14452.fb2
— Я согласна, — говорит Айрин.
— У меня в доме нет и не было никакого Бога, — говорит Вилли. — Какого он цвета?
— Цвета света, — говорит раввин. — Без света кто увидит цвет?
— Кроме черного.
— В один прекрасный день Бог объединит потомков Измаила и Израиля, и они будут жить вместе как один народ. Это будет не первое из чудес.
Вилли смеется, плачет, затем умолкает.
— Давайте танцевать, — говорит Айрин.
Все гости, включая знать, встают и принимаются танцевать. Некоторые юноши, пытаясь подражать новобрачным, трясут бедрами и плечами, потом перестают подражать и танцуют как умеют. Женщины угощают всех цыплятами с кунжутом и помидорами, жареным мясом и пальмовым вином. Несколько девушек, вплетя в волосы цветы, кружатся в хороводе. Чернокожие юноши вьются вокруг них, издавая радостные крики.
Те, кому хочется плакать, плачут. Свадьба есть свадьба.
Айрин спрашивает у Лессера, когда они танцуют вместе последний танец: — Как ты все это объясняешь, Гарри?
— Нечто подобное я рисовал в своем воображении, как любовный акт, как завершение моей книги.
— Ты не так уж прозорлив, — говорит Айрин.
Конец
*
Лессер поднял крышку мусорной урны, и горячий зловонный выброс сжал ему ноздри. Он отпрянул, как от удара по лицу. «Мертвая крыса», — пробормотал он, но увидел лишь массу синих бумажных комков — у Вилли кончилась желтая бумага. Зажав нос, он приблизился к урне. Отступил назад, развернул и составил вместе несколько страниц по крайней мере из трех вещей, над которыми Вилли сейчас работал.
Рассказ начинался так. Жаркий летний вечер, время ужина, разящего тушеной капустой с ребрышками у доходных домов по Сто сорок первой улице возле реки, четыре негра влезают на залитые гудроном крыши — по двое с каждой стороны улицы; они стоят неровным квадратом. Люди у подъездов подхватывают стулья и юркают внутрь. Синий «крайслер» плавно подкатывает и останавливается у тротуара. Негры на крыше открывают огонь по негру в полицейской форме, выходящему из своего нового автомобиля. Две пули попадают ему в живот, третья застревает около спинного хребта, четвертая в ягодице. Полицейский вращается вокруг собственной оси, махая руками, как будто пытаясь выплыть из откатывающейся в море волны прибоя, но, уже мертвый, оседает на залитый кровью тротуар, глядя невидящими глазами на голубятню на покинутой крыше. Рассказ называется «Четыре смерти мусора».
Лессер нашел блюз-протест, который Вилли, очевидно, состряпал единым духом, — «Последние дни Гольдберга», другое название «Гольдберг-блюз».
Он подписался: «Слепой Вилли Шекспир».
С этим же произведением была связана пьеса под названием «Первый погром в Соединенных Штатах Америки». Замысел был таков. Группа партизан из гетто в черных кожаных куртках и шапках решает помочь делу Революции, показав, что в Соединенных Штатах Америки можно устроить погром. Они перекрывают баррикадами оба конца делового квартала — Сто двадцать седьмую улицу между Ленокс авеню и Седьмой, останавливая грузовики и ставя их поперек движения. Действуя быстро по заранее заготовленным спискам, они выволакивают из прачечной самообслуживания, обувного магазина, ломбарда и нескольких такого рода заведений по обе стороны улицы всех их хозяев-сионистов, кого только могут найти — мужчин, женщин, педерастов, одевающихся под женщин. Никаких безобразий на гитлеровский манер — витрины не били, не заставляли мыть швабрами тротуар, не мазали лиц сионистов собачьим дерьмом. Действуя быстро, небольшими группами, партизаны сгоняют и выстраивают с десяток хнычущих, заламывающих руки сионистов, среди которых и Гольдберг, и перед его большим винным магазином расстреливают их из пистолетов. Партизаны исчезают, прежде чем раздается завыванье сирен мусоров.
Вилли переписал погром двенадцать раз, Лессер отказался от поисков новых вариантов. В одном черновике несколько клерков-негров пытаются защитить своих бывших хозяев, но их отгоняют выстрелами в воздух. Одного из них, упорствующего в своем намерении, убивают заодно с сионистами. В виде предупреждения Дяде Тому ему стреляют прямо в лицо.
В конце последней страницы рассказа приписка карандашом почерком Вилли: «Не то чтобы я вообще ненавидел евреев. Но если я и ненавижу некоторых из них, это не потому, что я сам до этого додумался, но я родился в добрых старых Соединенных Штатах, а здесь много чего сидит у меня в печенках. В том числе и мои знакомые евреи. Путь к негритянской свободе идет по их трупам».
*
Туман просачивался в здание, заполняя запахом застойной воды каждый пустой этаж, каждую вымерзшую комнату. Так пахнет пляж при отливе. Стая чаек, гонимая штормом, окровавила утес и лежала теперь, гниющая, у его подножья. Огни в холлах, за исключением этажа Лессера, были погашены, лампочки разбиты, украдены, вывинчены из цоколей. Грязные пролеты лестниц через нисходящие интервалы были освещены лампочками, льющими водянистый свет. Лессер заменял перегоревшие новыми, но их ненадолго хватало. Они мерцали, как огни по окоему океана в сырую ночь. Никто не заменял перегоревших лампочек на этаже Вилли.
Однажды ночью Лессер, спускаясь по лестнице, заглянул в лестничный колодец. В смутном свете он разглядел негра с густой большой бородой и остроконечной прической «афро», сидевшей как некое ядовитое растение на его голове. Либо как Ахиллов шлем. В какой-то момент он показался ему железной статуей, движущейся вниз по лестнице. Недоброе предчувствие овладело Лессером, и он остановился. Когда, напрягши зрение, он вновь взглянул туда, где видел человека, его там не было. Напуганное воображение? Зрительная галлюцинация? Неужели это был Вилли? Лессеру не удалось хорошенько рассмотреть лицо незнакомца, но он был уверен, что негр держал в руке какое-то блестящее оружие. Бритву? Нож? Саблю времен Гражданской войны? Против какого же древнего врага? Не меня: если это Вилли, то он уже отомстил — больше чем отомстил, — уничтожил мое лучшее творение. Лессер повернулся и быстро взбежал к себе, поспешно отпер тремя ключами три замка, привычно проверил — цела ли — свою пыльную рукопись, затем огляделся в поисках орудия защиты, если в том будет необходимость. Открыл дверь стенного шкафа: топор висел на своем крюке. Лессер положил его на рабочий стол рядом с пишущей машинкой.
Взвинченный до предела, он жаждал убедиться, был ли то Вилли или еще один негр поселился в доме — а может, целая банда? Он крадучись спустился к его квартире. Дверь была открыта, сноп притененного желтого света падал в кромешную тьму коридора. Кого он ждет? Илию? Вдохновения? Тук-тук-тук. Сукин сын, о чем он сейчас пишет? О том, как мальчик убивает свою мать? Или о том, кто в каком погроме погибает?
Вилли с шестидюймовой шапкой волос в просторном зеленом свитере поверх заплатанного комбинезона — Ecce homo[17] — повернувшись своей толстой спиной к двери, сидел на ящике из-под яблок и яростно печатал на «Л. С. Смит», стоявшей на перевернутой вверх дном корзине из-под яиц.
Привет, Билл, мысленно говорил ему Лессер из темного коридора, тронутый видом человека, поглощенного работой.
Невозможно было сказать это вслух человеку, который умышленно уничтожил почти законченную рукопись твоего самого лучшего романа, плод десятилетнего труда. Ты понимаешь его судьбу и, возможно, свою, но сказать ему ничего не можешь.
Лессер ничего не сказал.
Он на цыпочках уходит прочь.
Быть может, и Вилли поднимается к его запертой двери, прислушивается к тому, как он работает? Не как крыса, принюхивающаяся к еде, а как человек, такой же писатель, мастак писать рассказы, Билл Спир. Что он пытается услышать? Хочет знать, остался ли я в живых? Он вслушивается в концовку моей книги. Хочет услышать ее. Узнать, что я, вопреки всем несчастьям, препятствиям, настоящей трагедии, в конечном счете добрался до конца. Он хочет в это верить, он должен в это верить — чтобы можно было, проглотив обиду, закончить собственную книгу, какой бы она ни была. Ему не хватает веры в свою работу, и он вслушивается в мою — в предвещанный конец. Если он Лессеру удастся, то удастся и ему.
Но создать то, к чему он прислушивается, не в моих силах. Если у него чуткое ухо, он уловит степень поражения. А может, он слушает злым ухом, скрестив пальцы, чтобы помешать мне сделать то, что не способен сделать сам? Может, он колдует с обрезками моих ногтей или завитками волос, застрявшими в сломанном гребне, который он нашел в мусорной урне? Он хочет, чтобы я заглох, лопнул, рассыпался в прах. Вслушиваясь, он оживает, рисует в своем воображении, как подтолкнет меня к окончательному поражению.
*
Однажды зимней ночью они встречаются на заледенелой лестнице. С нижних этажей сочится темнота. Да, это Вилли, хотя он выглядит выше ростом, похудевшим, лицо шишковатое, курчавые волосы стоят торчком. Да, это Лессер, с мягкой ленинской бородкой, в которой прячется страх. Вилли поднимается наверх, Лессер, готовый к прыжку, если на него набросятся, спускается вниз. Они пристально глядят друг на друга, прислушиваются к дыханию друг друга, белый пар их дыхания тонкими струйками поднимается в холодном воздухе. Распухшие глаза Вилли цвета черной туши, чувственные губы спрятаны под густыми усами и тонкими завитками бороды. Пальцы-обрубки с утолщенными суставами сжаты в огромные кулаки.
Лессер, подняв воротник пальто, хочет молча пройти мимо, бочком, он видит себя и негра как бы со стороны: полные взаимной неприязни, они отшатываются друг от друга, чтобы разойтись.
И вдруг, подавив ненависть, он с придыханием говорит:
— Я прощаю вам, Вилли, что вы сделали мне.
— Я прощаю, что вы прощаете мне.
— Что вы сожгли мою книгу.
— Что вы увели сучку, которую я люблю...
— Она сделала свой выбор. Я сделал свой. Я обращался с вами, как с любым другим человеком.
— Ни один еврей не может обращаться со мной, как с человеком, — ни мужчина, ни женщина. Вы думаете, вы принадлежите к избранному народу. Вы ошибаетесь. Это мы отныне избранный народ. Скоро вы поймете это, скоро от вашей чертовой гордости ничего не останется.
— Ради Бога, Вилли, ведь мы же писатели. Давайте говорить друг с другом, как пишущие люди.
— Я гну другую линию, не ту, что вы, Лессер. Обойдусь без вашей блядской формы. Мне она не нужна. Этим словом вы просто подрываете мою уверенность в себе. Из-за вас я не могу больше писать так, как писал раньше.
С горящими глазами он стремглав бросился вниз по лестнице.
Лессер поднимается к себе и пробует писать.
Работа не идет. От бумаги исходит какой-то слабый неприятный дух.
*
Лессер боится дома, форменным образом боится. Знакомые вещи стали словно чужими. Зеленая плесень на карандаше. Треснувший кувшин, стоя, разваливается на куски. Засохший цветок падает на пол. Пол отзывается. Он не узнает чашку, из которой пьет. Какая-то дверь отворяется и хлопает, отворяется и хлопает. Половину утра он тратит на то, чтобы найти ее, но безуспешно. Уж не Левеншпиль ли это хлопает? Как будто дом стал больше, раздулся на пару бесполезных этажей, прибавил больше пустых комнат. Ветер, зловещая печальная музыка моря, живет в них, проникая сквозь стены, как меж деревьев в лесу. Он поет над его головой. Лессер пишет и прислушивается. Лессер пишет «ветер улегся», но все еще слышит его. Он боится выйти из своей комнаты, хотя она ему осточертела,— а вдруг он никогда больше сюда не вернется. Он выходит из дому редко, раз в неделю с сумкой за продуктами. Временами, когда он клюет носом над работой, он встает и делает пробежку по холлу, чтобы размяться. Все остальное время он пишет.