Журнал День и ночь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25
Я написал, что принимаю с благодарностью мне предложенное чутким Литфондом… (А совсем незадолго до этого Литфонд у меня был наглым и разжиревшим от переизданий Корнея Чуковского, чью дачу в Переделкине посмел оттягивать у внучки и дочери К. И., создавших там музей. Неблагодарность учреждения, призванного благотворить, была чудовищна). — Почему вы не в Союзе писателей? — спрашивает Лесючевский.
Я говорю: что это за Союз, который гробит лучших сплоткой нелучших?
Тогда я ещё не знал, что Л. превзошёл гэбистов в деле Заболоцкого, доказав, что автор поэмы о земледелии — злейший враг народа. Лесючевский-то — критик, литератор. Публичный мужчина, по слову Герцена. Ожидая от меня просьбы — получает под дых. Выяснилось, что он знает мои сибирские и московские «подвиги», да ещё и с припиской какого-то стукача.
86 год. В доносе генерала гб Чебрикова Горбачёву, ещё Генсеку цк, я — антисоветчик, публично защищающий отщепенцев Войновича, Бродского, Галича. Галич — приписка, но стукач ведь тоже хочет жить. Теперь с удовольствием читаю телегу Чебрикова в книге В. Буковского «Московский процесс». Сегодня эти подвиги можно привинчивать к пиджаку, а приписки прикалывать. Многое стирается в памяти, но вот студентка мгу, копнув общественную жизнь университета, обнаруживает в стенгазете филфака мою апологию Наташи Гор-баневской, не известную самой Наташе, героине 1968 года (протест против вторжения в Чехословакию). Скандал с моей публикацией относится к 58-му году… Дорого яичко…
В 57-м — фестивальное лето — возникла моя Первая Любовь к любимому всеми ведомству гб. Сослуживец мой по артполку был арестован, протоколы моих допросов выявляют мою глупость и змеиную мудрость двух следователей. Но они не могли ожидать от меня развёрнутого страниц на 20 парадокса: я тоже враг, если враг мой друг Брейслер. Сашу освободили. Был год 57-й. Не 37-й, не 47-й.
Бег по живулькам не может быть подробным. Многое надо перескакивать, иначе выйдет диссертация, «достояние доцента».
До сих пор я числю себя сотрудником репком а, хотя этой комиссии по литнаследству репрессированных писателей уже не существует. Не скажу, где — тут начинается виртуальность — Репком занимал комнатёнку «три на два» с бесценными рукописями уже покойных и ещё живых узников ГУЛАГа. Не говорю, кто, ибо этот кто перестал быть человеком, превратясь в орудие силы, которая сажала, убивала и в конце концов изуродовала народ. Два человека представляли Реп-ком, который что-то значил при жизни Жигулина, Окуджавы, Приставкина, Разгона. Этот некто виртуально загнал ещё раз наших каторжников в их камеры и бараки, ещё раз поставил к стенке. Рукописи удалось спасти, но, страха ради, я обещал не писать об отъёме комнатки 3х2 тому, с кем работал. А до того всё та же сила лишила нас нашего рабочего ангела, получавшего скромный оклад за свою ангельскую работу связной, заботницы и утешительницы стариков и старух, разбросанных по СНГ… Оклад срезали, Оля ушла. Писательское свинство, утешая себя и её, компенсировал я своим способом: сложил Ольге трёхколенную печь с лежанкой в холодной половине её дачи на 42-м километре. Улыбнитесь. Улыбнитесь и ещё раз: добиваясь восстановления Ольги в должности ангела, о чём хлопотали и Булат, и Юра Давыдов, и мемориальцы, мы терпеливо напоминали нашему куратору Ал. Яковлеву об этом свинстве. Терпение кончилось — я объявляю личную голодовку Демократу №i. «Новая газета» (О. Хлебников, А. Чернов) сначала приняла к печати мою мотивацию, но на уровне редактора задумалась, не желая, видимо, неудовольствия Яковлева. Я пытался пройти к нему в офис, но мальчик с ружьём стоял на КПП. Мне стало грустно, даже как-то убито… Языка моих поступков не хотели понимать даже близкие мне люди, занимавшие какие-то должности.
Вот Тимур Пулатов, начальник писателей в то время, понял. У нас украли телефон, наш номер оказался в конторе «Израильского золота», арендовавшей помещение рядом с 3 х 2. Вооружившись афишей с именами Олега Волкова, Ивана Русинова, Анатолия Жигулина, Юрия Давыдова, я приступил к Тимуру: отдай телефон! И писательский набоб — надо было его видеть в его должности — понял, как бывшая ташкентская шпана — бывшего костромского хулигана. От имени обозначенных в афише людей я покарал бы вора, не хотевшего делиться с писательскими авторитетами, на том и погоревшего.
— Поднимись к завхозу и скажи, чтобы телефон поставил, не то повешу его за яйца.
И вот их язык. И вот способ говорить с ними.
А теперь украли комнату. «По делом их узнаете их».
Инцидент не исчерпан, я связан словом, данным другу: не трогать вора, потому что демократы в масках способны на всё. Последняя книга друга моего «Преступленье без наказания». Ему виднее, где мы живём. Для пущей виртуальности обозначу двумя П того, кто взял наши 3 х 2, чтобы сдавать их как 30 х 20. ПП — постельничий президента. Поэтому тревога моего друга вполне понятна.
А как у нас с величием души? — спрашивает Слуцкий, как спрашивают о здоровье, но ответа не ждут. Слуцкий, однако, ждёт. И приходится собирать по крохам эту материю, чтобы воспринять чужое, совершенно из ряда вон выходящее великодушие.
У меня в руках был апокриф о неспящем Ученике. В Гефсиманскую ночь Иоанн не спал и был с Учителем, но виду не подавал.
Сим отмечен гений дивный:Чувствую спинойВзгляд горящий. Ты единыйБодрствуешь со Мной.Весьма знаменательное церковное гонение на апокрифическое творчество — книги «ложные» и «отречённые», вероисповедание индивидуальное и т. п. А то, что ереси часто идут впрок канону, гонителям невдомёк. С величием души здесь туго. Старик Пилат у Анатоля Франса не помнит, как распинали самозванца-царя иудейского и двух разбойников. Одного изо всех сил толпа могла спасти — спасла разбойника. Есть ли апокриф, отменяющий единодушие толпы чьим-то одиноким великодушием, я не знаю, и рассказ Ана-толя Франса предельно печален: событие Голгофы — событие, ничем не примечательное, не оставившее следа в памяти прокуратора Иудеи!
Мне кажется, всем мы, господа и граждане, проспали один эпизод Голгофы 1958-59. А лучше сказать — заспали. С ударением на первом слоге. Так во сне давит свинья своего поросёнка.
Так лучшим подвигам людское развращеньеПридумать силится дурное побужденье,Так исключительно посредственность любя,Спешит высокое принизить до себя.У Боратынского и Пушкина с величием души нет проблем. Все проблемы — у читателя.
Да будет проклят правды свет,Когда посредственности хладной,Завистливой, к соблазну жадной,Он угождает праздно. Нет!Тьмы низких истин мне дорожеНас возвышающий обман.Оставь герою сердце — что жеОн будет без него? Тиран?Трудность читательская в том, что жизнь иногда совершенно переворачивает страстную пушкинскую мысль, и всё читается наоборот: благословен свет правды, он не угождает черни, истина, а не обман возвышает нас.
Ровно 50 лет назад покончил с собой, как утверждают словари, грузинский поэт Галактион Васильевич Табидзе. 17 марта 1959 года в ответ на предложенье — читай: на предписанье власти — заклеймить позором уже исключённого из Союза писателей Бориса Пастернака — Галактион выбросился с балкона четвёртого этажа тбилисской больницы. Это был бурный день гижи марти — сумасшедшего марта, когда спутаны все времена года, и в течение дня снегопад сменяется дождём, вьюга — солнечным затишьем, затишье — грозой с ливнем. Притом зацветает миндаль уже как результат, как исход этого хаоса. Такой день Галактионом описан, и не один. И, кажется, в самой поэтике остались его невероятные приметы во всей их яркости. В тот день явились к одру Галактиона уже знакомые ему двое мальчиков — посланцы двух ведомств — гэбэшного и писательского. Склонный к розыгрышу поэт расхваливал стиль документа, обоюдоведомственный, так сказать, но отправлял мальчиков назад с какими-то мелочными придирками. Так было дважды. Свою подпись Галактион мог оставить только под шедевром — кратким, сильным, исполненным патриотического гнева и презрения к врагу. Именно подписи первого поэта Грузии не хватало под этим текстом.
И вот, комсомольские ребята В. Семичастного, должно быть, отцы нынешних распорядителей жизни, стоят со своей телегой перед 67-летним, насквозь изработанным циррозным стариком. «Чучело Галактиона».
Сквозь слёзы — это у него всегда, говорил Булат — глядит он на мальчишек, поворачивается, открывает балконную дверь и переваливается грузным телом через перила.
Я умру как лебедь —
написано ещё в юности. Зарок исполнился.
Это могло быть и раньше. Например, в 39-м, когда увезли его жену, Ольгу Окуджава. Но в 59-м со всей полнотой сказался протест, глухо слышный в стихах. И одним молчаливым жестом выражено и покрыто всё.
— И тут он нас опередил! — вырвалось у прибежавшего в больницу Ираклия Абашидзе. — Я никогда не думал, что у человека столько крови!
В пору политического кретинизма, под которым кроется дьявольский расчёт, в пору общекавказской явной и скрытой войны, в позорном обиходе всматриваться в лица кавказской национальности, отыскивая в них злые намерения, — я хочу напомнить, только не знаю, кому — о крови Галктиона на булыжниках больничного двора. Её стало ещё больше, она свежа и жива. Ею искуплено московское малодушье. Самоубийство грузинского поэта — на деле убийство, а помимо всего, — творческий акт, ответ кровавой эпохе.
На каком-то собрании писателей какой-то критик сетовал на оскудение грузинской поэзии после Акакия, Ильи, после Важи Пшавела. Галактион спустился из зала и стал молча прохаживаться перед трибуной невольно замолчавшего критика. Потом вышел в боковую дверь.
Всё вызнает и переврёт колпак учёный.Горячкой белой тот помрёт, а этот — чёрной.Зажарят одного в аду, другого — заморозят.Я постою, я сам уйду. Тебя увозят.Я — тень, далёко, на краю, — сторожевая.Нельзя стоять, где я стою: земля кривая.А правый небеса коптит — и нету сладу.Галактиона тень летит — ввысь по фасаду!Чей стыд ты искупил, старик, — и в небо?Семь лет перевожу твой крик — тависуйлеба!Свобода!
Это он кричал, падая, или не это? Быть может, кричал; Ольга?
В юности написал:
Я умру как лебедь.Каждый волен толковать лебединый крик по-своему.
Прогулочная плоскодонка,Помахивают два весла.Родившемуся лебедёнкуЗдесь отрубают полкрыла.Живут под зноем и по снегом,Утратив чудо естества,Столь радикально человекомВоспитанные существа.Одни не могут — не летают.Другие могут — не хотят.Так высидят, так воспитаютСебе подобных лебедят.Податлива природа птичья,Испорченная под шумок.Бесчеловечности постичь я,Как бесконечности — не мог... стоят хрустальные погоды.Пруд подмерзает в октябре.А это — гнев самой природы:И заполночь, и о заре —Озёрный, скорбный и прекрасный,Вопль одинокий и родной —Летает в каменном пространстве,Перекликается со мной.г. Кострома
Александр МедведевА видений чураться не надо
Деньги вперёд(цыганская повесть)
Ай, у цыгана дочка больна.Лекарь пощупал — точно, больна.Ведьму позвал — испугалась она.Шепчут ромалэ — сглаз, белена.Ай, твоя старшая стала бледна!Юная грудь каменеет, болит.Катя себя обнимать не велит.Катенька денег шибать не идёт,русые косы свои не плетёт.Волосом светлая — в бабку пошла:воля цыганская чадо нашлаили украла — бабка была,ой, на-на, ликом бела.Да и отец не тёмен лицом,век не ходил серьгой да кольцом,шляпы, однако, снимать не привык.Крепок рукой, ещё не старик.Ребе в Одессах он деньги давал,золота много монахам совал.Свечи заказывал — в толщу руки.Богу велел передать: «Помоги».Екатерина тонкой свечойтает и гаснет, укрыта парчой.Пышных подушек жар истомил.Милых подружек гомон немил.Вот он пошёл в полуночный раздол,В поле костёр искроглазый развёл,бросив угрюмо: «Со мной не ходить.Время пришло кое с кем говорить».К небу, как волк, запрокинул кадыки захрипел: «Ты могуч и велик.Кто я? Я вор, и таков мой народ.Но — я давал Тебе деньги вперёд!»Падают звёзды с небес на холмы.Оцепенели волы, как волхвы.Плёткой хлестнул он землю в сердцах.Брызнули к небу искры и прах.— Только красивые деньги давал.Мятых лавэ я не брал у менял.Слуги Твои принимали бакшиш.Где же Ты сам? Почему Ты молчишь?Слышал — Ты благ к простоте, нищете.С вором висел на римском гвозде!Знаю — меня искупленье не ждёт.Но я давал Тебе деньги вперёд».Злыми слезами слова погасил.В табор вернулся, горилки спросил.Пил до рассвета, думу гадал.Утром все деньги народу раздал.В полдень коней и повозки раздал.Сёдла парням безлошадным раздал.Золото в ярости всё раскидал.И в пыль-дороге ковры раскатал.Третьего дня в домовину леглаКатенька, любая дочь, и была,словно невеста, в гробу хороша,так, что в куски разрывалась душа.Вскорости табор ушёл и забыл.Новую степь, как жену, раздобыл.Стал близ могилы жить он один,сам себе раб и господин.Ходом светил возвратился когдачерез три осени табор сюда,весть разносили майдан и шинок —странную быль среди здешних дорог:где ни бахчи, ни отар, ни жилья,видят ночами, подобьём копья,пламя костра — подойдёшь: ни души.Только два голоса слышно в тиши.Спорят? Пожалуй. Но так, как прибойгорькой волной с побережной дугой.Камень о камень — возглас, ответ.Этому спору скончания нет.А подойти разобрать хоть словцо —только огонь опаляет лицо.Видение о разрухе
Светотени бессонницы вздор наплели,взор опутали — вот и явилось,проросло меж каменьев кремлёвской земли,поднялось во весь рост, оветвилось;толпы сорных берёз побежали оплечодичавших имперских палаццо.Угро-финской тайги возрождённая речьхвойным шумом пошла — и растительный смерчстал по улицам мёртвым шататься.Третий Рим! Твои кольца похожи на срезисполинского дуба.И теперь ты во власти хвощей и древес,словно в джунглях покинутый Будда.Как студенты, козлята со смехом бегутвдоль гранитных твоих парапетов.Плетья хмеля, как пальцы слепого, текутПо колоннам университета.Ни великой чумы,Ни вселенской войны —лишь унынье разрухи народной,чьи следы под бурьяном всё меньше видны,покрываемы жизнью упорной.Пусть зелёный огонь возвращенки-землисогревает простор семихолмный!Те, кто были здесь, жили, безумны и злы,вдаль куда-то ушли и пропали вдали…Город сей, по преданью, верховный,как кострище, зарос милосердной травой;и, подобно твердыне Ангкора,груды серых домов над рекою Москвойоглашаются ветром и волчьей тоской.И с землёю сровняются скоро.Так на кухне, у газовой розы, поэтпред виденьем распада пасует.Дикий образ, кентавр из причуд и клевет,орды хищных растений рисует.Как радист, что на контур своей УКВпринимает сигналы крушений,он сидит до утра в одинокой Москве,грозовой, беспокойной, весенней.Это только «поэзия», вольность пера,дегустация умственных ядов.Но пора и о будущем думать, пора.А видений чураться не надо.Карлик
Не мальчик и не старичок.Изморщен весь, как перчик,как перца тощего стручокили сверчок запечный.Его как будто отсеклиостатком и довеском.Провисли руки до землив бессилии недетском.Я дверь помог открыть — и онблагодарил спокойно,столь полно в мысли погружён,своим несходством ограждёни столь не слит с толпою,что весь проспект, как высший светстоп-кадром на минутузастыл; и ощутил я вследне сострадание, о нет,а зависть почему-то.Урал
Между дряхлых холмов перегоны.Сдвиги, свихи суставов земных.Малахитовые фараоныспят, очей не смыкая своих.Реки, словно широкие жестыразмыканья пространства — гляди.И мосты, как трагедий сюжеты —отгремят, и опять впереди.Ты — хорош! Нелюдимый, дремучий —плотовщик, солевар и грабарь.И до самых бровей нахлобученоблаков твоих серый кепарь.Я сошёл, отряхнув от условнойпыли странствий шевро башмаков.Тут знакомому я — незнакомый,дальний свойственник полузаконный.Кто таков? Много тут ездоков,едоков без гроша, проходившихниоткуль из нигде, по статье;песни певших, слова говорившихо своём ли, чужом ли бытье.Расставались мы, не печалясь.И теперь меня чёрт ли принёс?Поезд, к зябнущей станции чалясь,изогнулся с приязнью, как пёс.Баллада о дикой пшенице
Здесь были деревни. От них ничего не осталось.Осотом зарос понемногу погост.Земля от людей накопила такую усталость,что тут же забылась, не чуя метелей и гроз.Не надо жалеть ни поля, ни поклонные поймы.Об их одиночестве нам ли скорбеть?Здесь были деревни. О них ещё кое-кто помнит.Запомнят ли нас? Не спеши и по чести ответь!Встревожит берёзы порыв ледяной с океана —и град по заречью пройдёт, как варяг.А в ясную полночь мерцающим зельем туманавсклубится глубокий, глотающий эхо овраг.И то, что звалось яровым ли, озимым ли клином,не стало, как древле, названья иметь.Я здесь как пришелец — в пространстве безмерно тоскливом.А вечность спустя, тут хозяином хаживал кметь.Я в лес углубился, где гул одиночества глуше.К поляне, что светом, как линза, полна,я вышел, блуждая, и в ярких цветах обнаружилбылинку одну — ту, что взгляду не сразу видна.Средь жадных, и праздных, и тянущих млечную влагу,и зевы разъявших, нарядных, хмельных,стоял этот злак — серый стебель был твёрд, как отвага,—не принял он ласки изнеженных пальцев моих.И вот мне открылось: то колосом дикой пшеницыв тайге нелюдимой и втайне от всех и всегоземля отдохнувшая стала в работу проситься,как просится глина на круг гончара своего.Да будет! — Пойдут облака волоокие цугомнад полем, где встанет грядущего хлеб.И дали великие стронутся — медленным кругом —и в поте замесится глина трудов и судеб.Так будет опять. Ведь забота земли неизменна.И колосу дикой пшеницы расти,как будто ещё не повержена власть Карфагенаи тысячелетье ещё до Крещенья Руси.г. Москва
Анна ВеринаКак в первый день
Иду одна.А тьма вокруг всё глуше.Ни дружеской руки, ни огонька.Под рёбрами дрожит комочек стужи —Осколок мирового ледника.А за спиной всё явственней, всё ближеНезримый кто-то шаркает за мной,Мои обиды, словно бусы, нижет,И дышит непонятною виной.Грешна, как все.Но кто грехи измерит?..И с добродетелями их соотнесёт?..Ступаю наугад.Но где же Берег?И Лодка на зеркальной глади вод?..Сплошные декабри.Похолодало.И сердце больше гимнов не поёт.Я возвращаюсь к прошлому устало,А прошлое меня не узнаёт.А будущее взгляд отводит молча.Я вижу тень оплавленной свечиИ жизни опадающие клочья.Они ещё, как пепел, горячи.О, дни мои!.. Густеющее время,В котором тяжелеет каждый шаг.Утихомиренно ступаю вслед за теми,Кто Вечности несёт свой белый флаг.Выгуливаю дождь на огороде.О, как он бесподобно шелестит.Он чист и наг, желанный гость природе.В моём наделе — целый день гостит.Умыто дышат лёгким паром грядки.Играет капля в пазухе листа.У тучки солнце выиграло прятки.И вся земля, как в Первый День, чиста.А я научилась уже притворяться…И маски носить…И сквозь слёзы смеяться…Ещё я умею, как гиря, молчатьИ внутрь неслышно и тонко кричать…Могу и счастливою быть научитьсяИ безрассудно банально влюбиться…Только на выжженной чёрной кровиВряд ли взойдёт одуванчик любви.Летописное 2005 года
В тот год опоздавшего летаНе сохла листва на берёзах,В конвульсиях билась планета,В потопах, цунами и грозах.И грустно молчало на дачахМорщинистое населенье.В тот год отвернулась удача —Напали дожди на селенья.А где-то жара допекала.Текли ледники на вершинах,Крошились могучие скалы,И суша рождалась в пучинах.И не было в мире покояДля зверя и для человека.И не было славного НояСредь нас с чертежами Ковчега.Ах, как душа покоя просит.Давно обиды прощены.Я словно поле, где колосьяТугими зёрнами полны.Крестьянкой в чёрном балахонеЯ буду скошена. МеняЗемля, как мать, возьмёт в ладони.Стихов останется стерня.г. Ижевск
Олег ХомяковИз разных тетрадей
Гипотеза
Порой мне кажется, что есть у жизни — дубль.Как пара рук и ног у человека,Как пара глаз!..Лишь в песне в поле дубСтоит один, если не век — полвека.В театре у актёра есть дублёр:Что «жизнь — театр, и все мы в нём актёры»,Шекспир был прав.Со сцены до сих порМы внемлем этой правде век который.К конструкторам прислушаться пора:Они за подстраховочные схемы.Великий риск — космический корабльСлать в небо, не дублируя системыГлавнейшие: двукратноИ трёхкратно!..А человек?Ужели так превратноПоймём мы Бога замысел о нас?Мол, жизнь, как и любовь, даётся разОдин, и всё изведай в ней сполна…Любовь — особый разговор!ОнаВозможна в бесконечных продолженьях. Но что до жизни, до судьбы? На «раз»Согласен, но с поправкой:Не одна.Вместо эпиграфа
Бессонница — плаха старости.Клади голову на подушкуИ на рубль или на полушкуПроси у Морфея сна.Он торгуется!Тишина.Не луна — половинка месяцаВдруг секирой в окошке кажется:Грех ли вспомнится — не отмажешься,Страх ли, полночи хмурый друг,Сердца частый озвучит стук.Аргументы против фактов
«Ты живёшь богато:Полон дом зверья!..»Чепуха, ребята,Полунищий я.Печка — не пекарня,И простые вещи:У меня не псарня,Я вам не помещик!Запустил ли авторПусть и не бездарный,Двор — печальный фактор:Век безгонорарный.Трубочку-жалейкуМне б иметь не вредно:Хлев ни за копейкуСдал я псам в аренду.И уж, коль бесплатна,Значит, и бессрочна:Не вернут обратноПлощадь — это точно!..Выйду — не укусят.Попрошайки — в меру.Видят, что невкусенХлеб пенсионера.В огороде, вроде,Я могу, работник,Только не помещик,Только не охотник.г. Шарья
Александр КерданПодорожник
Во Владимире
Летят облака, будто конники,Над Клязьмой — светлы и легки.Маячат вдали колоколенки —Для русской души маяки.Стою у тебя на околице,Святая и древняя Русь.Вот-вот за небесною конницейВдогонку и я соберусь.Туда, где по рангу построены,Ряды подравняли своиМонахи, поэты и воины —Поборники отчей земли.Прощаясь с отчизною милою,Стою, озираясь окрест,И, тайной наполненный силою,Целую серебряный крест.Чтоб так же в рассвтеном свеченииМерцали церквей купола,Чтоб Клязьма струила течениеИ русской рекою была.Молюсь, уповаю смиренно я,Чтоб вовремя час мой настал,И князь мой святой без сомненияВ дружину меня поверстал.Чтоб мог я, как равный меж равными,Пополнив небесную рать,Лететь над землёй этой славною,Незримо её охранять.Владимиру Крупину
Лодкой без вёсел родная деревняВ дымке тумана плывёт в никуда.Стаей вороньей чернеют деревья —Чуть в стороне от гнилого пруда.Целою улицей брошены избы,Окна крест-накрест забиты у них.Ветер разносит окрест укоризны —Долгие скрипы калиток больных.В бывшей церквушке ютится харчевня,Чтобы случайных гостей принимать.Ближе и ближе к погосту деревня —Всеми детьми позабытая мать.Две реки
Когда бы шёл с востока русский меч,Являясь порождением ислама,Могли бы Волгу Камою наречь,Поскольку полноводней, шире Кама.Но русский меч был породнён с крестомИ шёл встречь солнцу аж до океана.И Волгу — Волгой мы с тех пор зовём,И первой стать уже не может Кама.Но в том и сила русского меча,Что как бы вера с верой ни сплеталась,Да только Кама, камушки меча,Всё пережить смогла, собой осталась.Не поддаваясь пришлому уму,Амбициям своим не потакая,Она впадает в Волгу, потомуЧто сильная и добрая такая.И ей не страшно всю себя отдатьДругой реке, навеки слившись с нею.Она душе доверчивой под стать,Что, лишь смирившись, выстоять сумеет.Ты соберёшься на вокзалС тем ощущеньем бестолковым,Что всё ж единственное словоЕдинственной ты не сказал.Что изречённое есть ложь,Поскольку искажает правду,Когда её не будет рядом,И ты свободу обретёшьОт всех невысказанных фраз,От всех, в тебе живущих истин,Прозрений, заблуждений, мистик,Что слепо связывали вас.И одиночество, как крестНательный на груди лелея,Вдруг, как мальчишка, пожалеешьО том, что есть.г. Екатеринбург
Иван ДенисенкоИ замолкают вдруг колокола
Безумно и яростно ветер свистал,И молнии прятались в тучах стальных.Присяду на камень — нет, я не устал,А просто решил подождать остальных.Я просто забыл выражение лицИдущих за мною, подобно орде,Идущих со мною под своды зарницК неведомой цели, к далёкой звезде.Я просто забыл вдохновение глаз,Ладоней тепло и звучанье имён —И бросил котомку, и сел — в первый разС начала пути, с сотворенья времён.Сто раз перелески меняли свой цвет,Сто раз облетали соцветья с куста.Я ждал. Так растаяли тысячи лет —Дорога была неизменно пуста.Давно уж мои растворились следыВ дорожной пыли нескончаемых дней,И свет путеводной далёкой звездыС течением лет становился бледней.Когда же пришли в этот край наконецОстатки могучей, отважной орды, —Их встретил бесчувственный, каменный жрецВ неделе пути от угасшей звезды.Будь непокорен средь покорных,среди ораторов — молчи.Крепи свой дух, покуда в горнахкуются острые мечи.И умудрись не ошибиться,Судьбы невольный паладин,не оступиться и не сбитьсяс того пути, где ты один.А коль допустишь в жизни промах,на плечи ляжет мощью всейнепонимание знакомыхи отчуждение друзей.Пройдёшь спокойно между ними,как царь средь оробевших свит, —и ветер дружески обнимет,и луч звезды благословит.Великий город! Бьётся мерноВ гранит упругая волна.Я вырос до твоих размеров;Мы одномерки, старина!Пред серой глыбой неживоюЗатеплил я свою свечу;За эту избранность с лихвоюЯ одиночеством плачу.Ты одного отвадил друга,Другого сбил с его пути,А третьему, что прибыл с юга,Не дал и вовсе подойти.Зато теперь ярмом на выеВисят, подарены тобой,И эти улочки кривые,И эти тени неживые,И коммуналок домовые,И всадник с ищущей рукой…Но у меня претензий нету,Не злись, обиженно сопя:Подозреваю, что по светуБегу я только от себя.А коли так — расти продолжу,Врастать и в камень, и в волну;Пробью собой событий толщуИ этой жизни глубину.Когда ж от силы занеймётся,Вздохну светло и глубоко.Гранитный берег всколыхнётся,И ветер в небе задохнётся,И загустеет, и свернётсяИюльской ночи молоко.Будучи полностью выжат,будучи брошен в печь, —ты должен не просто выжить,ты должен себя сберечь,чтоб, к райским придя воротами гордости не тая,ответить на грозное «Кто там?»:— Господи, это я!Не слушай страх, не слушай плоть,Не запирай калитку,Когда придёт к тебе Господь, —Услышь Его молитву.Не бойся свежести, мой друг,Не бойся увяданья;Когда-нибудь замкнётся Круг —Храни его преданья!Цени старинное виноИ вечные заветы,И этот мир, и мир иной,Иной звездой согретый.Цени и жди. Нам выпал век,Похожий на комету.Не забывай: ты — человек.И выше истин нету.Кто слушал в страхе свою плоть, —Вступить не сможет в битву.Когда придёт к тебе Господь, —Услышь Его молитву.Проблем накопилось до чёрта,а голос из трубки — как плеть:«Задолженность Вашего счётасоставила двадцать пять лет».Ну вот, удивляюсь, и дожилдо взрослого мира, когдакому-то отчаянно долженуже не рубли, а года.Себя отдавал интересам,сравненьям коранов и тор…Но, страшен глазами и весом,из леса идёт кредитор.Расклеилась шляпа из фетра.Укрывшись средь мокрых ветвей,выпрашиваю у ветралоскутья планиды своей.Потоки слов в пространстве гулком,Мерцающий закатный свет.Идут на взлёт по переулкамОбрывки утренних газет.Они летят усталой теньюВ бескрайний космос забытья,И среди них летит к забвенью,Быть может, и моя статья.И город, тающий во мраке,Сквозь чёлку августовских кронГлазами брошенной собакиГлядит на звёздный небосклон.Над Невою — мачты кораблейи закат — пленителен и розов…Пляшет грифель липовых аллейпо страницам питерских морозов.В полчаса сгустилась темнота,и Луна нахохлилась по-птичьи.Петербург, ты апокалиптичен,город-призрак, город-маета!Околдует ветер, как Петра,и не сразу скажет о расплате —прежде строчки выдавит в тетрадиостриём гусиного пера.Станет прочь отталкивать друзейда швырять в окошко птичьи крики.Лишь тетради (будущие книги)да клетушка (будущий музей)…Не смотри, приятель, на Луну —не поймёшь, орёл там или решка.Ночь темна. Верней, черна — как речка,и у этой ночи ты в плену.Спивались, вешались богемы,Элиты чахли род от рода,Но прошибали время геныНеистребимого народа.Подъемля Родину из прахаК вершинам веры, духа, воли,Плечом к плечу вставали пахарь,Кузнец, рыбак, охотник, воин.По тёмным чащам, по трясинеШагая долгими веками,Они баюкали РоссиюСвоими грубыми руками.Под волчий вой, под шорох веток,Вдали от Терема и спесиОни прислушивались к ветруИ у костра слагали песни…Темны дороги, а песни долги,Неясны знаки, опасны речи.На Сером Волке, могучем ВолкеКуда ты мчишься, Иван-Царевич?Наветы, сплетни да кривотолкиСтрашней Кощея да Чуды-Юды.Иван-Царевич на Сером Волке,Не жди пощады, не жажди чуда.Бессилен меч, и стрела не к месту,Пробьёшься словом, когда не сдрейфишь.Исполни волю — добудь невесту.Доверься Волку, Иван-Царевич!стр.88
И замолкают вдруг колокола,И ветер в поле, и в лесу деревья;И тяжелеет небо, как скала,И замирает шумная деревня.Так замирает, словно умерла.И люди в избы прячутся, как звери.Во всех домах — платки на зеркала,И крест углём рисуется на двери…И все живые, кто ещё не слеп,У окон стоя, силятся увидеть,Как Синий Волк, неспешен и свиреп,В звенящей тишине из леса выйдет.…Пройдут года, затянутся рубцы,И в кабаках, где хмель и кривотолки,Кормиться станут ветхие слепцы,Рассказывая быль о Синем Волке.Судьба монетой неразменнойсквозь вечный катится бедлам.Пусть Память будет соразмернаСловам, Поступкам и Делам.И сколько б Время ни стучалоогромной армией часов, —пусть будет в Памяти началовеликих Дел, красивых Слов.Теченье дней переиначитжизнь человечества слегка,ведя спираль, — а это значит:спустя недолгие века,всё повторится. Будут вёсны,и двое в тишине садовувидят в небе те же звёзды,и так же скажут про Любовь.В начале легко, к середине — с трудом,К финалу — без песен и снов,Этап за этапом по жизни бредём,Бренча кандалами годов.И взгляды тускнеют, и близится ночь,И тает отпущенный срок,А мы всё слабее от принятых нош,А ветер силён и жесток.Ах, право, счастливый финал не найдуДля этих негаданных строф.Ребята, бредёте? Я тоже бредуПо тропочкам наших голгоф.Ударило громом — Господь из ружьяОхоту ведёт на Тельца…Посмотрим назад, дорогие друзья,И — вместе, вперёд, до конца!..Познаешь и проклятье, и прощенье,Но в самый трудный час молись о том,Чтобы хватило сил на возвращеньеВ оставленный и выстуженный дом.Когда ж вернёшься — прилагай старанья,Обхаживая свой последний скит,Чтоб не свели с ума воспоминанья,Не разорвало сердце от тоски.И берегись за шкафом иль кроватьюНайти давно потерянный дневник;Найдёшь — раскроет прошлое объятья,Прошли года, покажется, что — миг,Но не вернуть его и не исправить.Сядь на пороге и молись о том,Чтоб сил хватило заново оставитьТвой безнадёжно опустевший дом.г. Омск — Санкт-Петербург
Юрий МарковЗаплакать и запеть
Из деревни бабы дерзкие,Закалённые в беде,Как пингвины королевские,С коромыслами к водеПо тропе проходят рослые,А в корзинах чистый снег.Были и они берёзками,Да настиг их бабий век.Вот полощут вещи белые,Словно машут счастью вслед.В прорубь руки загрубелыеОпускают много лет.Руки грубые, да женские.Не могу на мать смотреть —Бабы, бабы деревенские,Как ещё могли вы петь!Одна душа немногое спасёт.Но то, немногое, спасёт другое.Вот почему, хоть тяжко, но живётВ нас доброе и умирает злое.Вот почему я понял, наконец,Так безрассудны часто люди.В горящий дом бросается подлец —В нём плач ребёнка истинное будитМгновенной думой опечалюсьИ снова весело живу.От лета зиму отличаюИ счастья в гости не зову.А вот и женщина уходитНе от меня и не ко мне,И вслед за нею ветер гонитЛиству сентябрьскую в огне.А дальше мне уже не видно,Лишь звуки яркие слышны,Как распечатанные винаМоей последней тишины.Два облака
Два облака летели надо мной,Летели надо мной два белых тела,Но эта лёгкость изнутри кипелаИ отдавала грозовой водой.И я подумал: назревает дождь,Хотя и лист не предался дрожанью.Вот так твоё глубокое желанье,С которым ты ложишься и встаёшь,В одну минуту выльется… И что ж!И жизнь пойдёт спокойнее к пределу.Две тучи надо мной пролили дождь.Летели надо мной два чёрных тела.Родительский день
Листва слетает. Если бы с дерев.Она слетает с нервных окончанийМоих.Зачем, не умерев,Мы требуем мистических свиданий?Нам хочется пожить в сердцах других.И там, за гранью лестных оправданийГасить земные тяжкие долгиОдним лишь тем, что вечны наши дали.Всё переходит в качество времён.И память человеческая тоже.Пусть эта мысль нам станет всех дороже:Что мир прекрасен, ибо смертен он!Год за годом кромсает рекаБерега. С них срываются ели.Не смотреть им уже свысокаНа глубины и жёлтые мели.И не будут большие берёзыНа закате топорщиться грозно.А река увлекает с собойБесконечные новые жертвы.Над водой их прощальные жестыПреисполнены скорби земной.И вот восходит солнце над землёй,Уходит ночь. Залито небо светом.Как спящий динозавр, массив леснойТопорщится горбом в средине лета.В ногах туман. Над ним картина рая:Идёт пастух, как ангел во плоти,Пасущий козлищ, на дуде играет.Мотив не разобрать. И всех нас Бог прости.А выше в синеве повисли овцы пара.В такое утро жить иль умеретьНастолько одинаково…НедаромМне хочется заплакать и запеть.Ночные деревья тряхнут головами.Так женщина, на ночь ложась,Пред зеркалом гордо тряхнёт волосами,Чтоб в мягкой постели пропасть.Ночные деревья тряхнут головами.И память оттуда плывёт,Где было всё лучшее некогда с нами,Чего нам никто не вернёт.Ночные деревья — мольбы и тревога,Высокие братья души.Течёт рядом с вами сестрица-дорога.Куда, вы, по этой глуши?г. Березники Пермского края
ДиН памятьОльга БерггольцРодине. Осень. 1939 г.
1.
Всё, что пошлёшь: нежданную беду,свирепый искус, пламенное счастье,—всё вынесу и через всё пройду.Но не лишай доверья и участья.Как будто вновь забьют тогда окнощитом железным, сумрачным и ржавым…Вдруг в этом отчуждении неправомнаступит смерть — вдруг станет всё равно.2.
Не искушай доверья моего.Я сквозь темницу пронесла его.Сквозь жалкое предательство друзей.Сквозь смерть моих возлюбленных детей.Ни помыслом, ни делом не солгуНе искушай — я больше не могу.3
Изранила и душу опалила,лишила сна, почти свела с ума.Не отнимай хоть песенную силу, —не отнимай, — раскаешься сама!Не отнимай, чтоб горестный и славныйтвой путь воспеть.Чтоб хоть в немой строкемне говорить с тобой, как равнойс равной, —на вольном и жестоком языке!Галина ТертоваПолыни горше
Афродита
Из морской пены, из зелёной волны, из прозрачных сверкающих брызг, из жемчуга и перламутра родилась Афродита. Золотые кудри по плечам, прозрачно-зелёные глаза, трепетные крылья тонкого носика, просвечивающаяся розовым алебастровая кожа, стебелёк шеи, розовые бутоны сосков вздёрнутой маленькой грудки, длинные бёдра, тонкие длинные пальчики, перламутровые ноготки. Назвали Лилией.
Когда бабушка была жива, часто в праздники, после рыбного пирога, перед чаем, играли в фанты. Если мама водила, всем лёгкое назначала — спеть, стихи читать, поцеловать бабушку или Семён Семёныча. («Коля, Вам судьба с Семён Семёнычем целоваться!») У папы — всем судьба смешное делать: под столом кукарекать, самовар изображать, на Коле, как на коне, прокатиться, в бабушкино платье нарядиться и в нём Офелию представлять. Лиличке всегда лёгкая судьба — стишок читать.
А когда случалось что-нибудь, бабушка говорила: «Ничего не поделаешь, такая у него судьба». «От судьбы не уйдёшь». «Судьбой назначено». «Тяжёлая судьба выпала».
И Лиличке представлялась огромная гора. Но внизу вроде гора, а чем выше, тем удивительнее: как-то постепенно гора становилась человеком, ну, не человеком, а только фигурой похоже — огромная женщина, как бабушка, или Сивилла из книжки — Судьба. Сидит эта Гора — Судьба, головой в небесах, за облаками, среди звёзд уже, и из книжечки с золотым обрезом листочки вырывает и записочки на них пишет — кому какая судьба. Ангелы подлетают, записочки подхватывают и, осыпая золотую пыль с белых крылушек, несут их вниз, на землю, где сейчас, вот в эту минуту, ребёночек родился. И за пазуху ему в рубашонку или в медальончик, что ли, записочки суют. Вот и всё. Теперь, хочешь — не хочешь, надо выполнять по фанту, по записочке, по судьбе: дедушке в лагерях сгинуть, Верочке в восемь лет утонуть, Николаю Львовичу на войне погибнуть, Коле профессором в Бостоне стать, Олечке под машину попасть и за этого шофёра замуж выйти, Антонине Львовне трёх мужей схоронить, а Зинаиде, наоборот, — при её-то красоте всю жизнь старой девой прожить в Боровичах. Маме судьба в сорок лет встретить папу и родить Лиличку. У Лилички самая лёгкая судьба (как стишок читать) — быть красавицей и всеобщей любимицей. Такая видно записочка была.
Уж, конечно, родители надышаться не могли: поздняя да единственная, и любую бы любили, а тут ещё и красавица. И Лиличке ни в чём отказу не было: не стоило так тяжело ребёнка рожать, чтоб он в чём-нибудь нуждался. Шить мама сама мастерица — закройщица в Доме моды. Такого, как мама сошьёт, нигде не купишь. А на Лиличкиной фигурке всё, как на куколке. Куколка наша любимая!
В солнечном ярком свете, аж глаза жмурятся, детство, кажется, так счастливо и застыло, как на фотографии: в шёлковом платьице, в бантиках, в оборочках, в белых носочках, белокурые кудри, как у ангела, — Лиличка ножки поджимает и между родителями на их руках виснет — балуется. В «гур-саду» летом гуляют. Резедой сладко пахнет.
Учёба Лиличке не давалась — почти одни тройки. Но разве троечницей её можно было назвать? Наташа — отличница, Нинка — троечница, Лиличка — красавица. Учителя любили, и родители многого не требовали, лишь бы здорова была, на ночь тёплым молоком поили. По труду пятёрка (мама за неё шила). И по физкультуре (в секцию лёгкой атлетики ходила. Тренерша горевала — если бы не высокий рост, олимпийской чемпионкой могла бы быть — такая лёгкая, пластичная). На физкультуре все девочки в ужасных чёрных футболках с красными манжетами, «тянучки» на коленках пузырятся. А у Лилички синяя «олимпийка» со змеечкой, с белыми полосками. Балетной походкой — носочки врозь — подойдёт, пышные волосы в высокий хвост заколет, на цыпочках профессионально привстанет и легко, как бабочка, с короткого разбега «коня» перепорхнёт. Картина в стиле Боттичелли — загляденье!
Кстати, — о Боттичелли. Лет в десять Лиличка художественный альбомчик листала и вдруг себя увидала! К маме побежала. «Мама, посмотри, как на меня похоже! Это я в старости?» Мама улыбается: «Это, Лиличка, Афродита. Богиня любви. Или Венера по-другому». «Почему же она так на меня похожа?»
Мама Лиличку в лобик целует: «Потому, что ты у нас — красавица!»
Вот только подружек не было. Никто с ней ходить не решался — какая бы ни красавица, а рядом с Лиличкой — все серые мышки. Никто на них не смотрит, все на Лиличку оборачиваются.
В девятом классе мама Лилю в Дом моды устроила. Манекенщицей; подростковую одежду представлять. Тогда такого слова — модель — не было, а называлось вульгарно — манекенщица. Как продавщица. Но на Лиличку глядя, и это слово слышалось как — бабочка, звезда, орхидея.