужчин пересыхают гортани...
Еще тягостнее в троллейбусах, особенно сейчас - переполненных после рабочего дня; горячи дерматиновые сиденья, горяч ненатуральный - при движении ветер, врывающийся в сдвинутые окна; на остановках, когда и его нет, салон не уступает хорошо вытопленной бане... Смотрю на бегущие мимо дома, киоски, на разморенных прохожих с авоськами, и - не знаю уж, по каким таким ассоциациям, - являются странные мысли. О том, например, что жизнь все-таки устроена несправедливо. И даже не тем, что отведено ее человеку не так уж много, а тем, что, уйдя из нее, он не знает, что нередко остается в ней, как бы незримо продолжая свое земное существование, прямо пропорциональное тому, что и сколько оставил после себя. Как тот же, допустим, Орлов Сергей Николаевич.
Не знает о том, что люди помнят о нем. Что его портрет висит в детдоме, на самом видном месте. Что детдому будет присвоено его имя. Что кто-то, наконец, ходит по его, можно сказать, следам и, возможно, попытается рассказать о нем еще большему кругу людей. Не знает и никогда не узнает...
Выхожу на предпоследней остановке - и прямо в рай попадаю. Не потому, что здесь не так жарко - солнце нигде не милосердствует, а потому, что этот новый жилой массив поставлен за городом, прямо в полях, и их близкое чистое дыхание смягчает воздух. А еще, наверное, потому, что тут нет ни одной заводской трубы, исправно дымящей; потому, что сизая, жирно блестящая от выступившей смолы автотрасса с обеих сторон забрана густыми тополями и бензиновый чад автомашин выдувается, как в трубу; что квадраты между многоэтажными крупнопанельными домами засажены молодыми березками, кустарником, поросли травой газоны, поливаемые жильцами с помощью шлангов прямо из окон. Наверное, помогает поддержать этот особый, лесостепной климат и поднявшаяся в километре, за впадиной, гора "Каланча", довольно крутая, островерхая, от подошвы до маковки застроенная сотнями дач, издали кажется, что она застелена зеленым бархатом с вытканными по нему разноцветными пятнами крыш. Несколько лет назад, когда район только начал строиться и заселяться, получить тут квартиру считалось чуть ли не наказанием господним - новоселы кляли и бездорожье, и отдаленность, и транспортные муки.
Ныне, когда появились тут магазины, школы, пункты бытового обслуживания, прошла троллейбусная линия, четко и безотказно действующая, - идут сюда охотней. А еще несколько лет спустя - убежден в этом, - когда улицы старого города перестанут вмещать поток машин и небо еще гуще станет заволакивать смрадом и дымом, от желающих поселиться и переселиться сюда отбою на будет.
Дом и квартиру Савиных - той самой "парочки", познакомиться с которой рекомендовала Софья Маркеловна, да и Александра Петровна, давшая их адрес, - нахожу довольно быстро. Уверенно нажимаю черную кнопку, вслед за чем по ту сторону тонкой двери тотчас рассыпается, звонкая трель. Прежде чем отправиться сюда, по заводскому коммутатору разыскал Савина, условился о встрече.
Заодно уж, ради любопытства, переговорил и с директором завода, которого немного знаю, - приятно было услышать, как он, чуть помешкав, припомнил чету инженеров Савиных, коротко аттестовал: "Толковая пара". Назвав почти так же, как звали их, про себя, воспитатели детдома...
Молодая женщина в купальнике испуганно ойкает и стремительно захлопывает дверь перед моим носом. Ничего, бывает... Хотя по такой жаре лучшего костюма и не надо бы.
- Пожалуйста, проходите! - приглашает через минуту она, уже в халатике; щеки ее рдеют, синие глаза смотрят смущенно и смешливо. - Я думала - муж. Проходите, проходите! Он мне в обед еще сказал, что вы приедете.
Он вот-вот будет, за Олежкой в детсадик пошел.
И действительно, при последних словах звонок оживает снова. Савин держит на руке сына, тот, в мать синеглазый, болтает ногами, торжествующе кричит:
- Мам, я сам звонил!..
После первого знакомства - парень дружелюбно шлепает мягкой прохладной ладошкой по моей руке - его уводят умываться, переодеваться. Мы с хозяином входим в небольшой, с открытым балконом пустоватый зальчик:
диван-кровать, телевизор на ходульках, круглый стол посредине и на левой, ничем не занятой стене - портрет Орлова. Он настолько неожиданно и вместе с тем привычно, естественно смотрит из блестящей металлической рамки, что невольно хочется поздороваться, что я про себя и делаю: здравствуйте, Сергей Николаевич!."
- Все никак не обживемся, - беспечно говорит Савин и, заметив, куда и на что загляделся гость, объясняет: - У всех у наших есть. С одной карточки увеличивали.
Высокий, темноволосый, в желтой трикотажной тенниске, обтянувшей широкую борцовскую грудь, он становится рядом и тоже смотрит на Орлова; только что беспечно веселый, голос его звучит строже, благодарно:
- Все это, - коротким кивком он показывает в глубь Комнаты, - тоже с его помощью получили. На все человека хватало.
- Квартиру? - уточняю я. - Каким же образом?
- Жили на частной. В очереди на заводе стояли. Это уж у нас Олежка был... Ну, приехал он как-то, Сергей Николаевич, побыл у нас. Весь вечер с Олежкой забаврялся. Он тогда потешный был - ходить начинал. - Савин пожимает плечами. - И разговору-то насчет этого никакого не возникло... Сказать вам, мы с Людкой и так довольны были. Угол есть, да тут еще, говорю, на очередь поставили. Чего ж еще надо? Привыкли - всегда с людьми, на людях. Детдом, потом пять лет в общежитии, в институте. И ту, что снимали, - тоже вроде общежития.