14496.fb2
Навряд ли государь-император сознавал, что разрешая своему подданному, сыну крестьянина Калужской губернии, Перемышьского уезда, села Желохова, обучаться по выбору, хоть в Московском, а хоть и в Санкт-Петербургском университетах, он не милость творит, а покрывает своим благоволением как раз беззаконие, позволяющее чиновникам вертеть правом по своему усмотрению. Интересно, а что если бы государю доложили, что его запоздалой милостью сын крестьянина Калужской губернии, Перемышьского уезда, села Желохова пренебрег, оставил ее без последствий?.. Деду царская милость не льстила, он рассуждал, исходя из интересов дела, а делом было получение основательного образования. Два года он отучился в Томске, теперь заканчивал четвертый курс в Харькове. Опять менять место, преподавателей, обживать новое учебное пространство.
Медицинская кафедра в Харькове была сильной, и это решило дело.
Предъявитель сего, Николай Никандрович Кураев, сын крестьянина, вероисповедания православного, родившийся 9 Декабря 1875 года, по удовлетворительном выдержании в Императорском Харьковском университете в 1897–1898 гг. полукурсового испытания и по зачете определенного уставом числа полугодий на медицинском факультете Харьковского университета, подвергался испытанию в медицинской испытательной комиссии при Харьковском университете в Сентябре и Октябре месяцах 1901 года, при чем оказал следующие успехи…
…вот «успехи» деда, перечисленные в дипломе, по всем двадцати трем дисциплинам оценивались только как «удовлетворительные» и «весьма удовлетворительные». Как-то не вязалась с дедовской основательностью в отношении к делу по нашим меркам посредственность знаний. Так то наши мерки! Видно в прежние времена к словам относились сугубо серьезно, и если знания испытываемого удовлетворяли, да еще и весьма удовлетворяли испытателей, то лекарь получал диплом с отличием…
По сему и на основании Высочайше утвержденного мнения Государственного Совета 5 ноября 1885 года г. Кураев, в заседании медицинской испытательной комиссии 14 Октября 1901 года, удостоен степени лекаря с отличием со всеми правами и преимуществами, поименованными как в означенном Высочайше утвержденном мнении Государственного Совета, так и в ст.92 устава университетов 1884 года.
В удостоверение сего и дан сей диплом г. Кураеву за надлежащею подписью и с приложением печати Управления Харьковского округа.
Город Харьков. Ноября 30 дня 1901 года.
Сам диплом являет собою несгибаемой твердости лист плотной бумаги размером в два машинописных листа, составленных рядом. И хотя хранится он сложенным вчетверо, но в развернутом виде топорщится и при чтении удерживать сей диплом приходится двумя руками. Смею полагать, что несгибаемую силу придает сему диплому «Факультетское обещание», набранное на обратной стороне тем же торжественным типографским шрифтом, что и весь текст диплома.
Принимая с глубокой признательностью даруемые мне наукою права врача и постигая всю важность обязанностей, возлагаемых на меня сим званием, я даю обещание в течение всей своей жизни ничем не помрачить чести сословия, в которое ныне вступаю. Обещаю во всякое время помогать, по лучшему моему разумению, прибегающим к моему пособию страждущим; свято хранить вверенные мне семейные тайны и не употреблять во зло оказываемого мне доверия. Обещаю продолжать изучать врачебную науку и способствовать всеми своими силами ея процветанию, сообщая ученому свету все, что открою. Обещаю не заниматься приготовлением и продажею тайных средств. Обещаю быть справедливым к своим сотоварищам-врачам и не оскорблять их личности; однако же, если бы того потребовала польза больного, говорить правду прямо и без лицеприятия. В важных случаях обещаю прибегать к советам врачей, более меня сведующих и опытных; когда же сам буду призван на совещание, буду по совести отдавать справедливость их заслугам и стараниям.
Какой превосходный, серьезный и практический документ! Именно «Обещание», а не предосудительная, с точки зрения искреннего христианства, языческая «клятва». Отступление от «клятвы» — преступление, «клятвопреступник», это уже и приговор и несмываемое пятно, что бы там ни бормотал в свое оправдание отступник. Иное дело «Обещание», и отступившему от него остается дорога к чести. В «Обещании» больше и доверия и милосердия, оно обязывает без угрозы.
Человечно, хорошо!
Закончив университет, дед пожелал работать у себя на родине, куда и был приглашен в качестве фабричного врача на Ивановскую текстильную фабрику, где уже почти десять лет к тому времени работал мастером Вильгельм Францевич, будущий дедушкин тесть…
Быть может, дедушка и бабушка, Николай Никандрович и Кароля Васильевна, как на русский манер стали звать Каролю-Марию-Юзефу, и были на небесах предназначены исключительно друг для друга, на земле это было понято не всеми и не сразу.
В памяти кураевских потомков сохранился некий Н. Канавин, кстати, тоже Николай, один из соискателей бабушкиного сердца и претендентов на ее руку. Свидетельства за подписью Н. Канавина должны быть предъявлены для того, чтобы не возникло предосудительное мнение о том, что бабушкиной руки никто не искал, а потому она так долго, целых два года ждала деда с войны.
Открытки, посылавшиеся бабушке из Лейпцига, Берлина, Парижа, подтверждают искренность чувств Н. Канавина и серьезность намерений. Бабушка отвечала ему из Рима, Кельна, Триеста, Парижа и Москвы — Петровский бульвар, дом Трындина, кв. 9.
Ея Высокоблагородию Каролине Вильгельмовне Шмиц.
Лейпциг, 13 августа 1902 г.
Дорогая Кароля, получил Вашу карточку из Парижа, так же получил из Берлина. Благодарю за память. Я был серьезно болен. Теперь поправился, но очень изменился. В Лейпциге, вероятно, придется пробыть еще недели 4–5 самое меньшее. Вы пишете, что, как Вам кажется, дружба наша разошлась. Я, Кароля, отношусь к Вам совершенно так же, как и в прошлом году. С моей стороны мое ровное чувство искренней дружбы к Вам не изменится, вероятно, никогда и, если изменится наше обоюдное отношение, то, конечно, виноват в этом не я. Итак, пишите, если найдете желание, мне по старому адресу в Лейпциг. Жму руку. Желаю всего лучшего.
Не письмо, а какое-то уведомление!
«Я отношусь к Вам совершенно так же, как в прошлом году…» «С моей стороны мое ровное чувство», «Пишите, если найдете желание…»
На что рассчитывал с такими текстами этот Канавин?! Такие письма пишут только немцы в русских водевилях, или какой-нибудь господин Лужин из страшненького романа.
Младшая сестра моего отца, стало быть, тетка, рассказывала, как в юные свои годы, рассматривая открытки с видами Берлина, Лейпцига и Женевы, она спросила у своей мамы, моей бабушки, кто такой «Н. Канавин».
«Он хотел быть моим мужем», — сказала бабушка.
«Как! — удивилась юная еще в ту пору тетка, бывшая уже четвертым ребенком, — тогда мы были бы не Кураевы, а Канавины?!»
«Вас вообще могло не быть», — сказала бабушка.
И о Канавине, с его «ровным чувством искренней дружбы», больше ни слова!
Претендентки на руку и сердце молодого врача, игравшего в любительских концертах на скрипке и прекрасного конькобежца, документальных свидетельств по себе не оставили, но сохранились безусловно достоверные предания, во все времена имеющие хождение наравне с документами.
Это было в Воскресенске. Это было зимой. Это было на катке.
Некая Леночка Янковская, влюбленная в деда и оберегавшая его даже от мнимых соперниц, набросилась на катке на бабушку, принародно обвиняя ее в том, что из-за ее неловкости (это бабушкина-то неловкость!) разорвалась цепь державшихся друг за дружку катальщиков и катальщиц, так называемая «змейка», раскрученная стоящим в центре самым сильным и умелым конькобежцем, естественно, дедом. Доктор Кураев, уже второй год работавший на одной из фабрик М. С. Попова, в чьей конторе на Петровке впоследствии привольно разместилось Министерство морского флота, был за справедливость, не думая о последствиях. Он тут же встал на защиту бабушки, убедительно доказав, что в разрушении «змейки» ее вины нет. «Ну и оставайся со своей Каролей!» — крикнула разобиженная Елена Янковская, уверенная в том, что худшего деду и невозможно пожелать.
Дед еще раз пристально посмотрел на бабушку, глядевшую на своего заступника сквозь слезы доверчиво и с благодарностью, и действительно решил остаться с ней навсегда, до последнего часа.
А Канавин не унимался.
Вот она, эта открытка из Нью-Йорка с видом высоченного, чем-то напоминающего нос океанского лайнера, небоскреба на углу Бродвея.
Russia. Moscow. Ея Высокопревосходительству Кароле Васильевне Шмиц. Петровский бульвар, д. Трындина, кв. 9.
НЬЮ-ЙОРК. 8 дек. н/ст. 1903.
Шлю моей доброй, хорошей Кароле привет из далекой Америки, где я уже четыре дня. Сегодня перебрался из гостиницы в комнату. Чудная комната, но хозяева мне не нравятся. Впрочем, обо всем я напишу как-нибудь днями письмо, а пока крепко, крепко жму Вашу руку.
Ваш Коля.
Пишите, чем несказанно будете меня радовать. Письмо Ваше получил по приезде сюда. Большое спасибо.
Как далеко продвинулся этот черт-Канавин, забравшись в Америку: «моей доброй, хорошей», и руку он уже жмет «крепко, крепко» и ждет, видите ли, что бабушка будет его «несказанно радовать»…
Не дождешься! она будет радовать деда.
И о Канавине больше ни слова!
Лучше лишний раз взять в руки и перечитать рождественскую открытку образца 1903 года.
Воскресенск, Звенигородского уезда, Московской губернии.
Ея Высокоблагородию Кароле Васильевне Шмиц, Московская улица, в собств. доме.
Дорогая Кароля Васильевна. Шлю Вам самые сердечные пожелания. Дай Вам Бог побольше сил и здоровья. Мне хорошо — немного скучаю. Болела гриппом, теперь лучше, хотела, чтобы и Вы меня не забывали. Николаю Никандровичу предсказываю беспримерный успех в концерте.
Это та самая Январева, что была некоторое время попутчицей бабушки и госпожи Катуар во время разъездов по Германии и Италии. Но документ ценен упоминанием деда, а раз бабушке пишут про деда… Это значит, что «беспримерный успех» деда в концерте для бабушки значит не меньше, чем рождественские поздравления и пожелания здоровья! Все пока идет отлично, главное, чтобы ничего не случилось. Никаких Канавиных, никаких Гартунгов, никаких Веселаго!
Но Романов, Романов, вот где узкое место России. О, если бы Николай Александрович Романов не позволял друзьям, родственникам, врагам, да что врагам, вовсе проходимцам, водить себя за нос, а вместе с собой и «землю Русскую», хозяином которой он себя считал, может быть, меньше невзгод выпало бы на него самого и на его большую семью и уж вовсе ни в чем не повинных детей, а заодно, может быть, меньше разлук и печали досталось бы и бабушке с дедушкой.
Казалось бы, залогом европейского мира могло послужить уже то, что на английском, немецком и русском престолах в начале века сидела родня, в их жилах было очень много общей крови. Но короли, императоры и цари не знают дружбы.
Вот и русско-японская война была организована по-родственному, по-семейному.
Немецкая и английская родня русского царя, заручившаяся поддержкой благодетельно демократических Соединенных Штатов, напугали японцев аппетитами своего русского «брата». И немцы и англичане мечтали ударить по длинной руке, искавшей своих выгод не в устройстве собственного дома по-человечески, а в карманах желтолицых братьев, населяющих просторы Манчжурии и теснины Кореи.