14478.fb2 ЖИТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 51

ЖИТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 51

Неправда, камрад, прекрасна та смерть, в которой заключается смысл жизни.

М Залка.

I

За дверями мороз. Посвистывает ветер в переплетах многорядной колючей проволоки, хлопает дверцей сторожевой вышки, забирается в открытые настежь окна бараков.

В бараках пусто. Тысячи измученных и обессиленных людей колонна за колонной бредут к массивным воротам. Над ними стервятник, вонзивший крючковатые когти в рубленный крест свастики. На решетке ворот – чугунные буквы короткой и зловещей надписи: «Каждому – свое».

Ветер начисто вылизал бетонную площадь. И только там, где вчера лежал истерзанный овчарками труп беглеца, осталось бурое пятно. Кровь замерзла. Легким облачком повис над пятном иней. И казалось – кровь дышит…

Словно припав к земле, вытянулось невысокое мрачное здание. Закопченный обрубок квадратной трубы постоянно дымит и временами выбрасывает языки пламени.

За дверями мороз, а здесь тепло. Гудит пламя в печах. Они закрыты чугунными задвижками, в каждой из них – круглое окошко, сквозь которое видно, как пляшет, беснуется огонь.

Печи загружены, и «капутчики» отдыхают. В углу крематория свалены обнаженные трупы очередной партии. Удушенные газом. Умершие от голода. Запоротые на смерть. Расстрелянные. Не выдержавшие каторжного труда. Скошенные болезнями…

Четыре часа утра. Вот-вот раздастся сигнал к аппелю, взвоет сирена, и из бараков на аппельплац потянутся живые скелеты, одетые в полосатые робы. Привычным движением каждый снимет головной убор и с прихлопом опустпт руку на бедро. Часами заключенные будут стоять на морозе, не шелохнувшись. В деревянных колодках на босу ногу. Страшно медленно движется время, хотя сама смерть подгоняет его.

В морозные дни «капутчикам» достается. Из всех бараков в крематорий приносят трупы умерших за ночь. Приволокут сюда и тех, кто упадет замертво, не выдержав издевательского ритуала пересчета.

В команде «капутчиков» – новичек. Он выдает себя тем, как опасливо, осторожно берется за труп, укладывая его на носилки. Выделяется новичок и одеждой. На его куртке, на спине и груди намалеван белый круг с красным яблоком. Это «флюгпункт». Он означает, что узник совершал побег. Каждый эсэсовец, когда ему вздумается, может упражняться в стрельбе по той живой мишени.

«Капутчики» знают, что и их дни сочтены. Больше одного-двух месяцев редко держат команду крематория – «капут-команду». Ее «ликвидируют» в газовой камере, и другая команда затолкнет их трупы в эти вот печи.

И все-таки им жалко новичка. Они еще верят в чудо – надеются вернуться в бараки. А того смерть подстерегает на каждом шагу.

«Капутчики» отдыхают. Присев на низенькие козлы они слушают нового товарища. Под красным треугольником к его робе пришит грязный лоскут с черными цифрами 37771. Они заменяют здесь и фамилию и имя. Подводят черту под прошлым. Не оставляют права на будущее.

А еще совсем недавно «гефтлинг» № 37771 был командиром отделения связи Мамедом Велиевым.

II

– В семье я был девятым. После меня появились еще брат и сестра.

Кормил нас голос отца, сельского хананде – певца на свадьбах и праздничных обедах.

Сестры не в счет, а из братьев только у меня оказался сильный, звонкий голос. В пятнадцать лет я уже подпевал отцу, и он был доволен. Отец учил меня, как петь и как беречь голос. Неграмотный был старик, а знал секрет правильного дыхания. Без этого ведь певец – не певец.

Что мы пели? Мугамы, дастаны о герое Кероглу, песни на слова Низами, Физули, Вагифа, исполняли народные мелодии.

Жилось нам трудно. Часто не было в доме куска хлеба. Но уже тогда я заметил, что не всякий заработок интересовал отца. Бывало, отказывался он от приглашения. Наотрез. Не помогали тогда ни обещания хорошо заплатить, ни посулы богатых подарков. Не уступал он даже умоляющему взгляду матери.

Как-то я не выдержал:

– Почему ты отказываешь Аскеру-ами?[28] Разве он нехороший человек?

– Среди змей хороших и дурных не различают, – ответил отец пословицей.

В другой раз он не пошел на торжество обрезания у первенца Ага Бека, известного в округе кочи[29].

– Отец… – начал было я.

– Надо быть слугой совести и хозяином воли, – отрубил он и прогнал меня с глаз долой.

Умер отец внезапно. Пел он где-то, как вдруг кровь, хлынула горлом. В дом принесли уже мертвым…

– «Вассер!» «Вассер!» – прерывает рассказ Мамеда Велиева условный сигнал.

Дверь распахнулась от резкого толчка снаружи. Дохнуло морозом. В крематорий вошли два эсэсовца в белых халатах поверх шинелей и двое «зеленых».

«Капут-команда» мигом вскочила. Застыла смирно.

Один из «зеленых» с деревянным лотком в руке пошел с эсэсовцами туда, где лежали трупы. В лоток с тупым стуком падали челюсти с золотыми зубами и коронками вырванные у мертвецов.

Между тем второй «зеленый» заинтересовался узником 37771.

– Русише швайн! – Он подошел к Мамеду Велиеву и ткнул кулаком в мишень на робе. – Зольдат пиф-паф унд рус ист капут. – Немец хрипло засмеялся.

Узники молчали.

Немигающим взглядом Мамед Велиев уставился на уголовника. И тот оборвал смех.

– Думмер керль[30]- сказал «зеленый», подступая еще ближе. – Золотой зубка маешь? – Он потянулся раскрыть рот узника.

Резким движением Мамед Велиев отбросил руку уголовника и плюнул ему и лицо.

«Зеленый» ошалело утерся. Потом кинулся на Мамеда и сбил с ног, принялся пинать башмаком. На шум прибежали эсэсовцы, в руках блеснули пистолеты.

– Вас ист лос?[31] – крикнул эсэсовец и, выслушав «зеленого», выстрелил, не целясь, в лежащего.

Эсэсовцы и «зеленые» ушли.

«Капутчики» наклонились над Мамедом, приподняли ему голову. Мамед открыл глаза, медленно, опираясь на руки, сел. Живой. К счастью, промахнулся эсэсовец.

– Надо же тебе было связываться с ним, – сказал один из «капутчиков».

Мамед Велиев вытер рукавом окровавленное лицо, разбитое башмаком «зеленого». Пробормотал:

– Промокшему – что бояться дождя…

Было время загружать печи. «Капутчики», подхватив носилки, поплелись забирать трупы.

III

Прошли сутки.

За ночь Мамед Велиев еще больше осунулся. Большие черные глаза, над которыми мохнатыми козырьками нависли брови, лихорадочно блестели. В рядах крепких зубов чернели провалы…

Вдруг по его лицу будто скользнул светлый луч. Появилось подобие улыбки, но тотчас она сменилась гримасой боли. Подсохшие было на губах и скуле раны потрескались. Проступила кровь.

А улыбался Мамед Велиев потому, что явственно увидел Приморский бульвар родного Баку. Дрожала зыбкая лунная дорожка на темной глади бухты. Темнели очертания городских купален. На еле различимом горизонте перемигивались огоньки, зеленые и красные. Мамед постоял у парашютной вышки, затем втянулся в неторопливое движение тысяч горожан, которых привел сюда душный бакинский вечер…

С трудом отогнав мираж, Мамед увидел печи. Он поежился, хотя в крематории было жарко. Осторожно провел языком по губам.

– Рассказывай дальше,- попросил один из «капутчиков»

Мамед припомнил, на чем он вчера остановился, и продолжил свой невеселый рассказ:

– После смерти отца я поехал к дяде в Баку. Закончил техникум и стал оператором на промысле. Потом поступил в Политехнический институт. Выступал в ансамбле Дворца культуры нефтяников…

Я все говорю: стал этим, стал тем, – прервал он самого себя. – А человеком?… Человеком я стал в Аджимушкайских каменоломнях под Керчью.

…Было это в Крыму, в мае 1942-го. Мы отступали. Творилось черт знает что. Через Керчинский пролив переправлялись кто как мог. В гуще самодельных плотов, лодок, перегруженных баркасов рвались немецкие снаряды и мины.

Наша группа подошла к Аджимушкайским каменоломням. Днем и ночью тянулись сюда беженцы – женщины, старики, дети. На что рассчитывали? Не знаю. Хоть от бомбежки укрыться…

Связь с командованием нарушилась. Мы двигались в общем потоке к переправе. Но я замени, что не только гражданские искали убежища в каменоломнях: туда уходили и некоторые воинские части, закатывалась боевая техника.

«Наверно, здесь будет линия обороны», – подумал я. По правде сказать, тянуло на тот берег. Там безопаснее… Вот и получилось, что один Велиев говорит во мне: «Йохаши, Мамед, чего ты хочешь? Люди отступают – отступай и ты». Другой Велиев укоряет: «Здесь твои товарищи будут биться с врагом. Задержат его. Помогут тем, кто переправится на другой берег, собраться с силами. А ты оставишь товарищей?… Тебе тяжело? Но говорят же в народе: «Если ты устал, знай, что друг твой устал вдвойне»

Не знаю, сколько бы еще спорили эти два Велиева, но все решил старший лейтенант Федор Казначеев – мой земляк, бакинец. Издали узнал он меня и крикнул: «Эй, Сураханы-Балаханы! Давай своих связистов сюда! Есть исправная рация!»

И, хотя кругом шла свадьба шайтана с ведьмой, поверьте, легче стало на душе. Что еще надо солдату? Есть команда. Есть боевое задание. Выполняй! Одним словом, стали Аджимушкайские каменоломни нашей крепостью…

Как и вчера, рассказ Мамеда прервал приход эсэсовцев. Они привели команду, которая просеивала пепел сожженных. Искали в пепле золото, драгоценные камни. Иногда находили. Ничего не пропадало на этой адской Фабрике смерти…

Проводив взглядом «золотоискателей», Мамед продолжал:

– …Так вот и попал я в каменоломни. Это был настоящий подземный город. Высоченные стены. Тянет от них холодом и сыростью. Тускло мерцают редкие электрические лампочки. Огромные залы, коридоры, закоулки забиты людьми. Вот тебе и Сураханы-Балаханы…

Через пару дней стало ясно: мы отрезаны. И тут началось…

К нам засылали провокаторов. Прямой наводкой стреляли по главному входу в каменоломни (тогда и ранило меня осколком в ногу), пытались прорваться в него танками.

Беда валила со всех сторон. Настал день, когда суточный паек дошел до 25 граммов сахара. И ничего больше… Мучила жажда. Мы приникали ртом к ноздреватым влажным стенам, пытались высасывать из них воду. В тоннеле была узкоколейка, и по утрам люди припадали к рельсам и вылизывали проступавшую на металле росу…

И все-таки жизнь продолжалась. Принимали мы передачи из Москвы. Вывешивали сводки Совинформбюро. Круглые сутки вели наблюдение за противником. У заваленных входов стояли часовые. Боевые группы занимали свои участки обороны.

Выдолбили мы что-то вроде колодца. По капле собирали воду и в первую очередь раздавали ее раненым и детям. А настоящий колодец был недалеко от каменоломни – у немца, под усиленной охраной. Казалось нельзя и подступиться к нему. А вот – подступались. По ночам смельчаки ползком подбирались к колодцу забрасывали немцев гранатами. Пока к гитлеровцам подходило подкрепление, наши успевали наполнить водой несколько ведер и котелков.

Такие вылазки (мы называли их «психическими атаками») дорого обходились. А фашисты дошли до того, что забросали колодец трупами наших солдат. Были колодцы и подальше. Но вылазки к ним требовали еще больших жертв.

Неважны были и мои дела. Случалось мне и прежде поранить руку или ногу. Несколько дней – и рана заживала. А тут- гноилась без конца.

Жил я в отсеке, где работала рация. Подымался через силу и час-другой дежурил. А то лежу, бывало прислушиваюсь, как стучит кровь под повязкой. Приходили мне на память дастаны про Кероглу и, сам не знаю, как получалось, – начинал петь.

Султан или хан – не боюсь никого.Пусть выйдет, кичлив, – испытаю его.Мужи да не прячут лица своего.Пусть скачут, копей торопя, пусть выходят.Главу Кероглу не склонит пред врагом.Кто смел – тот стоит как гранит пред врагомПобедный мои клич раздается кругом:Останусь, врагов истребя, – пусть выходят…

Пою, кажется, совсем тихо. А открою глаза – кругом люди. Подползли даже раненые. Песня из глаз высекала слезу. И просят: «Пой еще, пой…».

Понемногу рана заживала. Но в наряд меня не назначали. Опять стала мучить совесть. Рядом умирали от голода и жажды женщины, дети, раненые. Казалось они смотрели на меня с укором: «Ты же еще можешь ходить, держать гранату в руках. Почему не просишься в вылазку к колодцам?» И вот однажды, когда выкликали добровольцев для «психической атаки», моя рука раньше языка сказала: готов!

Вызвался в тот раз и старшина склада ОВС[32] Даниил Минков. Был он из попов, что ли. Несколько раз, когда я называл его Данилой, он поправлял: Даниил, Даниил Владимирович.

Задание нашей группе было дано не такое трудное, как штурм колодца. Недалеко от каменоломен утром убило лошадь. Мы должны были подобраться к ней и нарезать как можно больше мяса.

Оставили мы при себе только оружие да жестяные медальоны. Пришлось мне расстаться с фотографией Светланы. Если у бьют – чтоб карточка не досталась фашистам.

Поползли мы рядом с Минковым, голова к голове. Немцы нас, наверное, не заметили, но все равно стреляли наугад – темноты боялись. Где от меня отстал Даниил – я впопыхах не заметил. А когда вернулись с вылазки, хватились – нет Минкова…

Снова сигнал опасности.

«Капутчики» встали, задвигались только бы их не застали без дела. Но все обошлось: отделение эсэсовцев прошло мимо крематория.

IV

– Чего только не творили фашисты, продолжал Мамед Велиев. – Однажды забросили к нам дымовые шашки. Что было!… Женщины задыхаются, мечутся, прикрывают детей своим телом. Противогазов-то на всех не хватало…

Дальше – хуже. Глухой ночью, бывало, стены задрожат от взрывов. Глыбы камня обрушивались на людей. Заваливало ходы сообщения. После одного из таких взрывов попали к нам фашистские листовки. Мы прямо глазам своим не поверили: на.листовках – фотография Минкова и его письмо к нам.

Писал Минков, что перебежал к немцам и они с ним хорошо обращаются, хорошо кормят. Еще писал он, что нашел спасение от «большевистских комиссаров». Немцы будто бы просили его передать нам искренний совет – «прекратить бесполезное сопротивление и тем самым избежать ненужных человеческих жертв».

Вот какая гюрза жила рядом с нами! А что из себя представлял этот самый Минков? Высокий, но какой-то дряблый. Нижние зубы выдавались у него вперед, а губа отвисала. И напоминал он лицом беззубую старуху. Глазки маленькие, все мимо людей смотрели – больше в ноги. Ходил он с наклоном вперед, как обезьяна.

«А может быть, Минкова ранили, ваяли в плен и от его имени составили листовку?» Приходило в голову и такое. Гитлеровцы ведь на грязное дело мастера.

Как-то утром посты наблюдения сообщили, что немцы готовят новую пакость. Понатыкали новых пулеметных точек против выходов из каменоломен. Подвозят какие-то шланги…

В нашем отсеке умирал тяжелораненый лейтенант Чебаненко. Умирал в полном сознании. Когда заработал движок и стало немного светлее, лейтенант достал из планшета листок бумаги, карандаш и начал писать что-то. Видно, трудно ему это давалось: рука плохо слушалась.

– Что, товарищ лейтенант, письмо писать надумали? – попробовал я пошутить. – Почтальон наш что-то задерживается…

– Мое письмо дойдет, ответил он, а сам дышит тяжко, с хрипом. – Будет оно здесь, с партбилетом…

Что-то еще хотел он сказать, но тут силы покинули его. Застонал, вытянулся, затих… Сложил я ему руки на груди, как у русских положено. Взял письмо из похолодевших пальцев и, прежде чем вложить его в партийный билет, прочитал.

«Большевикам и всем народам СССР, – писал лейтенант Чебаненко. – Я небольшой человек. Я только коммунист – большевик и гражданин СССР. И если я умер, так пусть помнят и никогда не забывают наши дети, братья, сестры, что эта смерть была борьбой за коммунизм, за дело рабочих и крестьян. Война жестока и еще не кончилась. А все-таки мы победим…»[33]

Сто раз, наверное, перечитал я письмо. На всю жизнь запомнил. Я думаю, такое письмо надо – на полковое знамя. Под портретом Ленина…

24 мая 1942 года, как сейчас помню, пробили сигнал тревоги. Сначала не поверили – газы!

Что творилось на наших глазах – разве передать?

К нам на узел связи пришли начальник обороны полковник Ягунов и комиссар Парахин. Полковник не дал старшему лейтенанту Казначееву закончить рапорт, протянул листок с текстом. Казначеев пробежал его глазами и, вижу, лицо стало белее мела… Начал он выстукивать радиограмму своим особым, казначеевским почерком, а я на слух ловил точки и тире морзянки открытого текста:

«Всем! Всем! Всем! Народам Советского Союза! Мы, воины подземного гарнизона, защитники Керчи, задыхаемся от газа, умираем, но врагу не сдаемся…»[34]

Сам не знаю, какая сила подняла меня на ноги. Старший лейтенант еще и еще раз послал в эфир смертную нашу клятву.

Последнее, что я помню, грохот взрыва…

Из-под обвала меня, тяжело раненного, вытащили немцы. Когда я пришел в себя, рядом стоял какой-то человек. Помню его слова: «Ну вот, очнулся. Значит будешь жить!»

Военфельдшер Петр Никонов – вот кто выходил меня. Ему я жизнью обязан…

Погнали нас в Симферополь. Кто от колонны отстанет – стреляют. Упал – стреляют. Отошел к канаве воды напиться – стреляют. Тащили меня под руки Никонов и еще один солдат.

В Симферопольском лагере я попал в барак для раненых. И здесь меня Никонов разыскал. Принесет, бывало, кусок хлеба или обрывок бинта, а случаюсь – вареную картофелину. Стал я выздоравливать. Вывел меня Никонов, я еле-еле приплелся к ним в барак, да и остался там. Хороший народ у них подобрался. «Организуют» чего-нибудь поесть – сначала выделяют слабым, а потом делят поровну.

Как-то раз – я уже порядком окреп к тому времени – дернул меня шайтан выйти погреться на солнышке. Хожу по лагерю. Картина известная, Сураханы-Балаханы. Один портянки стирает. Другой выставил худую, в коросте, спину и ищет в грязной рубахе. В одном месте – настоящая «Кубинка»[35]. Меняют барахло. Возле сарая стояла группа людей, я решил подойти к ним – может быть, земляка найду. Подхожу – слышу знакомый голос с приквакиванием. А треплется он, будто аджимушкайцы раскопали у своих командиров припрятанный подпольный склад продуктов.

Протлкался я в середину – и обомлел. Кто бы, вы думали, провокацию разводит: Даниил Минков.

Подлец узнал меня.

Бросился я на него. «Сволочь! – кричу, – Падло! Предатель!…» Хотел за горло схватить, но он вывернулся, только по щеке я его смазал. Разняли нас. Отвели меня в барак.

Утром я уже сидел в «политабтайлунге»[36].

– Ты занимаешься тут большевистской агитацией, признавайся! – орал гестаповец.

Я ответил, как Никонов научил: мол, Минков оскорбил мою веру, и я не мог простить ему этого.

– Врешь! Ты есть комиссарский помощник! Мы все знаем. На, вот читай, да поживее, – протянул он мне бумагу. – И назови комиссаров, евреев и коммунистов, которые замаскировались в лагере.

Читаю. Узнаю аккуратный почерк Минкова:

«По вашему приказанию, господин комендант лагеря, представляю на ваше распоряжение свое объяснение в вязи с дракой, учиненной сегодня в лагере, и пострадавшим от коей являюсь я». Вот выкомаривался, собака!

Кончалось заявление тем, что Минков будто бы постоянно видел меня возле командования, и, значит, я пользовался особым доверием комиссаров.

Я стоял на своем. Меня били. Били свирепо, особенно один фашист, неплохо говоривший по-русски.

– Ты, коммунист, – кричал он, – признавайся!

А я ему в ответ: «Собачий ты сын! (эти слова я сказал по-азербайджански). Да, коммунист! И не солдат я. Я – лейтенант Чебаненко».

Бросили меня в карцер.

Снова вызывают.

Сидит у следователя Минков и говорит:

– Никакой он не Чебаненко. Врет. Он командир отделения. – И ко мне обращается: – Надо уважать в наших же интересах установленные порядки…

Я промолчал. Но когда уводили с допроса, сказал ему: «Придет и твой час, сын паршивой суки!»

Пробыл я в карцере еще два дня. Вывели меня перед строем привязали к «козе» и дали двадцать пять плетей. Окатили водой – и опять в барак, на охапку прелой соломы.

Потом меня перевели в другой лагерь. Там пробовали уломать. Не вышло. Из лагеря под Ровно я бежал. Поймали – живого места не оставили. Отлежался я в «ревире»[37] и привезли меня сюда. Одним словом, совсем как Кероглу:

Взгляни, мой кровный брат,Меня увозят тайно.Паду я жертвой за народМеня увозят тайно.Я – Кероглу, враги кругом.Веревкой связан я, узломУ Болу-бека стал рабом –Меня у возят тайно…

Вот так, Сураханы-Балаханы… Кто этого Минкова встретит – пусть убьют гада. Но знайте: змею бьют не по хвосту, а по голове…

V

Над притихшим лагерем беззвездное небо, неспокойная ночь. В неосвещенной умывальной собрались подпольщики. Напряженно всматривается в темень за окном узник с буквой «П» на красном треугольнике-«винкеле». Кашляни только Стефан – и мигом в «вашрауме»[38] никого не останется.

– Послушаем товарища Вилли, – вполголоса произносит спокойный басок.

– Прежде всего вот что,- говорит невидимый в темноте Вилли: – с последним «цугангом»[39] прибыл опасный провокатор. В Ровенском лагере русские товарищи приговорили его, но он ускользнул. Из карантинного блока провокатора не перевели к русским, а поместили в чешский барак. Русским и чехам надо быть осторожнее в разговорах с новичками, пока шпика не обезвредим. Теперь подробнее. В транспорте 643 человека. Живыми прибыло 562. При выгрузке застрелили 12 товарищей. В ревир попало 37. Кроме «красных», в транспорте 11 «зеленых». Два товарища – со смертными приговорами имперского суда в Берлине. Их дела в канцелярии еще не вскрывали. Я кончил.

– Что скажет «безопасность»? – спрашивает тот же басок.

– О провокаторе мы уже кое-что знаем. Нашим товарищам сообщили его приметы. Будем стараться пристроить его в одну из рабочих команд, если удастся – в «штайнбрух»[40]. Там его удобнее всего «дезинфицировать». Через день-два будет видно – куда гестаповцы собираются направить свою ищейку. Об узнике номер 37771; это, безусловно, надежный и нужный товарищ. По документам Мамед Велиев – «опасный большевистский агитатор». Сорвал власовцам вербовку в «мусульманский легион». Пытался убить предателя. Бежал из лагеря. Выстоял пытки. Позавчера плюнул в лицо «зеленому» и едва не был убит эсманом. У парня хороший голос. Певец… Думаем мы: через Вальтера срочно определить его в ревир. Доктор Павел запишет его, как тяжело раненного выстрелом эсэсовца, и подготовит на всякий случай липовый акт вскрытия.

– Вас ист дас – липофый? – раздается другой голос.

Приглушенный смех, короткий ответ.

– Давай дальше.

– Мы встретимся с трудностями. Ганс в «шрайбштубе»[41] должен переложить карточку номера 37771 из картотеки живых в картотеку мертвых. А картотека в комнате эсэсовца… Велиеву надо дать другой номер. Гансу придется запомнить все данные по новому номеру, их надо будет вдолбить бывшему 37771 – пусть знает, кто он, когда и где родился. Еще одна беда: номер 37771 ярко выраженный южанин-азербайджанец. Не знаю, удастся ли подобрать труп хоть немного похожий на него…

Минутная тишина. Затем – глуховатый голос. Узник говорит по-русски с сильным акцентом:

– Товарищ Николай не все учел. Номер 37771 имеет «флюгпункт». Забрать его из «капут-команды» под видом раненого при стычке с эсэсовцем опасно. Немцы, и прежде всего «зеленый», у которого была стычка с номером 37771, хватятся его. Спросят у «капутчиков». И если среди них найдется слабый, тогда все потянется по цепочке… Пропадут люди, которым мы так обязаны. Я верю, что 37771 – хороший и надежный товарищ. Но можем ли мы ради его спасения подвергать опасности наши связи и всю организацию?

– Ах, Иво! Разве можно в нашем деле взвесить все, как у тебя дома в аптеке: один грамм риска, два грамма риска…

– А что, если эсэсовцы захотят осмотреть труп, которым мы заменим товарища… М-мамеда? – продолжал Иво. – Тут уж «Осторожно – тиф» не сработает. И тогда пойдет…

– Так ничего не пойдет, – решительно возражает басок, – Все мы под топором ходим. Товарища надо спасти и включить в работу. Вынести его из крематория под видом раненого, в самом деле, нелегко. Да и поздно. Надо ему сделать ожог руки. Лицо трупа Павел подчернит уколом. Труп переодеть в робу номера 37771 с «флюгпунктом». Сразу же после обхода отнести его в крематорий и сжечь, а одежду оставить в ревире.

– Решено, товарищи! Молчим – значит согласны, верно? Тогда разойдемся.

Растворяются в темноте несколько фигур. Стефан протирает утомленные глаза и последним покидает «вашраум».

VI

Утро выдалось промозглое, туманное. Копоть из трубы крематория ложилась на снег. Трупный смрад стлался по лагерю.

В это утро Мамед Велиев чувствовал себя особенно усталым, разбитым. Ныла старая рана, тупой болью отдавался в ней каждый шаг. Кружилась голова.

При выходе из барака Мамед замешкался, и эсэсовец ударил его прикладом. Падая, Мамед ударился об угол доски, на которой вывешивались распоряжения лагерного начальства. Эсэсовец захохотал. Но тут чья-то рука подхватила Мамеда, и вскоре он стоял в строю «капут-команды», готовый принять очередную вахту.

В теплом помещении крематория силы оставили Мамеда. Товарищи решили дать ему хоть немного отлежаться. Он накрыли его кучей тряпья.

Разбудили его уже в полдень. Туман заметно рассеялся. Сон немного подкрепил Мамеда. Благодарно взглянув а товарищей, молча встал он к носилкам.

Когда они с напарником сложили у печей свой страшный груз, Мамед приметил среди «капутчиков» нового человека. Это был средних лет худощавый узник из «красных», судя по тому что на красном треугольнике нет инициала нации – немец. Тихонько, насвистывая, он что-то неспеша подвинчивал, опускался на колени, заглядывал под колосники. Раз или два он, щуря светлые глаза, испытующе взглянул на Мамеда.

Невольно Мамед засмотрелся на руки слесаря, покрытые желтым пушком. Это были умелые руки, привычные к инструменту. Мамед не видел ни черных полос на одежде слесаря, ни чугунных задвижек, за которыми ярилось пламя, а видел только работящие руки и слышал только звяканье инструмента о металл. Эго напоминало о настоящем, нужном труде, там, дома, на промысле…

Не сразу Мамед заметил, что слесарь знаками подзывает его к себе, давая понять: мол, засучи рукава и помоги.

– Ком, ком[42], товарищ, – сказал он, видя, что Мамед не двигается.

Они вдвоем принялись подтягивать крепление газовых труб. Потом перешли к одной из печей. Слесарь, видно считал, что толстый болт, на котором висела задвижка перекосился, и решил его выпрямить. Он что-то сказал Мамеду по-немецки и протянул небольшой ломик. Мамед догадался, что нужно придерживать задвижку снизу, чтобы немец смог выпрямить болт.

Слесарь ударил молотом по болту, а потом видно, промахнулся: удар пришелся по задвижке, которую Мамед придерживал ломиком. Мамед, потеряв равновесие, пошатнулся, слесарь хотел, видно, поддержать его, и тут рука Мамеда прикоснулась к раскаленной задвижке, Полоснула острая боль. Мамед вскрикнул и упал.

… В ревире было светлее, чем в других бараках. И даже тепло. Пахло гноем, карболкой, потом…

Мамеда разбудил врач. В настоящем халате, который казался здесь белым. Взгляд у врача приветливый, дружелюбный.

– Итак, молодой человек, у вас ожог левой руки. Требуется немного: терпение и молчание. Молчания даже больше, терпения… – Врач нагнулся к Мамеду и закончил шепотом: – Никаких жалоб немецкому врачу. Для него у вас все хорошо. А русский язык здесь знает еще один больной. Но ему, кажется, не до нас…

Врач незаметно сунул Мамеду в руку ломтик хлеба с кубиком маргарина и ушел.

***

А третьим, понимавшим по-русски, был не кто иной, как Даниил Минков. Приподнявшись на локте, Мамед Велиев увидел его забинтованную голову, его словно бы помятое лицо. Даже разглядел номер на его робе – 62102…

В рапорте оберштурмфюрера СС Вернера несчастный случай, который привел Минкова в ревир, выглядел обыденно.

Работая в первый день в каменоломне, заключенный № 62102 (он же агент «Цоппи») зазевался, глядя на гору Эттерсберг. В этот момент стоявший немного выше заключенный потерял равновесие, сорвался и не удержал руках тяжелый камень. Тот сбил с ног № 62102. При падении упомянутый номер получил тяжелые ушибы головы и грудной клетки и перелом правой руки. У виновника происшествия содрана кожа на локтях.

Гауптштурмфюрер СС Крамке, прочитав рапорт, вспомнил бабью физиономию «Цоппи». Агент, наверное, предчувствовал недоброе, когда униженно упрашивал не посылать его в каменоломни и заверял, что окажет немалые услуги, оставаясь в чешском блоке, где уже успел завоевать доверие. «Что, вы своих боитесь?» – спросил тогда Крамке. «Цоппи» не задумываясь ответил: «Как они мне здесь свои…».

На рапорте появилась резолюция, скрепленная росчерком Крамке. Узник, нарушивший безопасность работ, подлежал наказанию. Трое суток «сухого» карцера: паек хлеба в день и ни капли жидкости.

… Сознание вернулось к Минкову вместе с тревожной мыслью: его хотели убить, его чуть было не убили… Снова как тогда, в Ровенском лагере, ОНИ подбираются… И так муторно становилось ему, так страшно, что хотелось кричать, звать на помощь. Минков старался отогнать эту мысль. Успокаивал себя: «Никто в этом лагере меня не знает». Он с облегчением вздыхал, вытирал о грязное одеяло потную руку. Но снова наползали мрачные мысли…

Гауптштурмфюрер Крамке при последней их встрече был явно недоволен им, Минковым. Слушал рассеянно, так и не уважил его просьбу. В комнате эсэсовца тихо работал приемник. Вдруг немец весь обратился в слух. Жестом велел Минкову молчать. И хотя Минков почти не знал немецкого, он скорее почувствовал, чем понял: сводка с фронта плохая. «Ферфлюхте макарони!»[43] – выругался гауптштурмфюрер, вызвал часового и велел увести узника…

Плохая для немцев сводка… Но он, Минков, не может порадоваться этому. Не может, как другие, сказать: «Дают наши фрицу прикурить»… Что же ожидает его, Даниила Владимировича Минкова?…

«Именем Союза Советских Социалистических Республик…» – слышатся ему слова приговора, и он впадает в тяжелое забытье.

… Открыв глаза, Минков тупо уставился на человека, лежавшего на соседней койке. Не он ли произнес эти слова – «Именем Союза Советских…-!? Или просто это померещилось ему, Минкову? Но где-то он видел, определенно видел этот острый с горбинкой нос, жесткие скулы, черные глаза и белки в красных прожилках…

– Что, Минков, не узнаешь коммуниста Чебаненко?

– Мамед Велиев, – вспомнил Минков.

– Да, тут и Мамед Велиев, и Степан Чебаненко. Тут и другие, которых ты продал фашистам.

– Я знаю, вы преследуете меня, – задыхаясь, заговорил Минков. – Слушай, я бы мог рассказать немцам, как вы подстроили, чтобы я стал калекой. Но я тебя не выдам… Слышишь? – захныкал он. – Я, может, дурно поступил, но пойми, я жить хотел… Ну, хочешь, я признаюсь немцам, что оговорил тебя. Скажи, кто здесь твой враг и я дам показания, что это он меня…

– Собака! – Мамед сел на койке, в упор глядя на Минкова яростными глазами.

– Ты ненавидишь меня, Велиев

– Ненавижу! И ненависть моя не только не спала, но за все это время даже не вздремнула.

– Герр доктор! – закричал Минков, увидев вошедшего в лазарет человека в халате. – Доктор, меня хотят убить… Здесь коммунисты! Помогите!…

К койке Минкова подошел человек в халате, и Мамед Велиев с изумлением узнал в нем военфельдшера Петра Никонова.

– У вас и нервы не в порядке, – сказал фельдшер Минкову – Я доложу доктору.

Делая вид, что не узнает Мамеда, Никонов сердито бросил ему:

– Ложитесь и молчите. Больному нужен покой.

Он вошел в соседнее помещение и вскоре вернулся. В руке был шприц. Лицо Никонова было непроницаемым и очень бледным…

Труп Минкова вынесли перед рассветом. Мамед Велиев еще спал.

VII

Одно обстоятельство в биографии Мамеда Велиева привлекало особое внимание руководителей подпольной организации лагеря: Мамед был радистом.

С невероятным трудом, рискуя жизнью, подпольщики из «внешней команды» работавшей на «А-верке», проносили в лагерь радиодетали. Но превратить ворох разноцветных проволочек, ламп и конденсаторов в радиоприемник никто не умел. А знать, что происходит за колючей проволокой, нужно было позарез.

– Наш товарищ 37771 горяч, – говорили в подпольном центре, – но его стойкость проверена. Будем оберегать его от встреч с эсэсовцами и «зелеными». Главная его задача – собрать приемник и принимать последние известия.

Рана Мамеда Велиева затянулась. Чтобы не подвергать его опасности осмотра немецкими врачами, Мамеда выписали из ревира.

– Будем считать, что вы практически здоровы, – объявил ему доктор Павел.

Петр Никонов принес Мамеду комплект лагерного обмундирования. Тот же красный винкель но под ним другой номер: 65463. И нет зловещих кругов на робе. Так Мамед Велиев стал македонцем с нехитрой крестьянской биографией и поступил в распоряжение капо[44] вещевого склада.

Вскоре его навестил Никонов. Фельдшеру и раньше доводилось бывать в вещевом складе. Здесь можно было подобрать для ревира обрывки бумажных одеял, лоскуты, пригодные для бинтов, клочки ваты.

Встреча друзей произошла в укромном уголке склада. Можно было, наконец, поговорить не таясь.

– Сколько можно спасать меня, брат? – спросил Мамед, растроганно обнимая Петра.

– Ровно столько, сколько в наших силах. Ты разве не делал бы для меня того же? – Времени у Никонова было мало, и он перешел к делу: – Вот что, Мамед, ты уже понимаешь, конечно, что тебе доверяют. Товарищи, которые «сосватали» тебя в ревир, поручают очень важное задание: надо собрать радиоприемник…

– Радиоприемник? Но для этого нужно…

– Детали мы подобрали. Я буду приносить их сюда. Только я, понятно? И запомни: требуется большая, очень большая осторожность…

И потекли дни, полные напряжения и опасностей, но желанные и даже по-своему светлые в этой темной темени. Хотелось подхлестывать время. Слишком уж томительно оно тянулось в ожидании Петра с новой партией деталей. Как только ни ухитрялся он приносить их! Однажды Петр пришел с распухшей щекой, перевязанной каким-то немыслимым шарфом. Мамед встревожено посмотрел на друга и увидел в его глазах озорные огоньки. Было чему радоваться: в повязке удалось пронести несколько деталей, а «опухоль» исчезла, как только Петр вынул из-за щеки небольшую радиолампу.

И вот настал счастливый день…

Лампы и конденсаторы, смонтированные на обрезке доски ожили. Шорохи эфира, тоненькое попискивание и вдруг – далекий и негромкий, но отчетливый голос диктора: «…а также железнодорожным узлом Купянск. Южнее Ростова-на-Дону наши войска, в результате стремительного наступления, овладели городом и крупным железнодорожным узлом Кунцевская…».

Голос Родины! Наши наступают!

Петр порывисто обнял Мамеда, глаза его сияли.

– Это же наш Прометеев огонь, – взволнованно сказал он. – Отсюда его искры полетят в бараки, согреют сердца товарищей великой Надеждой!…

Он смущенно улыбнулся Мамеду:

– Прости, друг, за высокопарные слова. Это у меня бывает…

Мамед стиснул его руку:

– Ты хорошо сказал, Петр. Правильно сказал: огонь надежды…

Он огляделся. Штабеля полосатой одежды, одеял, рваного обмундирования… И, словно чудо, посреди всего этого – слабое свечение ламп радиоприемника.

Где-то рядом за стенкой склада кто-то возился с ведром и надоедливо, монотонно стучал.

– Мне пора уходить, – сказал Никонов. – Выключай наше чудо и спрячь как следует. Товарищ сигналит.

С тех пор так и пошло. Фельдшер почти каждый день, под разными предлогами, заходил на вещевой склад. Уходил он от Мамеда со свежей сводкой Совинформбюро.

Глухими ночами принимал их Мамед, а с утра снова брался за опостылевшую работу – перебирал, сортировал вонючее тряпье…

Записи, сделанные Мамедом, вместе с тряпичной рванью, попадали к Петру в ревир. Сюда для поддержания сил организация переправляла подпольщиков. Выписываясь из лазарета, они уносили в памяти «последние известия». Это было лучшее из лекарств, и фельдшер Никонов щедро наделял им своих боевых друзей.

– Эх, у тещи погостить бы сейчас. Она уже вроде как бы тыловичка скажет мимоходом такой «выздоровевший», подойдя в бараке к надежному товарищу.

– А где твоя теща дислоцируется?

– От Краснодара, браток, еще с полсуток ехать скорым… Вот так…

VIII

Мамеда Велиева в числе других подпольщиков отобрали для участия в митинге памяти Тельмана. Людей из разных бараков приводили по одному в дезинфекционную за час до начала.

Когда Мамед и Петр подошли к подвалу, из темноты вынырнул человек в полосатой робе, молча стал у них на пути. Петр что-то шепнул ему на ухо, и тот указал на выход.

В подвале дезинфекционного барака уже собрались сорок-пятьдесят человек. Молча садились на длинные скамейки. Присматривались.

Подвал скупо освещали две жестяные банки, в которых горел сухой спирт. Между этими светильниками, на стене, завешанной красной и черной материей, висел большой портрет Эрнста Тельмана в рамке, обвитой траурными лентами, Тельман смотрел с портрета твердо, непреклонно и казалось, испытующе.

«Даже цветы… даже цветы», взволнованно думал Мамед, глядя на скромный букетик возле портрета, и к горлу невольно подкатился комок…

Началось собрание. Негромко говорил седой немец, подчеркивая слова, энергичными жестами крепких рук. Потом к портрету Тельмана подошел узник со скрипкой. Полились звуки тихой печальной мелодии. Все встали по примеру седого немца с минуту молчали, подняв кулаки в рот-фронтовском приветствии. Еще говорил русский, читал стихи серб, выступал чех и еще один немец. Мамед, знал, что и ему поручено выступить. И когда Никонов толкнул его локтем, Мамед поднялся, слегка откашлялся и запел:

«Замучен тяжелой неволей»…

Он пел любимую песню Ильича, и здесь, в мрачном фашистском лагере, она особенно бередила душу. Узники слушали стоя. Кое-кто тихонько подпевал.

Когда Мамед кончил, он почувствовал крепкое пожатие руки Петра. Еще кто-то пожимал ему руки. Затем свет погас. Соблюдаля все предосторожности, разошлись. Участники необычного этого собрания уходили радостно взволнованные. Как будто и не было дня тяжелого каторжного труда и смертельной опасности…

А через две недели начались аресты.

Когда Мамеда Велиева привели в гестапо, следствие уже шло полным ходом.

Допросы. Пытки. Такое, что лучше не вспоминать. Пропал счет времени. Кошмары отравляли короткие минуты забытья, так же не похожего на сон, как эта проклятая яма – на человеческое жилье.

Единственное спасение здесь – стоять. Легко сказать стоять, если смертельно устал, если тело налито чугунной тяжестью и ноги отказываются держать… И все-таки надо стоять… Стоять, иначе упадешь на трубу, через которую проходит горячий пар. Вон уже сколько вздулось волдырей от ожогов. Жгучая боль сверлит мозг. Тело, давно не знающее мыла и воды, разъедает липкий пот, оно невыносимо зудит. Трудно дышать в горячем и влажном воздухе, пропитанном испарениями аммиака.

Сколько уже стоит он голым в «горячей» – Мамед не помнит. Далеким-далеким кажется ему октябрьский день, когда во время аппеля узнику 65463 приказали выйти из строя, потащили в «политабтайлунг».

Каким счастьем было бы сейчас очутиться на пронизывающем осеннем ветру…

Он упирается руками в скользкую шершавую стену. Только бы не свалиться. В этом проклятом каменном мешке нельзя лечь, не прикоснувшись к горячей трубе. Несколько раз в день в массивной двери открывается «глазок», и тогда Мамед видит серую льдинку зрачка и синеватую переносицу эсэсовца. И снова мрак. Еда – в консервной банке тепловатая бурда, ломтик эрзацхлеба. Пить не дают. Раз в сутки Мамеда голым ведут в уборную. Там он подставляет лодочкой ладони к вонючей, в ржавых подтеках раковине писсуара и, набрав немного воды, жадно пьет ее, проливает на себя, чтобы хоть на мгновенье ощутить прохладу…

И снова в пекло. Снова бесконечные сутки жажды, забытья, кошмаров…

IX

Гаушштурмфюрер СС Крамке читал протоколы допросов и убеждался, что следствие зашло в тупик. «Дело может обернуться отправкой на фронт»… При этой мысли Крамке покрывался испариной. За ровными строчками протоколов ему чудилась лисья физиономия Гиммлера. Леденящий взгляд «верного Генриха» из-под стекол пенсне пронизывал его – Отто Крамке. В Берлине уже знают о неслыханном происшествии – подпольном собрании заключенных, посвященном памяти Тельмана. Берлин ждет раскрытия коммунистических групп, примеры наказания виновных. А следствие не продвигается. Кроме этих бумаг и трупов трех арестованных, не выдержавших пыток, – ничего… Ничего, кроме донесения шпика.

Крамке вытянул из папки это донесение и в который раз прочитал его.

Ясно, что собрание готовилось в вещевом складе, туда вытащили цветную материю и полотно для портрета. Не обошлось без этих негодяев из огородной команды и, конечно же, из дезинфекционного барака. Сухой спирт! Его могли принести только из ревира. А вот портрет Тельмана… Как он мог попасть в лагерь?

Крамке вынул из бокала остроотточенный синий карандаш, чтобы записать кое-какие мысли, пришедшие в голову. Но написал Крамке только несколько слов: «сухой спирт», «ревир». Остальное показалось ему бесполезным, и он стал механически набрасывать на бумаге короткие рубленые молнии – эмблему СС.

«Легко им в Берлине требовать, а мне каково? Собираются. Под самым носом… Слушают доклады. Поют, красные свиньи… Поют, черт их возьми!»

Последние слова Крамке произнес вслух и, забывшись ударил кулаком по столу. Как из-под земли появился дежурный гестаповец. Он слышал выкрик начальника.

– Разрешите доложить, гауптштурмфюрер! Нам удалось уточнить. На тельмановском вечере русский похоронный марш запевал узник помер 65463. Он упорно выдает – себя за македонца.

– 65463?

Крамке несколько раз записал этот номер на листочке и стал складывать цифры, составляющие номер. Сначала у Крамке получилось число 25 – и это было плохим предзнаменованием. Когда же новый подсчет дал четную цифру 24 и проверка это подтвердила, Крамке повеселел. «Значит, на фронт не угонят. Все обойдется!».

– Надо выколотить из этого 65463 все, что он знает – сказал Крамке. – И даже то, чего он не знает. Что вы ему прописали?

– 47 минут он висел на столбе и уже шестой день в «горячей».

– Еще жив, надеюсь?

– Да. Только весь в волдырях. Не поет больше.

– А надо, чтобы он запел… запел для нас.

– Понятно. Прикажете перевести из «горячей»? Создать условия?

– Делайте, что угодно, только не ломайте дров, как с теми тремя, которых пришлось пустить в трубу… Да, вот еще что. Напишите в Берлин. Преподнесите им, как находку, сведения об этом запевале. Все-таки новое звено. И сообщите план обработки этого 65463.

– Яволь[45], гауптштурмфюрер! Хайль Гитлер! Крамке велел утром доставить к нему заключенного 65463.

– Посмотрим, что за «птица» подумал он и потянулся к дверце шкафчика, к дежурной бутылке коньяка.

X

В необычное время эсэсовец вывел Мамеда в коридор и велел одеваться. Одежда и деревянные колодки – «крейсера», заменявшие обувь, лежали на скамейке. «Значит, еще не расстрел, – мелькнуло в голове у Мамеда. – Расстреливают ведь голыми…»

Прикосновение одежды к волдырям было настоящей пыткой. Все тело горело. Одевшись, Мамед, подталкиваемый конвоиром, еле-еле доплелся до камеры в конце коридора. Снова за ним закрылась дверь.

Новая камера была просторной. Через густую решетку окна пробивался розовый свет занимавшейся зари. Мамед увидел откидную койку, столик и табуретку. Не было ни матраца, ни подушки, ни одеяла. Под потолком тускло горела лампочка в металлической сетке. Мамед долго ворочался на койке, пока, наконец, не нашел положения при котором тело болело меньше. Он провалился в тяжелый сон.

Разбудил его стук в дверь. Рука в полосатой роб просунула через окошко в двери миску с баландой, кусок хлеба и кружку бурды, которую называли «кавой». Баланда была лучше обычной, кусок хлеба почти вдвое больше а «кава» даже показалась сладковатой.

Возвратив миску и кружку и оставив половину хлеба про запас, Мамед снова лег. Спать, спать… Дать отдых голове, налитой свинцом, глазам, измученному телу…

Резкий металлический скрип двери. Мамед раскрыл воспаленные глаза. Эсэсовец жестом показал: выходи!

Вскоре Мамед стоял в приемной начальника «политабтайлунга» гауптштурмфюрера Крамке.

А Крамке всю ночь пьянствовал. Перед ним, прислоненные к бутылке и стакану, стояли фотокарточки молодой белокурой женщины.

Вчера вечером он едва успел сунуть карточки в ящик стола, когда в кабинет вошел инспектор из Берлина. Этот инспектор вполне мог знать Лину в лицо…

Слава богу, обошлось. А теперь Крамке, поставив перед собой карточки, разглядывал их. В одурманенном алкоголем мозгу клубились обрывки воспоминаний.

Как же это получилось, что Лина стала его любовницей? Лина цу Кенигсбрюк, потомственная аристократка, к которой он, сын и внук простого чиновника, лет десять назад не посмел бы и подойти.

Он вспоминал их нечастые встречи, вспоминал свою страсть.

Проклятые аристократы! Теперь-то ясно: просто им хотелось иметь «породистого» зятя…

Сжечь, сжечь эти фотографии… Узнай о них кто-нибудь даже из самых близких его друзей – и Крамке пришлось бы иметь дело с гестапо…

Проклятые аристократы… Именно они среди тех, кто изменил фюреру. Фельдмаршалы Витцлебен и Клюге… Генерал-полковник Бек, Хаммерштейн, Фалькенгаузен. Адмирал Канарис… Клаус Шенк фон Штауффенберг… Дворяне, потомственные военные – и продались англичанам… Неслыханно! «Лиса пустыни» – Роммель тоже, говорят, участвовал в заговоре, но выбрал себе почетную смерть…

«Да, сочетайся я с Линой цу Кенигсбрюк, мог бы здорово влипнуть! Шутка ли: гауптштурмфюрер Крамке женат на родственнице графа Маронья-Редвитц, замешанного в июльском заговоре и заслужившего «пеньковый галстук»…

Ну, что ж, он Крамке, выполнил свой долг. Да, ему пришлось доложить самому Гиммлеру свои подозрения о политических настроениях семьи цу Кенигсбрюк… Но кто бы мог подумать, что арестуют и Лину… Теперь она с матерью (старик предпочел застрелиться) уже в каком-то концлагере…

Крамке встал из-за стола, рывком расстегнул ворот. Так ей и надо. Лина слишком много знала. Она был начинена слухами, которые могли исходить только от английского радио…

Взять хотя бы, с каким злорадством рассказала она, выступлении Иодля на секретном совещании, где старый генерал, якобы, бросил зловещую фразу: «Из конца в конец по стране шествует призрак разложения».

Так ей и надо!

Он заставил себя думать о предстоящей поездке домой, к своей законной Лизелотте. Лизелотта… Она ничем не уступит этой аристократке – ни красотой, ни богатством… Так почему же, черт побери, ноет и ноет сердце?…

Крамке возвратился к столу. Взял фотокарточки, аккуратно положил одну на другую, резким движением разорвал их пополам. Бросил в печку. Залпом опрокинул стакан коньяка.

Расхаживая по кабинету, Крамке продолжал свои невеселые размышления.

Все меньше остается идейных соратников фюрера. Но он, Крамке, верен ему до гроба. Он обязан фюреру своим званием, высоким положением, властью. Верность фюреру – вот что сделало Отто Крамке хозяином судьбы десятков тысяч врагов рейха. Он без сожаления отиравит их в «Ночь и туман».

И все же беспокойство не покидало его. Вспоминая события последних месяцев, Крамке понимал; что-то ускользнуло из его рук… Красные и здесь продолжали делать свое дело…

Вот и сейчас ему предстоит заняться одним из этих фанатиков, к тому же еще русским.

Русские… Как Геббельс и Дитмар ни стараются, сводки с русского фронта выглядят, как припудренный мертвец. Русские подходят к Будапешту…

«Да, от них нам не ждать пощады, если случится несчастье, – подумал Крамке. – Пусть же каждый уничтоженный здесь русский будет моим вкладом в победу Германии! Бог не оставит Германию! Он вручит фюреру меч возмездия! Будет новое оружие! Будет победа!»

XI

Попав в приемную начальника «политабтайлунга», Мамед Велиев понял, что ему предстоит, быть может, последнее испытание. Остервенение, с каким его допрашивали, и вопросы следователей показали, что гестаповцы еще ничего не добились. Одно было ясно: о траурном вечере 18 сентября 1944 года они располагали достаточными сведениями, и, судя по всему, сообщил их человек, побывавший на собрании.

Пожилой гестаповец пошел доложить о прибытии заключенного. Вернувшись из кабинета, хмуро бросил: – Гауптштурмфюрер Крамке велел ждать. В приемной было натоплено. Лицо Мамеда покрылось капельками пота. Он хотел вытереть лицо рукавом, но не было сил даже поднять руку.

Крамке… Да, эту фамилию он знал. Он ее хорошо запомнил…

На первом же допросе его стали пытать. Руки скрутили за спиной. Два дюжих эсэсовца подтянули его за связанные руки, подвесили к столбу. Мамед пытался дотянуться носками до пола, но не смог. Эсэсовцы хорошо рассчитали: подвесили над самым полом, но так, что нельзя было дотянуться. Мамед повис на вывернутых руках. Почувствовав, что у него что-то разрывается в плечах, он не выдержал, застонал.

– Это тебе подарок от гаупштурмфюрера Крамке, – прокричал ему в лицо эсэсовец и приказал: – Смотри на часы и громко отсчитывай минуты!

Минутная стрелка еле тянулась по циферблату.

– Громче считай! – требовал эсэсовец. Время не хотело двигаться. У Мамеда поплыло перед глазами.

– Сорок семь, – прохрипел он, теряя сознание.

После этой пытки Мамед много дней не мог держать в руках даже пустую миску. Не утихала боль в плечах… Перевод в новую камеру и улучшение питания настораживали. «Это, конечно, неспроста. Что-то они затевают», – думал Мамед. Больше всего он опасался провокации. Эсэсовцы ведь могли дать знать остальным арестованным товарищам о том, что номеру 65463 улучшили режим, и тем самым навлечь на него подозрение в предательстве.

Размышления Мамеда были прерваны вызовом Крамке.

В кабинете гауптштурмфюрера пахло устоявшимися запахами коньяка и сигар. Настольная лампа под зеленым абажуром мягко освещала комнату, отбрасывая круглое светлое пятно на широкий письменный стол, где лежали стопка бумаги, толстая папка и несколько карандашей. На стене за столом висел портрет Гитлера во весь рост, в кожаном пальто. Световой круг захватывал сапоги фюрера, и они ярко блестели.

Крамке показал Мамеду на стул, включил верхний свет и сел за небольшой столик, на котором стояла замысловатая пепельница. Позади него встал переводчик.

– Ты знаешь, где находишься?

– Да. Из гестапо меня уже уносили без сознания.

– Знаешь, с кем разговариваешь?

– Да. Наверное, с тем, кто приказал избивать меня.

– Я хочу поговорить с тобой, прежде чем решить твою судьбу. Советую быть откровенным!

– Меня уже допрашивали. Не знаю, чего еще вы хотите…

– Назови свою настоящую фамилию!

– Я – номер 65463. Фамилию мне приказали забыть.

– Нам известно, что ты не тот, за которого себя выдаешь.

– Раз это известно, зачем нам время терять?

– Кому это нам? Ферфлюхте швайн! У тебя нет фамилии, для тебя нет и времени. Оно тебе ни к чему. Отвечай и не выводи меня из терпения!

– Я – 65463.

– Ты русский!

– Я советский, хотя и не русский.

– Мы это знаем. Эго ты пел на сборище в подвале дезинфекционного барака. Какие слова в этой песне?

– Скажу. «Замучен тяжелой неволей, ты славною смертью почил. В борьбе за рабочее дело ты голову честно сложил». Это любимая песня Ленина.

– Молчать! Не смей называть здесь это имя, или я тебя снова брошу в «горячую»! Ты должен подчиняться мне! Я с тобой сделаю все, что захочу. За одну эту песню тебя можно вздернуть!

– Я здесь уже видел такое…

– Давай поговорим по-деловому. Ты должен рассказать мне, кто тебя превратил в македонца, кто привел на собрание, кто еще состоит в организации, кто из русских гефтлингов выступал? Как попал в подвал портрет Тельмана?

– Никакой организации не знаю. Возле подвала в тот вечер я оказался случайно. Кто-то толкнул меня вниз, наверное, приняв за своего. Пел я потому, что собрание было в память хорошего человека. У нас даже колхоз есть его имени. Ни одного знакомого человека я на собраний не видел. Македонцем я назвал себя после побега из лагеря. Все.

– Послушай, – сдержанно сказал Крамке. – Только честное признание спасет тебя от виселицы. Скажи мне правду, и тогда я поверну дело – из политического в уголовное: ты работал на вещевом складе, а из склада украли материю. Я понимаю, ты не хочешь, чтобы товарищи сочли тебя предателем. Так вот, в присутствии других арестованных мы объявим, что наказываем тебя карцером на месяц за то, что из вещевого склада украли материю. И не думай, что это будет инсценировка! Нет, ты отсидишь в карцере все 30 дней до последней минуты, но зато не будешь трое суток болтаться на виселице. Спасешь себе жизнь и перед товарищами чистым останешься. Подумай как следует. Можешь не отвечать сию минуту. Покури, подумай.

Крамке протянул Мамеду сигарету.

– Почему не куришь?

– Какое там курение? Я и сидеть не могу – голова кружится… – Мамед еле ворочал языком. – Одежду от ран не оторвать…

– Я об этом подумаю. Надеюсь, кое-какие перемены ты успел заметить? Это сделал гауптштурмфюрер Крамке, запомни!

– Когда меня на столб подвешивали, мне тоже говорили: подарок от Крамке. Я не забыл…

Мамед пошатнулся. Словно сквозь сон услышал:

– Уведите его в ревир.

На воздухе ему стало немного легче. День был холодный, хмурый, безветренный. Плетясь через припорошенную снегом площадь в ревир, Мамед думал, застанет ли там Петра Никонова и доктора Павла? Чем кончится игра, которую затеяли с ним гитлеровцы? Свои карты Крамке открыл. Как бы предупредить товарищей об этой провокации?…

И еще пришло ему в голову; добыть бы в ревире скальпель, чтобы подороже продать жизнь… Конвоир подтолкнул его прикладом…

XII

В ревире как будто ничего не изменилось. Большой барак по-прежнему напоминал мертвецкую. Как и прежде, здесь стояла тишина – тягостная, изредка прерываемая стонами. Она не давала покоя. Заставляла прислушиваться, присматриваться. На второй день Мамед понял, что октябрьские аресты не миновали ревира. Не появлялся Петр Никонов. Не было и доктора Павла. Кругом все новые люди, и кто знает, что у них за душой…

К койке Мамеда подошел врач и на немецком языке спросил, на что он жалуется. Мамед, не отвечая, расстегнул куртку. Врач начал перевязку и вдруг негромко спросил по-русски:

– Где это нас так угораздило обжечься?

– В «горячем» карцере.

– Ну, не мое это дело.

– Само собой… – Мамед пристально смотрел на усталое лицо врача. – Конечно, не ваше это дело.

– Я просто врач. И буду вас лечить, как обязывает меня долг.

– Долг значит… Перед тем, кто вас поставил сюда?

Врач не ответил. Молча закончил перевязку, молча пошел прочь. Но потом снова вернулся к койке Мамеда, сказал, понизив голос:

– Слушайте… Прежде чем получить назначение в ревир, я много месяцев отбывал в ассенизационной команде. Понимаете? Я голодал, отморозил руки. Надо мной издевались: вот мол, врач, удостоенный чести быть «золоторотцем»… Да, я поставлен сюда лагерным начальством должен быть благодарен судьбе и лечить всех, кто сюда попадает. Как положено врачу… Вот и все.

– Понятно, – сказал Мамед. – Почему люди сюда попадают – это вас не интересует… Я, между прочим, не по своей воле вертелся в «горячей», как шашлык на мангале.

– Это не мое дело, – упрямо повторил врач. – Я врач для всех и никому не сообщник. С меня хватит того, что пережил и что произошло на моих глазах с предшественником…

– Что с доктором Павлом?

– При аресте он оказал сопротивление и был расстрелян. Он уже никого лечить не сумеет. А занимайся он только лечением – жил бы до сих пор…

– Значит, убили… – с горечью сказал Мамед. – Какого доктора убили… он ведь сердцем лечил… Вам этого не понять…

– Прошу считать, что мы с вами не разговаривали.

Разговор этот заставил Мамеда задуматься. Может быть, врач хотел сбить с толку гестаповских агентов?

Может, просто притворился равнодушным и безучастным? Но нет, похоже, что так оно и пыло. Напуганный, усталый человек, больше ничего…

Вечером Мамеду стало худо. Его то знобило, то бросало в жар, он впал в забытье. Очнулся он, ощутив под мышкой холодок термометра.

– Здравствайт, – услышал он мягкий голос.

У койки стоял низенького роста человек в широком халате. Нос его, казалось, был расплющен сильным ударом. Из-под арестантской шапочки торчали крупные желтые уши. Толстенные стекла очков превращали его глаза в маленькие бусинки.

– Вот вам этвас покушайт, – сказал человек и положил под одеяло две картофелины, несколько галет и тоненький квадратик шоколада.

Мамед огляделся. Видно, его перенесли в другую комнату лазаретного барака. Здесь было всего пять коек. На соседней лежал без движения страшно исхудавший узник живая мумия. На другой койке метался в горячем бреду молодой человек. Две койки пустовали.

Человек в халате вытащил из-под мышки Мамеда термометр, посмотрел и сказал:

– Теперь хорошо. – И, широко улыбаясь, добавил: – В ревир бил гестаповский шпицлик, и ми решиль разлучить вас, сюда в изолятор.

– Кто это мы?

– Ми… медицина. Ви есть не за это?

Перевязывая особенно болезненную рану на плече Мамеда, он спросил:

– В и бил на столп? Как долго?

– Сорок семь минул.

– Ну, это еще нет много… След на плеч нам понятный примета,… Есть поэзия про тот ужасный столп.

Мамед кивнул. Он знал, что в лагере сложены стихи о столбе пыток:

«Он здесь маячит, страшный, длинный,И жертву ждет. И вот приказ:«За нарушение дисциплиныподвесить их к столбу на час»Нас здесь травили, как зверей,осатанелые собаки.Ведь там, где сердце у людей.У этих извергов клоаки»…

– Мы вам делали карантин. Тиф нет. Завтра немецкий арцт[46] проверяйт и вас марш в ревир. Потом гестапо. Держился, геноссе!

Он быстро пожал Мамеду руку и, сильно припадая на левую ногу, ушел.

Утром следующего дня он снова очутился у койки Мамеда, и смущенно улыбаясь, сказал:

– Здравствайт, товарищ, а кушать никс… Скоро придет русский доктор. Геноссен просили передать: держался добре. Вам тебе верят – это есть бальзам!

Осмотревшись, он быстро поднял сжатый кулак к плечу, потом снял очки, протер стекла, еще что-то хотел сказать, но только указал пальцем на свой красный «винкель» и заковылял к выходу.

Спокойно и легко стало Мамеду от встречи с незнакомым другом… «Товарищи просят держаться… В меня верят… Живет организация!»

В изолятор вошел уже знакомый русский врач. С ним был немец, остановившийся в дверях, под его халатом виднелся эсэсовский мундир.

– Объективные данные за время пребывания в карантине не показали у узника никаких признаков инфекционных заболеваний, – доложил русский врач немцу.- Температура держалась два дня. Ожоги заживают в пределах обычно наблюдаемых аналогий…

– Убрать! – прервал его немец. – Выдадите его конвоирам «политабтайлунга». У них там раны быстро рубцуются!

С тяжелым сердцем ждал теперь Мамед новых допросов. Но, совершенно неожиданно для него, Мамеда посадили в полицейскую машину. Из отрывочных разговоров конвоиров он понял, что его везут в Берлинскую тюрьму гестапо.

В Берлин вызвали также гауптштурмфюрера Крамке,

XIII

Кабинет, в который привели Мамеда Велиева, был основательно обжит толстым немцем. Под расстегнутым мундиром – ослепительно белая сорочка. На бледном лице – холодные проницательные глаза, черная щеточка усов, как у Гитлера.

За широкой спиной нового следователя – очевидно крупной гестаповской шишки – стояли, вытянувшись, гауптштурмфюрер Крамке и еще два эсэсовца.

Яркий свет слепил глаза. Вдруг Мамед услышал глухой стон. Ковер посреди комнаты был подвернут, на светлом пятне паркета лежал одетый в полосатое человек.

Рявкнула команда. Человек с трудом поднялся. Лицо его было разбито в кровь.

– Ты знаком с этим интеллигентом? – спросил следователь у Мамеда.

– Первый раз вижу.

– А ты этого «мейстерзингера» знаешь?

– Нет, – ответил избитый.

– И вас не услаждал пением русский соловей?

– Я никогда не слышал его.

– Тогда продолжим наш «коллоквиум», – заявил следователь. – Займемся историей. Пусть и новый присутствует. Ему это будет на пользу… Так вот, когда произошла битва в Тевгобургском лесу? Отвечай, сопливый интеллигент!

Молчание.

– Не знаешь? Тогда расскажи, что тебе известно о нашем реванше в Компьенском лесу?

Молчание.

– Этого ты, конечно, и знать не хочешь? Больше ничего спрашивать не буду. Но стоять тебе, пока не ответишь. А не ответишь – подохнешь. Верно я говорю, Крамке?

– Яволь!

Спустя несколько минут узник разжал разбитые губы и невнятно заговорил.

– Дайте ему воды, – сказал следователь. – Он, кажется, хочет отвечать.

– А вы о «башне черепов» слыхали? спросил допрашиваемый.

– Ну, расскажи, послушаем.

– Эта башня у нас, в Югославии. В стены башни, по приказу султана замуровали черепа сербских повстанцев, павших в бою на Чегре, что возле города Ниш. Башня должна была устрашать непокорных сербов.

– Ну и что же?

– «Башня черепов» стала музеем. Внуки знают, какой ценой их деды купили свободу. Так и написали у входа в башню.

С необычной для толстого человека живостью следователь бросился к узнику. Через мгновение тот уже лежал на полу и разъяренный гестаповец с проклятиями пинал его ногами. Прогремел выстрел, затем еще один. Судорожно дернулись ноги в деревянных колодках – и стало тихо.

«Это, кажется, Иво, серб-аптекарь, подумал Мамед, с ужасом глядя на убитого товарища.

– Унесите, и на сегодня хватит, прорычал следователь. – Вот что такое чти сербы Прав был великий Бисмарк: «Сербия – это серная спичка в возу сена».

Так Мамеду Велиеву пришлось увидеть, в «работе» гестаповского чиновника «Вилли-экзаменатора», любившего на допросах «заниматься историей».

***

Сигнал воздушной тревоги и глухие взрывы разбудили Мамеда.

Распахнулась дверь камеры, и охранник, подталкивая узника и покрикивая «шнеллер», погнал его в подвальный этаж тюрьмы. Заскрипела железная дверь, и Мамед очутился в набитом до отказа бункере.

В сплошной темноте раздался молодой звонкий русский голос:

– Кого принесло в наш терем-теремок?

– Руссиш? Франсе? Чех? Поляк? – со всех сторон послышались вопросы.

– Кавказец, – сказал Мамед.

– Эй, кацо! – обрадовано прозвучал тот же голос. – Держись! «Сеанс» может скоро кончится. Часто теперь такие представления стали давать. Бомбят правильно! – И помолчав, добавил: – Анекдот немецкий слыхал? Спрашивает Ганс у Фрица: «Когда наш блицзиг[47] состоится? А Фриц отвечает: «Знаю: когда задница Геринга влезет в штаны Геббельса…»

Раздался дружный смех.

– Я летчик. Недавно сбили над Берлином, – продолжал русский. – Допрашивают зверски. Добиваются секретов. Кто выйдет отсюда, запомните адрес моих стариков, расскажите, что я честно погиб здесь. А если сам жив останусь, лично «опровержение ТАСС» сделаю…

XIV

Мамеду повезло: «Вилли-экзаменатора» на допросе не было. Крамке вяло задавал вопросы. Все те же вопросы… Обещания хорошей жизни сменялись жестокими побоями. Иногда после пытки день-другой на допрос не вызывали.

Мамед упорно придерживался своих показаний, а чаще всего молчал. Уставившись на ковер или глядя в окно на башенные часы, он мысленно уносился в родной Баку. Иногда он не слышал вопросов, которые ему задавали. Это молчание особенно изводило гестаповцев, и они остервенело накидывались на узника с «бананами»[48].

Избитого до полусмерти Мамеда бросили в камеру, где уже лежали два искалеченных узника. Бывшего моряка-севастопольца привезли из какого-то лагеря во Франции. Кто был второй, узнать не удалось. Только хриплое дыхание показывало, что он еще жив.

Моряк назвал себя Федором. Часами он молча лежал и только с помощью Мамеда поворачивался на бок.

– Нет, братишка, так дело не пойдет, – сказал однажды Федор, заметив, как Мамед подливает в его миску свою похлебку. – У меня нутряного жира побольше, чем у тебя, да кость широкая. А кожа заживет, если до того не повесят…

– За что тебя так… разукрасили? – спросил Мамед. – Листовку нашли у меня при обыске, – не сразу ответил Федор. – У нас там, во Франции, продолжал он, помолчав, – крепкая братва подобралась. И голова была правильная – люди главного калибра! А в листовке, из-за которой я здесь лежу, а скоро, может, землей накроюсь, был напечатан призыв нашей организации. Ты запомни… Может, своими словами передашь другим. Там было написано так:

«В настоящее время вы (советские военнопленные, значит, и гражданские, которых в неволе угнали) находитесь в капиталистической стране, и это обязывает вас высоко держать честь советского гражданина… То что мы получили от нашей Родины, Советского Союза, является превыше всего для нас всех…»

А дальше так:

«Фашисты и их верные псы ведут злобную пропаганду среди вас. Они хотят убить вашу душу и сделать из вас покорных рабов. Не верьте тому, что они говорят. Они гнусно лгут…»[49]

Федор устало закрыл глаза.

– Расскажи о себе, – попросил он в другой раз. Почему так получилось, Мамед и сам не смог бы объяснить, но больше всего рассказывал он Федору о Генерале. Рассказывал подробно, как будто давно его знал…

– Так вот, – еще только рассортировали цуганг, а мы уже знали, что привезли Генерала. Каждому хотелось с ним поговорить, у слышать, что скажет, посоветоваться. Но, сам знаешь, в лагере это не просто. Да и не каждого к нему пускали. Оберегали его наши. Но разок и мне довелось с ним поговорить…

Вот представь, Федор, сидит на каком-то ящике невысокий человек. Лицо сухое, вытянутое, кожа чистая. А глаза – будто магнитом притягивают. Сидит он, веточкой по песку чертит. Рядом стоит свой человек, охраняет… Знал он много, Генерал. Рассказывали, будто в Берлине в гестапо удивил он немцев: на семи языках свободно разговаривал. Вот, брат, Сураханы-Балаханы. Семь языков, а ни на одном военной тайны не выдал. Говорят, будто сам Гитлер приезжал к Генералу и даже в спор а ним вступил. Доказывал Гитлер, что разобьет наших, и только хотел узнать, сколько еще, по мнению Генерала, Советский Союз сможет продержаться. А Генерал ему какую-то формулу написал. Вот, говорит, мой ответ. Гитлер глаза пялит, ничего не понимает. Тогда Генерал и сказал самому Гитлеру: «Никогда вам русских, советских не одолеть. Ни стали такой, ни пороха, ни сил таких нет у вас, и быть не будет. А война кончится скорее, чем вам хочется. Хорошо, если вы живы останетесь, хоть судить будет кого»…

А Геринг? Чего только не обещал нашему Генералу Пробовали пряником взять – не вышло. Решили доканать голодом и каторгой.

Злились эсэсовцы. Раньше, чем Генерал на новое место прибудет, – весь лагерь уже ждет его, и по баракам продукты собирают, чтобы он меньше нужды терпел…

Так вот, я поздоровался с Генералом. Он посмотрел на меня, спокойно ответил, подвинулся. «Садись!» -говорит. Угощает сигаретой. Я отказываюсь. «Бери, – говорит, – иначе обижусь». Разговорились. Спросил меня Генерал» сколько мне лет, кто по званию, где воевал, как себя чувствую, нашел ли себе товарищей, не упал ли духом.

«Погибнуть здесь можно в два счета, – говорит он. – А только надо над собой строгий контроль сохранять, а еще – не только за себя бороться, но и за каждого нашего человека»… Эти слова – «за каждого человека» – Генерал два раза повторил. Я рассказал Генералу все про себя, не скрыл, что трудно мне…

«А ты, дружок, – отвечает Генерал и берет меня за руку, – открой глаза и смотри шире. Как можно шире. Не допускай, чтобы мир в твоем представлении сузился до твоих сегодняшних мук. Тяжелых мук, знаю. Как только широкий мир, где мы с тобой – солдаты большой битвы, сузится до размеров твоего пупка, жизнь твоя не будет стоить и понюшки табаку…»

Трудно, Федор, передать все, что Генерал говорил нам. Мы от его слов, клянусь, крепче становились…

Даже гестаповцы боялись Генерала. А он не боялся их. Такое говорил, он им, что другому бы за это в момент пулю влепили. Жалко, недолго пробыл с нами Генерал. Увезли его с транспортом куда-то далеко. Нас из бараков не выпустили. Мы из окон смотрели, как уходит колонна. Знал это Генерал. Шел в строю, как на параде, а у самой брамы рукой взмахнул на прощанье. Светлую память оставил! А ведь о себе Генерал так и не сказал ни слова…

…Спустя несколько дней Мамеда Велиева снова привели на допрос. Здесь ему через переводчика объявили, что приговором суда «за опасную подрывною деятельность против рейха», оп присужден к смертной казни через повешение.

Затем его привезли в концлагерь, заперли в камеру смертников. Здесь он увидел Петра Никонова. Не сразу узнал его – поседевшего, измученного, страшно исхудавшего.

XV

Они никак не могли наговориться. Никонов расспрашивал, кто заменил его в ревире, работает ли там свой человек. Когда Мамед Велиев рассказал о своем разговоре с новым доктором, Никонов горько усмехнулся.

– Ты что это, Петр?

– Да вот, вспомнил одно место из какой-то книги. Так сказано: «Не бойся врагов – в худшем случае они могут тебя убить. Не бойся друзей – в худшем случае они могут тебя предать. Бойся равнодушных – они не убивают и не предают, но только с их молчаливого согласия существуют на земле предательство и убийство».

– Да, брат… А ведь сколько их, равнодушных. И ходили они рядом с нами…- Мамед с любовью посмотрел на друга. Последнюю, печальную радость подарила ему судьба… – Что ж, Петр, – сказал он тихо, – на этот раз тебе уж меня не спасти…

– Да, – откликнулся Никонов. – На этот раз-все…

– Тебе когда объявили?

– Я здесь уже третий день, Мамед. Хорошо, что кончилось одиночество. Черт знает, что в голову лезло…

– Не о такой встрече думал я, Петро…

– Недаром у немцев есть поговорка… «Кому быть повешенным – тот не утонет»…

До сих пор они избегали говорить об этом. Но теперь было произнесено слово, которое означало конец их борьбе, конец надеждам.

Друзья молчали. Каждый предался своим нелегким думам. Пришло какое-то ледяное спокойствие. Ни страха, ни боли…

– Теперь уже не в наших силах что-либо изменить, а на чудо нечего рассчитывать. Но до чего же обидно, Мамед… Мы уже и оружия немало собрали… Дали бы эсманам прикурить…

– Я вот думаю, Петро, еще бы немного продержаться. Ведь где были немцы, когда мы попали в плен, и где они сейчас? Говорят, у них порядок такой – после приговора еще сто дней можно протянуть…

– А сами они протянут сто дней? Нет, дружок, вряд ли нас коснется это правило… Вот что: надо написать на стене наши фамилии.

– К чему?

– Придут же сюда наши. Увидят наши имена, на Родине расскажут…

– Расскажут… Хорошо, если мать еще жива. Но она не поверит даже очевидцу. Мало ли что на стене написано… «Аллах керимдир»[50], – скажет она и будет ждать. Пообещает щедрый подарок святому, чтоб я вернулся… И будет ждать…

– А все-таки давай напишем. Вот я оторвал пуговицу. Это немецкая, штампованная. Чуть-чуть отогну, и будет стило.

Никонов опрокинул пустую парашу, встал на нее и процарапал на шершавой стене черточку.

– Пойдет, – сказал он. – Напишем так: приговорены фашистами к смерти, умираем сынами Родины…

– Это будет нашей могильной надписью?

– Да… Надо короче Отбросим мой глупый пафос и напишем просто: «Погибли честно. Петр Никонов из Клина, Мамед Велиев – Баку».

– Это подходит. Пиши.

***

Мамед лежит, закинув руки за голову. Глухо доносится в мрачное подземелье шаги охранника – четыре в одну сторону, четыре в другую. А в интервалах – мерные звуки падающих с потолка капель.

«Может быть, рассказать Петру о Светлане? – думает Мамед. – Рассказать о глупых былых сомнениях – примут ли в семье эту светловолосую девушку… И об июньской ночи в Нагорном парке, когда мы решили открыться родителям и скрепили свое слово первым поцелуем…».

Лезут в голову нелепые, несбыточные мысли: «Может, еще удастся вырваться из этих стен, и тогда Петр приедет в Баку… Познакомлю с ним Светлану: вот, Света, мой спаситель, мой самый близкий друг…».

Он лежит без сна.

Приближающийся топот, лязг отодвигаемых засовов… Это пришли за смертниками из соседней камеры. Гул голосов, прощальные выкрики…

Тишина.

И вдруг – далекая-далекая автоматная очередь…

Обостренная сознанием неизбежного конца, четко работает память. Перед мысленным взглядом Мамеда встают родной дом, ветка абрикосового дерева в цвету… золотистый пушок над верхней губой Светланы…

– Ты читал Тагора? – спрашивает вдруг Петр и, не дожидаясь ответа, продолжает: – «Мне стыдно за мою пустоту», сказало Слово Труду. «Я сознаю свою бедность, когда смотрю на тебя», сказал Труд Слову»…

Вот, брат, какой мудрый старик был!

И снова тянутся томительные часы. Обреченные лежат, прислушиваясь к шагам, которые могут оказаться шагами палачей, и к голосу своих воспоминаний.

– Одно остается нам, – снова нарушает Петр молчание: – умереть с достоинством. Скажу откровенно – страшно мне…

– Знаешь, Петро, когда мы еще только на формировании были, меня и всех нас, молодых, необстрелянных, волновало это: ведь, скоро под огонь идти… На счастье командиром взвода назначили к нам парня с орденом Красной Звезды за финскую. Мы к нему, так, мол, и так, скажите нам, как оно воюется, почем фунт лиха… Да, отвечает он, страшновато было. Отрываться от земли и идти в атаку, под пули – это только дурак скажет, что дело простое. Но, когда поднимали в атаку, для страха времени не оставалось. Хлопцы рядом, а я что, хуже их? Совесть и долг подымали!

– Да… Уж лучше бы – на глазах у товарищей. Знаешь, как у нас говорят: – на миру и смерть красна…

XVI

Хоть и ожидали, ожидали, этого часа, а пришел он неожиданно. Все было по заведенному ритуалу. Вывели, связали руки. Повели.

Неяркое солнце стояло уже довольно высоко. Мамеда и Петра бил озноб…

Каменная площадь аппельплаца была заполнена ровными, молчаливыми прямоугольниками узников. Пестрели полосатые робы. Аппель уже закончился. У бетонной лагерной стены стояли две переносные виселицы. Петра Никонова и Мамеда Велиева поставили под петлями, и переводчик неровной скороговоркой стал читать приговор. Мамед его не слышал. Он всматривался в людей, стоящих на плацу, пытался найти хоть одно знакомое лицо. Переводил взгляд с одной шеренги на другую…

Вдруг переводчик что-то с надрывом выкрикнул и умолк.

Верзила с зеленым винкелем накинул Никонову на шею петлю. С криком «хох» он столкнул Петра с помоста и повис на нем. Петр успел только крикнуть: «Братья, то…».

Теперь Мамед ждал приближения палача. Он его чувствовал спиной. Он сжимал кулаки, глядя прямо перед собой на застывший строй.

Вдруг по рядам узников прошло движение. Комендант лагеря остановил палача и подозвал к себе переводчика. Оба подошли к микрофону.

– Вы видели, как был казнен один из врагов рейха, – стал выкрикивать переводчик вслед за комендантом. – Такой конец ждет всех явных и тайных подстрекателей, коммунистических агитаторов, смутьянов. Сейчас должна состояться казнь другого опасного преступника, который, кроме всего прочего, распевал еврейско-большевистские песни. Я распорядился приостановить казнь. Пусть этот певец порадует нас своим искусством. Он будет прикован к лагерным воротам и будет жить, пока будеть петь – хоть до ста лет! Но как только он закроет рот, часовой расстреляет его!

Молчание, висевшее над плацем, стало острым, как нож…

– Этот певец побывал в Бухенвальде, – продолжал комендант. – Там у них даже свою песню сочинили. Вот с нее пусть и начинает «концерт».

Все было как во сне… Комендант, лагеря подошел к Мамеду, толкнул его в бок рукояткой плетки и что-то скомандовал. Подошли кузнецы. Более двух часов тянули они, пока, наконец, заковали Мамеда и подвесили к створке лагерных ворот. Рядом зашагал эсэсовец с автоматом.

Мамед молчал. Ему казалось, что он слышит учащенное дыхание колонны. Тишина накалялась…

– Пой, товарищ! – раздалось вдруг из глубины рядов на русском языке.

Опасаясь, что сейчас начнут искать того, кто осмелился выкрикнуть. Мамед глухим голосом затянул «Песню узников Бухенвальда»:

День едва занялся,Мрачный, серый и сонный,По дороге, чуть свет,Потянулись колонны.Мы уныло бредем на работу.Лес чернеет кругом, розовеет восток,Я в котомке несу хлеба жалкий кусок,А в сердце, а в сердце – заботу.

Мамед чуть передохнул, посмотрел на застывшие ряды узников и продолжал слова припева:

О, Бухенвальд, тебя я не забуду,Ты стал моей судьбой.Свободу я ценить сильнее буду,Когда прощусь с тобой.О, Бухенвальд, мы выдержим ненастье,И нам не страшен рокМы любим жизнь и верим в счастье,И день свободы нешей недалек!

Он повторил припев дважды. Голос его окреп, налился силой. Немым строем стояли перед ним не полосатые скелеты, а – бойцы, которым близко и понятно было каждое слово…

А в жаркую ночь я тоскую по ней,По славной подружке далекой моей.О, только бы не изменила!По острым камням твердым шагом идем,Лопату и лом на плечах мы несем.А в сердце – любовь к нашим милым…

Кто-то упал в строю. Упал с глухим, коротким стоном. Еще кто-то. Эсэсовцы кинулись наводить порядок в колонне.

И короток день, и ночь так длинна.Вот песня… На Родине пелась онаВ счастливые давние годы.Товарищ, держись! Пусть кипит наша кровь!В сердцах сохранили мы к жизни любовь,И твердую веру в Свободу!О, Бухенвальд, тебя я не забуду,Ты стал моей судьбой.Свободу я ценить сильнее буду…

Тут раздалась команда – «Разойдись!»

Одними глазами держа равнение на поющего, прошли мимо Мамеда бесконечные колонны узников. Топот деревянных колодок прозвучал чудовищным аккомпанементом песне о Бухенвальде…

***

Наступила ночь. Измученные бессмысленным и тяжелым рабским трудом, втягивались узники в сырые, вонючие бараки. Истомленные тела валились на жесткие нары. Но было необычно тихо. Никто не вздыхал, не делился, как обычно, пережитым на работе. Молчали даже те, у кого всегда находилось веселое слово, вызывавшее смех. Молчали. Вслушивались.

Он еще пел. Негромко, но пел. Кому-то показалось, что это «Интернационал», а кому-то чудилось «По долинам и по взгорьям»…

И все же постепенно сон одолевал даже самых стойких, даже тех, кому голос в этой темной ночи был голосом близкого друга, товарища по борьбе.

Тяжелым был их сон. Часто он прерывался, и тогда узники напряженно вслушивались: поет ли еще?

– Николай, слышишь, – проговорил с немецким акцентом басовитый голос, – как там наш товарищ?

Николай поднялся на локте, долго прислушивался, и сам не заметил, как начал подтягивать невидимому певцу:

Не страшен нам белый фашистский террор,Все страны охватит восстанья костер,Все страны охватит восстанья костер!

Николай пел, и ему подтягивали Стефан и другие соратники, когда-то в темном «вашрауме» принимавшие участие в судьбе товарища, которого они знали тогда только как номер 37771…

Товарищи, братья, в застенках холодных,Мы с вами, мы с нами, хоть нет нас в колоннах…

Вдруг Николай умолк. Над лагерем висела тишина. Страшная, бездонная, зловещая… Еще секунда такой тишины… Еще… Потом ее распорола короткая автоматная очередь.


  1. [28] Ами – дядя (азерб.).

  2. [29] Кочи – наемный убийца (азерб.).

  3. [30] Глупый парень (нем.).

  4. [31] В чем дело? (нем.).

  5. [32] ОВС – обозно-вещевая служба.

  6. [33] Подлинный документ (прим. авт.)

  7. [34] Подлинный документ (прим. авт.).

  8. [35] «Кубинка» – район, где когда-то в Баку, находился «толкучий» рынок.

  9. [36] Политабтайлунг – лагерное гестапо (нем.)

  10. [37] Ревир – лагерный лазарет (нем.)

  11. [38] Вашраум – умывальная (нем.)

  12. [39] Цуганг – транспорт с узниками (нем.).

  13. [40] Штайнбрух – каменоломня, каменный карьер (нем.)

  14. [41] Шрайбштубе – лагерная канцелярия (нем.).

  15. [42] Подойди (нем.)

  16. [43] Проклятые макаронники! (нем.)

  17. [44] Капо – вспомогательный полицейский, надсмотрщик из узников (нем.)

  18. [45] Так точно (нем.)

  19. [46] Арцт – врач (нем.),

  20. [47] Блицзиг – молниеносная победа (нем.).

  21. [48] Резиновая плетка с металлическим стержнем внутри.

  22. [49] Подлинный документ (прим. автора).

  23. [50] Бог милостив (азерб.)