14461.fb2 Житейские воззрения Кота Мурра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25

Житейские воззрения Кота Мурра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25

― Вы разумеете его жену, злую колдунью Кьяру? ― спросил князь.

― Еще очень сомнительно, ― ответила советница, ― заслужила ли такое прозвище женщина, одаренная высшими, чудесными силами, притом, вероятно, только кем-то вдохновляемая. Во всяком случае, было несправедливо и бесчеловечно похитить у маэстро Абрагама любимое существо, к которому он был привязан всей душой, вернее, которое было частью его самого.

― Бенцон! ― воскликнул князь в полном испуге. ― Бенцон, сегодня я вас не узнаю! У меня голова идет кругом! Не вы ли сами были согласны, что надлежит удалить опасное создание, с помощью коего маэстро Абрагам вскоре раскрыл бы наши отношения? Не вы ли сами одобрили мое послание к эрцгерцогу, в коем я излагал ему, что, поелику волшебство в стране давно воспрещено, далее невозможно терпеть особ, кои промышляют оным занятием, и безопасности ради их надлежит на время заключить под стражу? Разве не единственно из сострадания к маэстро Абрагаму над таинственной Кьярой не была учинена открытая расправа: ее схватили без всяческого шума и выслали, мне даже неведомо куда, ибо я более о том не заботился. В чем же возможно меня упрекнуть?

― Прошу прощения, всемилостивейший государь, ― ответила Бенцон, ― и все же вас можно упрекнуть по меньшей мере за поспешный поступок. Знайте, всемилостивейший государь, маэстро Абрагам проведал, что его Кьяру удалили по вашему приказанию. Он тих, он приветлив; но неужели вы, всемилостивейший государь, полагаете, что он не лелеет в сердце ненависти и жажды мести тому, кто похитил у него самое дорогое в мире? И этому человеку хотите вы довериться, хотите открыть ему душу?

― Бенцон, ― сказал князь, вытирая крупные капли пота со лба. ― Бенцон, вы меня нервируете до чрезвычайности, можно сказать, неописуемо! Боже милостивый! Подобает ли князю так терять contenance? [133] Черт побери! Бог мой, уж не бранюсь ли я здесь, за чаем, как драгун! Бенцон! Отчего вы не сказали мне этого раньше? Он уже знает все! В рыбачьей хижине, когда я был в совершенном расстройстве чувств из-за припадка принцессы, я излил ему свою душу. Я сказал об Анджеле, я открыл ему все, Бенцон, это ужасно! J'etais un [134] осел! Voila tout! [135]

― А он? ― напряженно спросила Бенцон.

― Сколько я помню, ― продолжал князь, ― маэстро Абрагам завел сперва речь о прежней нашей attachement [136] и о том, каким счастливым отцом я мог бы стать, вместо того чтобы быть, как ныне, отцом несчастнейшим. Когда я закончил свои признанья ― и это уж достоверно, ― маэстро молвил с улыбкою, что все ему давно уже известно и что, по всей вероятности, вскоре выяснится, где пребывает Анджела. Многие тайны станут тогда явью, многие обманы рассеются.

― Маэстро сказал это? ― спросила Бенцон дрожащими губами.

― Sur mon honneur [137], ― ответил князь, ― он сказал это! Тысяча дьяволов! Пардон, Бенцон, но я гневен. А вдруг старик пожелает мне отомстить? Бенцон, que faire? [138]

Князь и Бенцон безмолвно уставились друг на друга.

― Светлейший повелитель! ― тихо пролепетал камер-лакей, поднося князю чай.

― Bête! [139] ― крикнул князь, стремительно поднявшись и выбив из рук лакея поднос вместе с чашкой. Все в ужасе вскочили из-за игорных столов. Игра кончилась; князь, овладев собой, улыбнулся, кинул испуганному обществу приветливое «adieu» и направился с княгинею во внутренние покои. На лице каждого можно было ясно прочесть: «Боже, что это, что это значит? Князь не играл, так долго, так горячо говорил с советницей и потом так ужасно разгневался!»

Между тем советница Бенцон не могла, разумеется, предчувствовать, какая сцена ожидает ее в собственном доме, стоявшем бок о бок с замком. Не успела она войти, как навстречу ей бросилась Юлия совершенно вне себя и... Но наш биограф очень доволен, что на сей раз он может рассказать обо всем приключившемся с Юлией, пока у князя пили чай, гораздо лучше и яснее, чем о многих других событиях этой запутанной, по крайней мере до сих пор, истории. Итак...

Мы знаем, что Юлии было позволено уйти домой пораньше. Лейб-егерь освещал ей дорогу факелом. Едва они отошли на несколько шагов от замка, как вдруг лейб-егерь остановился и поднял факел вверх.

― Что там? ― спросила Юлия.

― Эге! ― протянул в ответ лейб-егерь. ― Фрейлейн Юлия, заметили вы фигуру, быстро прошмыгнувшую вон там перед нами? Я не знаю, что и подумать, но несколько вечеров подряд здесь шныряет какой-то человек, и, судя по тому, как он скрывается ото всех, он, должно быть, затеял недоброе. Мы уже расставляли ему всевозможные ловушки, но он ускользает из рук, вернее, пропадает на наших глазах, как призрак или как сама нечистая сила.

Юлия вспомнила о виденье в окне павильона и задрожала от леденящего страха.

― Пойдемте скорее отсюда, ах, пойдемте скорее! ― крикнула она егерю. Но тот, смеясь, заявил, что милой барышне, мол, нечего бояться: прежде чем привидение сможет причинить ей какой-либо вред, ему придется иметь дело с ним, лейб-егерем; кроме того, неизвестное существо, замеченное в окрестностях замка, бесспорно состоит из костей и мяса, как и другие честные люди, а трусит и боится света, словно заяц.

Юлия отослала спать свою горничную, которая жаловалась на головную боль и лихорадочный озноб, и надела ночное платье без ее помощи. Теперь, когда она была одна в своей комнате, в ее душе снова встало все, о чем говорила ей принцесса в состоянии, объясняемом только болезненным возбуждением. И все-таки не было сомнений, что это болезненное возбуждение могло иметь лишь психическую причину. Невинные, чистые душой девушки редко отгадывают истину в таких запутанных случаях. Точно так же и Юлия, когда она снова восстановила все в памяти, могла предположить только, что принцесса охвачена ужасной страстью, так страшно изображенной самой Юлией, как если бы предчувствие этой страсти таилось в ее собственной душе, и что принц ― тот человек, кому принцесса предалась всей душой. И теперь, заключила она, Гедвигой, бог знает почему, овладела безумная мысль, будто принц любит кого-то другого, мысль эта мучит ее как неустанно преследующий призрак, и поэтому душа принцессы в ужасном смятении.

«Ах, ― сказала Юлия сама себе, ― добрая, милая Гедвига, как только принц Гектор вернется, ты сразу убедишься, что тебе нечего опасаться твоей подруги!»

Но когда Юлия произнесла эти слова, мысль, что принц ее любит, выступила в ее душе так ясно, что она испугалась ее силы и жизненности и почувствовала невыразимый страх: если правда то, о чем говорила принцесса, то ее, Юлии, гибель предрешена. Тогдашнее странное, отталкивающее впечатление от взгляда принца, от всего его существа снова пришло ей на ум; тогдашний страх снова пробежал по ее телу. Она вспомнила о том мгновении на мосту, когда принц, обняв ее, кормил лебедя, те замысловатые речи, какие он произносил, и как ни безобидны представлялись они ей тогда, теперь они показались ей полными глубокого значения. Она вспомнила и о зловещем сне, когда она почувствовала, как охватили ее железные руки ― это принц крепко держал ее, ― о том, как она, проснувшись, заметила в саду Крейслера, и весь он стал ей понятен, и она подумала, что он защитит ее от принца.

― Нет! ― громко воскликнула Юлия. ― Нет! Это не так, это не может быть так, это невозможно! Это злой дух, сама преисподняя будит грешные сомнения во мне, несчастной! Нет, он не получит власти надо мной!

С мыслями о принце, о тех опасных мгновениях, где-то в потаенной глубине души Юлии зашевелилось чувство, о грозности которого можно было догадаться только по тому, что от стыда за это чувство кровь бросилась ей в лицо и на глазах выступили горячие слезы. Благо для милой, набожной Юлии, что она обладала достаточной силой, чтобы заклясть злого духа и не дать ему утвердиться в ее сердце.

Здесь надо бы вновь повторить, что принц Гектор был самый красивый и любезный мужчина, какого только можно представить, что его искусство нравиться было основано на глубоком знании женщин, приобретенном им в жизни, полной счастливых приключений, и что именно молодая, чистая девушка могла испугаться победоносной силы его взгляда, всего его существа.

― О Иоганнес! ― сказала она нежно. ― О добрая, прекрасная душа! Разве не найду я у тебя обещанной мне защиты? Разве ты не утешишь меня, говоря со мной небесными звуками, что так громко отдаются эхом в моей груди?

С этими словами Юлия открыла фортепьяно и начала играть и петь любимые сочинения Крейслера. Скоро и вправду она утешилась и повеселела; пение перенесло ее в другой мир; для нее больше не существовало ни принца Гектора, ни даже Гедвиги, чьи болезненные видения, должно быть, ее расстроили.

― Ну, теперь еще мою самую любимую канцонетту! ― сказала Юлия и начала «Mi lagnero tacendo» [140], положенную на музыку столь многими композиторами. Действительно, эта песня удалась Крейслеру лучше всех. Сладостная скорбь страстного томления любви была выражена мелодией, простой и правдивой, с силой, непреодолимо захватывающей каждую впечатлительную душу.

Юлия окончила; совершенно погрузившись в мысли о Крейслере, она взяла еще несколько отрывочных аккордов, прозвучавших как эхо ее внутренних переживаний. Вдруг двери распахнулись; она взглянула туда, и, прежде чем успела подняться со стула, принц Гектор упал к ее ногам и удержал, схватив ее за руки. От внезапного ужаса она громко вскрикнула; но принц Гектор Девой Марией и всеми святыми заклинал ее успокоиться и подарить ему лишь две минуты небесного восторга видеть ее, слышать ее. Затем он стал уверять ее в выражениях, какие могли быть подсказаны только неистовством самой пылкой страсти, что он обожает ее, одну ее, что мысль о браке с Гедвигой для него ужасна, смертельна, что поэтому он хотел убежать, но вскоре, увлекаемый могуществом страсти, которая окончится только с его смертью, он вернулся, чтобы увидеть Юлию, поговорить с ней, сказать ей, что только она одна ― вся его жизнь, все для него.

― Прочь! ― воскликнула Юлия в безнадежном душевном смятении. ― Прочь! Вы убиваете меня, принц!

― Никогда! ― воскликнул принц, в неистовстве любви прижимая руку Юлии к губам. ― Никогда. Настало мгновенье, что дарует мне жизнь или смерть! Юлия, небесное дитя! Неужели ты отвергнешь меня, отвергнешь того, для кого ты ― вся жизнь и блаженство? Нет, ты любишь меня, Юлия, я знаю это! О, скажи мне, что ты любишь меня, и мне разверзнутся небеса неизреченного восторга!

С этими словами принц обнял Юлию, почти потерявшую сознание от страха и ужаса, и пылко прижал ее к груди.

― Горе мне! Кто сжалится надо мной? ― воскликнула Юлия, почти задыхаясь.

Тут вдруг огонь факелов осветил окна, и у двери послышались голоса. Пламенный поцелуй обжег губы Юлии. Принц исчез.

Как было сказано, Юлия вне себя бросилась навстречу матери, и та с ужасом услышала от нее, что произошло. Стараясь всеми мерами утешить бедную Юлию, советница начала уверять ее, что принца, к его позору, вытащат из потаенного убежища, где он, по-видимому, находится.

― О мама, не делай этого! ― сказала Юлия. ― Я погибла, если князь, если Гедвига об этом узнают... ― Рыдая, она упала к матери на грудь и спрятала лицо.

― Ты права, мое милое, доброе дитя, ― ответила Бенцон. ― До поры до времени никто не должен знать, что принц здесь, что он преследует тебя, милая, благочестивая Юлия! Заговорщики будут вынуждены молчать. Ибо нет ни малейшего сомнения ― у принца есть союзники, так как иначе он столь же мало мог бы оставаться незамеченным в Зигхартсгофе, сколь и прокрасться в наш дом. Мне непонятно, как удалось принцу выскользнуть из дому, не встретив меня и освещавшего мне дорогу Фридриха. Старого Георга мы нашли неестественно глубоко спящим; но где же Нанни?

― Горе мне, ― пролепетала Юлия, ― горе мне, что она сказалась больной и мне пришлось ее отослать!

― Наверное, я смогу ее вылечить, ― сказала советница и быстро распахнула двери соседней комнаты. Там стояла больная Нанни, совершенно одетая; она подслушивала и теперь в страхе и ужасе упала в ноги Бенцон.

Нескольких вопросов было для советницы достаточно, чтобы узнать, что принц с помощью старого, слывшего таким верным кастеляна...

(М. пр.) ...должен был я узнать! Муций, мой верный друг, мой сердечный брат, вследствие тяжелого ранения задней ноги испустил дух. Ужасное известие поразило меня жестоко; лишь теперь я ощутил, чем был для меня Муций. Пуф сообщил, что на следующую ночь в погребе дома, где жил мой хозяин и куда принесли тело, должны были справлять поминки. Я обещал не только быть в надлежащее время, но и позаботиться о яствах и напитках, дабы обряд свершился согласно старым благородным обычаям. Я и впрямь позаботился обо всем этом, весь день снося вниз мои обильные припасы рыбы, куриных косточек и зелени.

Для читателей, имеющих охоту до наиточнейших объяснений и посему желающих узнать, что предпринял я, дабы доставить напитки вниз, я замечу: в этом без всяких моих стараний пособила мне одна приветливая служанка. С этой служанкой я часто встречался в погребе, а также имел обыкновение посещать ее на кухне, ибо она казалась весьма расположенной к представителям моего рода и особенно ко мне, отчего мы, как только встречались, играли в самые приятные игры. Она подносила мне различные кусочки, бывшие в сущности хуже, нежели те, что получал я от хозяина, ― однако я поглощал их единственно из галантности, показывая вид, будто они мне чрезвычайно пришлись по вкусу. Это весьма трогало сердце служанки, и она делала то, на что, в сущности, я метил. Иными словами, я вскакивал к ней на колени, и она так неподражаемо чесала мне голову и за ушами, что я утопал в неге и блаженстве, и весьма привык к руке, что «в будни веником метет, а в праздник лучше всех обнимет и прижмет». К этой приветливой особе и обратился я, когда она выносила из погреба большой горшок чудного молока, и выказал ей самым понятным образом свое живейшее желание удержать молоко для себя.

― Глупый Мурр, ― сказала девица, которой столь же отлично было известно мое имя, как и прочим обитателям дома и даже всем соседствовавшим с нами. ― Ты, разумеется, просишь молока не для себя одного, ты хочешь попотчевать друзей. Ладно, забирай молоко, серенькая шкурка! А я уж наверху достану другого. ― С этими словами она поставила горшок на землю, немного погладила меня по спине, причем я изящнейшим кувырканьем выказал ей свою радость и благодарность, и поднялась по лестнице из погреба наверх. Заметь себе при сем, о юный кот, что знакомство, вернее, некоторого рода сентиментально-задушевные сношения с приветливой кухаркой для молодых людей нашего рода и положенья столь же приятны, сколь и полезны.

В полночь я направился в погреб. Горестное, душераздирающее зрелище! Тело дорогого и столь любимого друга лежало посредине на катафалке, состоявшем, конечно, соответственно неизменной скромности покойного, лишь из пучка соломы. Все коты уже собрались. Не в силах произнести ни слова, мы пожали друг другу лапы и расселись вкруг катафалка. Затем прозвучала жалобная песня, ее пронзающие сердце звуки грозно раздавались под сводами погреба. То был безутешнейший, ужаснейший скорбный плач, неслыханный вовеки, ― никакое человеческое горло не смогло б его произвести.

После того как песнопенье закончилось, из круга выступил красивый, благопристойно одетый в белое и черное юноша, стал у изголовья гроба и произнес нижеследующую надгробную речь, переданную им потом в письменном виде мне, хотя он произносил ее в порыве вдохновенья без всяких записок.

ТРАУРНАЯ РЕЧЬ

над гробом безвременно усопшего кота Муция, кандидата философии и истории, произнесенная его верным другом и братом котом Гинцманом, кандидатом поэзии и красноречия

Дорогие, во печали собравшиеся братья!

Отважные, великодушные бурши!

Что есть кот? Нечто бренное, преходящее, как и все, рожденное на земле! Ежели достоверно, как утверждают знаменитейшие врачи и физиологи, что смерть есть преимущественно полное прекращение дыхания, о, тогда наш честный друг, наш отважный брат, наш верный храбрый товарищ в беде и в радости, о, тогда наш благородный Муций воистину мертв. Зрите, вот лежит он, благородный муж, распростершись на хладной соломе. Даже легчайший вздох не сорвется с навеки умолкнувших уст. Смежены очи, сиявшие прежде злато-зеленым блистанием то нежного пламени любви, то сокрушительного гнева; смертная бледность оледенила лик; бессильно свисли уши, повис и хвост. О брат Муций, где ж теперь твои веселые прыжки? Где ж твоя резвость, твоя жизнерадостность, твое звонкое радостное «мяу», увеселявшее все сердца, твое мужество, твоя стойкость, твой ум и твои шутки? Все, все похитила злая смерть! И ныне тебе и самому неясно, существовал ли ты когда или нет? А меж тем ты был олицетворением здоровья и силы, не знал телесных страданий ― мнилось: тебе суждено жить вечно! Ни единое колесико твоего внутреннего механизма не было даже повреждено! Ангел смерти не размахнулся мечом своим над твоей главой, как ежели бы механизм вдруг стал и вновь завести его было бы уже невозможно; нет, враждебное начало насильственно вторглось в твой организм и злодейски разрушило то, что процветало б еще долго. Да, еще не раз сияли б очи, еще не раз звучали б шутки и радостные песни из этих уст, из этой охладелой груди; еще не раз кольцами извивался б этот хвост, возвещая душевную крепость; еще не раз доказали бы эти могучие лапы свою силу, свое искусство отважнейшими прыжками. А ныне? О, могла ль природа дозволить безвременно разрушить сотворенное ею в столь тяжких трудах на долгие времена? Или и впрямь есть некий темный дух, именуемый случаем, со злодейской, деспотической необуздан-ностию нарушающий те соразмерные вечным началам природы ритмические колебания, кои, по-видимому, суть условия всяческого бытия? О ты, опочивший, если б ты мог поведать об этом скорбящему здесь, но живому собранию! Однако, дорогие присутствующие отважные собратья, дозвольте мне не входить в столь глубокомысленные соображения, а предаться сетованиям о столь преждевременно утраченном друге Муции!

У надгробных проповедников есть обыкновение представлять присутствующим полное жизнеописание усопшего с превозносительными добавлениями и замечаниями, и это обыкновение весьма похвально, ибо оно навевает на самого опечаленного слушателя скуку и отвращение; а как явствует из опыта и свидетельств испытаннейших психологов, скука наилучшим образом разрушает всякую печаль, и таким образом надгробный проповедник сразу исполняет обе свои обязанности: воздает должную хвалу усопшему и утешает покинутых им. Тому немало примеров, и неудивительно, что самые удрученные скорбью уходят домой довольные и веселые, ибо, радуясь избавленью от мук надгробной речи, они легко переносят утрату отошедшего в лучший мир. Дорогие собравшиеся здесь братья, сколь охотно последовал бы я достохвальному, испытанному обыкновению, сколь охотно представил бы и я вам полное, обстоятельное жизнеописание опочившего друга и брата и обратил бы вас из котов опечаленных в котов довольных, но это невозможно, это поистине невозможно. Внемлите, дорогие возлюбленные братья, когда я говорю вам, что о самой жизни усопшего, о рождении, воспитании и дальнейшей его карьере я не знаю почти ничего, посему я мог бы преподносить вам лишь побасенки, неподобающие серьезности сего места, у тела опочившего, и торжественности нашего расположения духа. Не обессудьте, братья! Вместо этой длинной, скучной болтовни я хочу просто сказать в нескольких словах, как скверно кончил этот бедняга, который лежит здесь пред нами окоченелый и мертвый, и каким честным славным парнем был он при жизни! Но, о небо, я сбился с тона и правил красноречия, хотя я и кандидат этой науки, и надеюсь, если судьбе будет угодно, сделаться professor poeseos et eloquentiae! [141]

(Гинцман умолк, почистил правой лапкой уши, лоб, нос и усы, долго созерцал недоуменным взглядом тело, откашлялся, снова провел лапкой по лицу и, повысив голос, продолжал.)

О горький рок, о злая смерть! Зачем столь жестоко настигла ты в цвете лет усопшего юношу? Братья, каждый оратор обязан до тошноты повторять своим слушателям то, что им уже давно известно, посему и я говорю, что, как всем вам известно, брат, отошедший в мир иной, пал жертвой яростной ненависти шпицев-филистеров. Туда, на ту крышу, где прежде увеселялись мы, где царили мир и радость, где звонкие песни оглашали окрестность, где лапа об лапу и сердце к сердцу мы составляли единое целое, туда хотел он пробраться, дабы в тихом уединении отметить со старостой Пуфом память этих прекрасных дней ― истинно золотых дней Аранхуэца, ныне уже миновавших; но шпицы-филистеры, кои преследуют все попытки возродить наш веселый кошачий союз, поставили капканы в темном углу чердака; в один из них и попался злосчастный Муций, размозжил себе заднюю ногу и ― должен был умереть! Болезненны и опасны раны, наносимые филистерами, ибо филистеры пользуются всегда оружием тупым и зазубренным. Но, сильный и могучий по природе своей, наш друг, отошедший в лучший мир, мог бы невзирая на опасные раны подняться исцеленным; однако сознавать свое поражение, нанесенное презренными шпицами, видеть себя поверженным во прах на самой вершине блистательного поприща, постоянно помышлять о позоре, всеми нами испытанном, ― оказалось не под силу навсегда ушедшему, и глубокая, невыносимая скорбь сокрушила его. Он отверг все необходимые перевязки, отверг лекарства, ― говорят, он умереть хотел!