14434.fb2
Савин смеется, разводит руками.
- И чем все это кончилось, сами видите. Не стал ни летчиком, ни подводником. Когда человек - не гений, при таком выборе его, как ветром, и туда, и сюда качает.
Верно? Прочитал правила приема в политехнический - и подал. О чем, кстати, не жалею. Ну, а Люда уж - следом, как условились... - Он прислушивается к голосам жены и сына, тише добавляет: - Занимается она техникой безопасности. И, кажется, довольно толково.
На улице синеет; в доме напротив одно за одним загораются окна, и от них, да еще от полосы света в коридоре, в пустоватом зальчике не темно, а как-то доверительно уютно. В сумерках портрет Орлова на стене кажется почему-то больше, впечатление такое, будто он молча участвует в нашей беседе. Из кухни доносится смех Олежки и матери - эдакий звонкий бубенчик и влюбленное, деланно строгое воркование. Савин курит, подсвечиваемое при затяжках огоньком сигареты лицо, его сосредоточенно.
- Он многому научил нас... Проступки мы свои сами обсуждали, на группах. Самый позорный считался - когда кто-то врет, изворачивается. Дружить нас научил - по-настоящему. Рассказывал, как она на фронте проверялась, - дружба... Огнем и смертью... Мы вот сколько лет уже - как разъехались, разлетелись. А все равно держимся друг за друга... Болел у нас парень один тяжело, в Калуге. Списались, скинулись - по цепочке как-то так.
Купили ему двухмесячную путевку на юг. Ничего - выправился... Недавно у нас с Людкой гость был - Федор Кислицын, наш же. Каменщиком в Москве работает, дома строит. Три дня пожил - в Куйбышев к Самарину поехал.
В августе мы к нему собираемся. Это к его приезду диван-то-кровать купили - неловко на полу укладывать. А то совсем шаром покати было!.. Савин усмехается, смешок его в этот раз добродушно ироничен. - Жена вон говорит: неумехи мы с ней. А по мне - так ерунда это, обживемся. Важно ведь, не как живешь, а чем живешь.
Тоже, между прочим, его слова - Сергей Николаича.
- Это вы что в темноте? - заглянув, удивляется Людмила Ивановна. Включить?
- Не надо, так лучше.
- Иди, наследник ждет, когда ты ему спокойной ночи скажешь, - зовет Людмила мужа и тихонько смеется: - Все договаривались, что пойдем с дядей прощаться, да сомлел сразу. Рано поднимаем.
- Я мигом, - обещает Савин.
Засидевшись, хожу из угла в угол; слышу, как неразличимо и ласково гудит баритон Савина-старшего - над Савиным-младшим. Вот чем отличается детство в семье от детства детдомовского: даже при самых идеальных порядках в детдоме никогда не услышать над собой такого убаюкивающего отцовского гудения. Звонок, и общая команда: дети, - спать! Как тог же самый звонок разбудит их утром, а не родной, пусть даже и строгий голос:
сынок, доча!.. Я лишился матери мальчиком, тридцать лет подряд другая женщина пыталась заменить ее мне, как-то и заменяя, но даже теперь, на склоне лет, вижу во сне лицо матери, чувствую ее руку, ее мимолетную ласку - все то, чего мы, дети, взрослея, - по эгоизму роста, по неразумению да по ложной стыдливости - бежим, увертываемся и чего однажды нам горько недостает. Важно, однако, что все это было, может сниться и, если до жестокости прямо - ничего этого нет у ребятишек в детдоме.
Нет и не будет - потому, что детские дома существуют и будут существовать впредь: жизнь такова, что ни одно цивилизованное общество, даже наше, не сможет обойтись без них. И тогда еще вопрос самому себе: значит ли все это - при прочих равных условиях, - что детство в детдоме в чем-то неизбежно обеднено? Вероятно - да. И том, значит, важнее, выше труд таких воспитателей, как Орлов, - труд, равный подвигу...
Нет, что бы там ни толковали, как бы ни спорили, а телепатия существует! Иначе чем же другим можно объяснить, что Савин, вернувшись, заговаривает буквально о том же, о чем минуту назад размышлял я. Пусть не со всем соглашаясь, а то и не соглашаясь и вовсе.
- Уложил. Даже про Иванушку-дурачка немного рассказал, - говорит он, занимая прежнее место и закуривая. - С вами, может, сегодня настроился так? Знаете, сижу сейчас около него, около Олежки, и думаю: хуже мое детство было, чем у него? Или нет? Вроде бы обязательно хуже, - ни отца, ни матери. Какие-то участки, сектора - тут, в черепке - только теперь начинают функционировать. Родительское чувство, отцовское... Наверно, и другие, смежные, что ли, сектора пустовали. У меня, допустим - сыновьи. Если не совсем пустовали - то частично заняты были, по логике. Конечно, никто со мной, да и с Людой тоже, не гоношился - как с ним. "Олежка, ложись, Олежка, спокойной ночи!.." Хотя сказки, между прочим, рассказывали. Мы с ним дойдем до того, как Иванушка-дурачок в тридесятое царство поехал, он и уснет. Дальше этого царства все никак не уедем. А я их, в детдоме, слыхал да переслыхал, - была у нас Мария Саввишна, воспитательница. Как отбой - зайдет к нам, к младшим, и рассказывает. Глаза уж слипаются, а все слушаешь... И вот верите? Сказать, что у меня все хуже было, - не могу, совесть не позволяет. Или, может, потому, что детство - оно всегда детство и есть?
А ведь очень точное наблюдение, соглашаюсь про себя с Савиным, и память мгновенно оснащает его примерами-антиподами. Не просто разное - чудовищно разное было детство Коленьки Иртеньева, из толстовской трилогии, и Алеши Пешкова - из горьковской. Но и в том, и в другом случаях - детство, пора самых свежих, ничем не замутненных восприятий, познаний и удивительных открытий. Так что пускай наблюдение это не ах какое и новое, - выношенное и рожденное собственным опытом, оно каждый раз первородно.
- По части всяких там нежностей мы, конечно, но добрали, - все так же негромко продолжает Савин. - Недополучили, что ли... Но в чем-то другом росли не хуже.
Получше, пожалуй. Правильней... Гармоничней - вот самое подходящее. Хотя, наверно, больно уж по-книжному.
Нет?.. Понимаете, не было у нас белоручек - мы все умели. Не было слабых, хилых - насчет физвоспитания, спорта у нас толково поставлено. У нас даже - уж не знаю почему - очень отстающих не было. Нас тянули, и сами друг за дружкой тянулись, - потому, наверно...
И вот еще: на заводе, в цехе у нас, ребята есть, армию отслужили, родители - в полном комплекте. А в Москве - не были. Мы же, детдомовские, - все перебывали.
Как девятый класс кончишь, летом - в Москву, на экскурсию. Всю ее, за десять дней, - исходишь, переглядишь. Да к тому ж - дорога. Ездили на своей грузовой машине: навалим в кузов сена, и пошел! Туда - одна ночевка в пути и назад - одна. Да в разных местах чтоб.
Палатки поставим, костер, песни поем. Плохо разве?
- Очень хорошо, Михаил Иванович!
- На всю жизнь! С восьмого класса готовились, ждали, когда в девятый перейдешь и кончишь. А по области в какие экскурсии ходили! В Тарханах были. В Белинском - были. В Верхнем Аблязове - тоже были. Не все еще даже названия-то знают, а мы повидали. Ведь здорово это?
- Здорово, Михаил Иванович!
И тут я должен пояснить смысл наших восклицаний.
В Тарханах, что в ста километрах от Пензы, находится государственный музей-усадьба Михаила Юрьевича Лермонтова. Здесь, в имении его бабушки Арсеньевой, прошла половина его короткой жизни, и нет тут, кажется, ни одного уголка, что не был бы упомянут в его стихах.
Солнечные зеркала барских прудов, серебристый ландыш по сторонам тенистых троп, печальные огни деревень, кремнистый, блестящий под луной путь - все это отсюда, тархановское. Сюда, в тихий уголок природы, стремилась душа мятежного певца - сюда, по воле бабушки, привезли его из Пятигорска. Вечным сном спит он в глубине фамильного склепа, где в каменных нишах мерцают зажженные свечи; бесконечной чередой идут к нему люди, оставляют на тусклой свинцовой поверхности его последней домовины цветы; и - как хотелось ему - склонившись, шумит над ним, вечно зеленея, темный дуб... Заодно уж:
до сих пор лермонтовские дни поэзии проводили в Пятигорске, где поэта убили, ныне, восстановив справедливость, к нашему глубокому удовлетворению, их проводят и в Тарханах, в русском селе, где поэт жил и в которое он навсегда вернулся после рокового выстрела.
В восемнадцати километрах от Тархан, в бывшем уездном городе Чембаре, теперь - Белинском, расположен второй музей-усадьба; здесь, в небогатом деревянном доме с садом, в семье уездного лекаря рос ясноглазый отрок Виссарион - будущий великий критик, деятельность которого составила эпоху в развитии передовой русской мысли. А по другую, восточную сторону Пензы, примерно на таком же расстоянии от нее, как и до Белинского, есть село Верхнее Аблязово, в котором, считают, родился Радищев; местный колхоз, кстати, так и называется - "Родина Радищева". Здесь первый русский революционер пытливо, с горечью вглядывался в жизнь, отчего душа его страданиям человеческими уязвлена была; здесь, в домашней типографии, впервые были отпечатаны страницы его крамольного "Путешествия из Петербурга в Москву".
Такова она, наша пензенская земля, и( теперь вам понятно, отчего мы, пензенцы, с гордостью произносим эти названия - Тарханы, Чембар, Верхнее Аблязово. Причем перечень этот можно бы и продолжить...
- Хороша хозяйка, да? - входя, спрашивает Людмила Ивановна. - Бросила гостя, и заботушки нет!
Она щелкает выключателем - комнатные сумерки, как настороженно притаившаяся зверюга, стремительно и бесшумно прыгают на балкон; сама же комната, залитая ярким светом, - с двумя опорожненными пивными бутылками на столе, - кажется еще более пустой. Людмила Ивановна берет бутылки за самый конец горлышка, щепотью - как что-то неприятное, подлежащее немедленному удалению, уносит их; не слушая возражений, подает чай, сыр, печенье; на ходу задергивает марлевой занавеской окно и балконную дверь; приносит с кухни табуретку и садится наконец напротив - все это быстро, в темпе, эдакой сгусток энергии, живчик в сравнении со спокойным, сдержанным супругом. Летают над столом - разливая чай, что-то поправляя, передвигая ее округлые, открытые до плеч руки, цельно отлитые из чего-то смугло-золотистого; покачиваются, сопровождая каждое движение, светлые, коротко подрезанные волосы, перехваченные надо лбом синей, под цвет глаз, полоской ленты. Конечно, это я сам любуюсь молодой хозяйкой, но сдается мне, любуется своей воспитанницей - чуть прищурившись от яркого света, посеребрившего металлическую кайму рамки, и Сергей Николаевич Орлов.
- Я уж заодно кое-что и простирнула, - довольно сознается Людмила Ивановна; оглянувшись, словно действительно почувствовав на себе взгляд Орлова, спрашивает: - Вы все о нем разговаривали?
- О нем, - подтверждает Савин.
Синие глаза ее темнеют - от сожаления, что она, вероятно, что-то пропустила, и тут же, утешившись чем-то, светлеют - как тронутая лучом морская гладь.
- А он меня, знаете, как звал? - она спрашивает, чуточку торжествуя, потому что это относится только к ней одной: - Людашка-замарашка! В начальных классах я с чернилами никак не ладила. Всегда в кляксах ходила!
- Да ты и сейчас с ними не ладишь, - подтрунивает муж.
- Где? - Людмила Ивановна испуганно - да так смешно, что мы прыскаем, разглядывает, поворачивая, кисти рук. - Эх ты, болтушка! Один раз на третьем курсе тушью чертежи облила, - он все и помнит!
- Еще бы не помнил! Перечерчивать-то мне пришлось.
- И тоже - один раз. Да и то потому, что - горела!
Другие ребята всегда девчонкам чертили. Не то что ты!
Чудо как хорошо, как приятно наблюдать за такими шутливыми препирательствами молодых супругов, в которые они вкладывают и что-то еще, им двоим только и ведомое, сопровождая их быстрыми взглядами, милыми ужимками; хорошо и немного - может, поначалу неосознанно для себя грустновато: тебя-то на такие веселые ужимки уже недостает...
- А ты рассказывал, как он нас гулять отпускал? - Людмила Ивановна смотрит на мужа и пытливо и лукаво.
- Ну вот еще! - Брови Савина удивленно приподнимаются, по-юношески свежие скулы его слегка розовеют. - Кому это интересно!
- Эх ты! - упрекает Людмила Ивановна. - Может, в этом весь человек и есть.
- Ты думаешь? - заколебавшись, спрашивает Савип.