145007.fb2
...Мы шли домой в одном общем строю, наши ребята и ленинградцы вперемешку, растрепанные, разгоряченные, руки и ноги исполосованы кустами и сучьями, у кого разорвана рубашка, а у кого и синяк под глазом. Но головы у всех высоко подняты, глаза блестят, и выражение всех лиц вернее всего можно передать тремя словами: "Вот это да!"
В первом ряду ленинградцы несли свое знамя, а на два шага впереди шли горнисты - круглощекий пионер Сеня и наш Петька. Задрав головы, выставив вперед блестевшие на солнце горны, они трубили что-то, что не походило ни на один знакомый нам сигнал. Он не звал вставать, обедать или спать, он не возвещал тревогу. Он означал победу и радость, он обещал хороший, веселый костер на нашей поляне и хорошую, веселую и верную дружбу впереди.
41. "Я ВИДЕЛ ТЕЛЬМАНА"
Делу время, потехе час. Август близится к концу.
Наша столярная мастерская получила уже некоторую известность: мы изготовили комплект парт и классных досок для новой школы колхоза имени Ленина и получили еще несколько заказов, в том числе и из Ленинграда. Про нашу мебель говорят, что она изящная, а Соколов, председатель колхоза, сказал коротко:
- Добротно! Заказами не обойду.
Мы ходили в деревню смотреть, как выглядят наши парты и доски в новой школе.
- Моей работы, - сказал Подсолнушкин, поглаживая черную глянцевитую крышку парты.
- И моей, - ревниво поправил Коробочкин.
Почем они знают? Все парты - как близнецы. Но уж, верно, не зря говорят, верно оставили заметку.
Петя красил доски, и они кажутся ему лучше всего остального.
- Семен Афанасьевич, - шепчет он, - доски-то видали? Хороши?
- Хороши, хороши доски, - подтверждает Иван Алексеевич Соколов, который обходит школу вместе с нами. - А послушай, Семен Афанасьевич, у тебя гостят ребята из Германии. Вот бы им прийти к нам, порассказать. Знаешь, как народ интересуется...
Очень не хочется отказывать ему, но и бередить душу Гансу и Эрвину тоже не хочется - слишком много тяжелого пережили они. О таком рассказывать и взрослому горько.
- Да, правда твоя, - соглашается Соколов. - А все-таки, знаешь... Не в клубе же - там верно, народу много набьется, - а вот здесь, хоть в этом классе. И мебель вашу обновим. Нет, серьезно тебе говорю, ты подумай, не отмахивайся. Учителя, ну и колхозники наши - немного, вот сколько в классе поместится. Сам понимаешь: газеты газетами, а живое слово ничем не заменишь. Это люди лучше всего поймут. Ну как?
Дома мы не донимали Ганса и Эрвина вопросами, особенно после случая у реки: нам хотелось, чтобы они отдохнули и повеселели у нас. Но не передать Гансу просьбу Ивана Алексеевича я не мог. И он, видно, сразу понял, что его зовут не из пустого любопытства. Он ответил сдержанно, как взрослый:
- Когда я уезжал, мне говорили: расскажи там товарищам о нашей жизни. Я пойду. Я обещал, что буду рассказывать.
Мы пошли в колхоз вечером. Эрвина оставили дома. Софья Михайловна должна была переводить. С нами напросился и Репин.
Когда мы пришли, класс был уже полон. Посередине, в первом ряду, перед самым учительским столиком, сидел дед, какой есть, наверно, в каждой деревне, будь то на Украине, в Подмосковье или на Смоленщине. На киносеансах он тоже всегда усаживался в первом ряду, хоть ему и объясняли, что для пользы зрения ему лучше бы сесть подальше. Дед был из тех, кто верит только собственным глазам и собственному разумению, а на чужое слово не полагается. Если мне или кому другому из учителей случалось делать в колхозе какой-нибудь доклад, проводить беседу, дед тоже неизменно сидел в первом ряду и неизменно задавал множество вопросов, по которым я вполне мог заключить, что читает он газеты так же аккуратно, как мы, и разбирается в них не хуже.
Сейчас я взглянул на старика с опаской. Совсем не хотелось, чтоб к Гансу отнеслись как к завзятому докладчику и засыпали его вопросами.
В задних рядах теснилась молодежь - почти всё народ знакомый нам и по вечерам в клубе, по киносеансам, и по работе в поле.
Пожилые женщины устроились за партами уютно и надолго, некоторые принесли с собой вязанье.
- Так вот, товарищи колхозники, - начал Иван Алексеевич, - к нам пришел молодой товарищ. Он приехал из Германии, у наших соседей гостит. Попросим его рассказать, как там, в Германии, люди живут.
Собравшиеся сдержанно захлопали в ладоши, разглядывая Ганса, который деловито и как будто спокойно подошел к учительскому столику. Софья Михайловна стала рядом.
Минута прошла в молчании. Я уже хотел предложить, чтоб Гансу для начала помогли вопросами. Но он стоял прямой, серьезный, опершись руками о край стола, и, заглянув сбоку в его лицо, в глаза, устремленные куда-то в конец класса, а может быть, и за его стены, я понял - ни о чем спрашивать не надо.
И потом в полной тишине раздался негромкий голос Ганса и вслед за ним голос Софьи Михайловны:
- Я видел Тельмана.
Мальчик сказал это медленно, доверчиво оглядел сидящих за партами и повторил:
- Я видел Тельмана, - и потом уже быстро продолжал: - Это было давно, но я хорошо помню. Было Первое мая. Мы с мамой шли на демонстрацию. Она вела меня за руку, а потом вдруг наклонилась и сказала: "Смотри, это Тельман! Смотри, запомни, какой он!" Тельман стоял на таком возвышении, вроде трибуны, улыбался и махал нам рукой, а я смотрел на него и старался запомнить. У него очень доброе лицо. Сейчас он в тюрьме. Сейчас очень много хороших людей в Германии арестованы и сидят в тюрьме.
Вот у моего товарища Эрвина отец умер в тюрьме. Мой отец взял его в нашу семью. Но моего отца тоже скоро арестовали - он был коммунист. Потом мы получили от него письмо. Оно было написано шифром. Никто, кроме мамы и самых близких товарищей, не мог бы прочитать его.
(Когда Софья Михайловна переводит эти слова, Репин, сидящий рядом со мной, на секунду взглядывает на меня. Мы встречаемся глазами, и он тотчас отводит свои.)
- Это письмо было сначала у мамы, потом его хранил мой старший брат, а теперь оно у меня, потому что я остался один из всей семьи - я и Эрвин.
Шорох пронесся по классу. Мне показалось: все, кто здесь есть, невольно шевельнулись, подались вперед, словно хотели быть поближе к светловолосому мальчику у стола.
Ганс протянул Софье Михайловне страницу из ученической тетради:
- Вот письмо, здесь оно расшифровано.
- "Дорогая жена, дорогие мои сыновья! - прочитала Софья Михайловна. Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Но сейчас я плачу только о том, что никогда больше не увижу вас. Смерть же меня не печалит. Нет капли крови, которая пролилась бы, не оставив следа. Я и все те, кто сейчас здесь со мной, - мы знаем, что жили не напрасно, что посеянное нами с таким трудом, ценой жизни, не пропадет и даст свои всходы. Пускай не скоро, но даст непременно. Я верю в это свято, и вера эта дает мне мужество умереть.
Дорогая Марта, сын моего товарища - мой сын. Прошу тебя, прими Эрвина в свое сердце рядом с Гансом и Куртом. Верю, что мои сыновья навсегда будут преданы делу, которому мы с тобой посвятили свою жизнь.
Целую тебя, дорогой, самый близкий мой друг. Обнимаю тебя и детей".
Софья Михайловна замолчала и опустила руку с письмом. В классе было очень тихо.
- Вы видите, - снова заговорил Ганс, и голос его дрогнул, - тут не сказано ничего особенного. Но мама объяснила нам, что отец не хотел, чтоб его прощальное письмо попало в чьи-нибудь грязные руки. И он сделал так, чтоб письмо могли прочитать только самые близкие.
- А где же его мать сейчас-то? - тихо спросила женщина, сидевшая по левую руку от меня. Вязанье давно уже лежало неподвижно у нее на коленях.
- Тоже в тюрьме, - не оборачиваясь, шепотом ответил Андрей.
- А брат старший?
- И брат.
Женщина опустила глаза, медленно покачала головой.
- О чем перед смертью думал, - сказал старик в первом ряду. - О чужом мальчонке...
Ганс вопросительно поглядел на него, потом на Софью Михайловну. Она перевела.
- Нет, какой же чужой? - сказал Ганс, поворачиваясь к старику, и даже прижал обе руки к груди. - Он сын товарища, сын друга, понимаете?
Старик выслушал перевод, кивнул и сказал мягко: