14520.fb2 Журнал День и ночь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Журнал День и ночь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Это для Виктора Петровича жизнь не мимо прошла, потому что после него труды, книги останутся, которые могут кому-то помочь. Поздно, не поздно, — неважно. Эти книги способны превратить в людей тех, кто ещё называется человеком и кто в смокинги одевается. Но ведь у многих жизнь просто зачёркнута. В принципе. Воевали за идеалы, а другие в это время устраивали себе коммунизм в отдельно взятой квартире. Так что чего они мне песни поют «за народ»! Это — их «музыка».

...Но так им врезать! Так написать, как Виктор Петрович написал, — не просто злость нужна, а ещё, наверное, Дар Божий. Так высказать. И он высказал. Успел. А вот о кошке своей, как он сам пишет, — написать не успел... Если дальше эту страницу закроют великую, и действительно станет она последней — что тогда вообще читать? Не хотелось бы думать, что это закрытая, последняя страница. Позор, но в городе Москве не издано полное собрание сочинений Астафьева!

Ведь огромна же человеческая потребность — в чтении. Я, когда читаю Астафьева, то всё вижу — как в зримом действии. И казармы, где ребята эти жили, и место, где Снегирей, мальчишек этих, расстреляли ни за что, ни про что... Не понимаю, почему это в эстетике такое деление: «литература и искусство», почему писателей забором отделили? Вроде у слова нет могучего пластического обеспечения.

Но прежде всего я Музыку астафьевского слова слышу.

Апдайк сказал однажды: «Если у Бога есть голос, то это ветер». Не этот ли Ветер Виктор Петрович слышал над Енисеем?

Само писательство — великая музыкальная способность, всепобеждающая. Напечатают, не напечатают, но я-то сказал, выразил! И если Бог слушает нас, то услышит.

Писать — это особый способ разговаривать: говоришь, и тебя не перебивают.

Ж. Ренар

Когда пишешь, находишься, так сказать, в процессе, — тогда тебя никто не перебивает. А так-то очень даже могут. И перебить. И не услышать. Астафьев вот тоже — кричал, а его не слышали, как в Пустыне.

...Он претерпевал смерть от Государства — постоянно, ежедневно.

...Апокалипсис, верно, будет. Он уже идёт. Сам Астафьев так, по-моему, считал — что всё началось (или кончилось) в 17-м году. Такой долгий — предолгий период нашей жизни.

...Но у него в книгах не только Апокалипсис — там и юмор всепроникающий, как у Гоголя, — трагикомедия. Трагедия! А ты вдруг смеёшься.

...Неслучайно он в Красноярск уехал, подальше от столицы, от суеты. Мог бы жить в Вологде. Или в Москве, где бы его, наверное, «растаскали», измельчили. А какие «тусовки» в Овсянке?.. Уехал в Сибирь — как ушёл в свой монастырь. В монастырь ведь тоже по-разному можно уйти. Это была его Родина, его корни. Бабушкина иконка и иконы, брошенные в топку.

...Способы перебивать, убивать — тоже бывают разные. Сейчас они проще, изощрённее. Как в советской песне: «Если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой...» Раньше — из винтовочки убивали, танками давили. А нынче раз — и нет человека. А ведь как долго приходилось мучиться людям, раненным войной. Эти медсанбаты бесконечные, переполненные до краёв страданием, гноем и кровью. Просто уму непостижимо — как же долго они мучились!.

Это чтоб своё, родное государство так относилось к своим же людям. Так ненавидеть свой народ! Нет, непостижимо умом.

Да ладно, может, Бог меня простит, Виктор Петрович. Я-то вроде жив... Не знаю, чего ещё говорить.

...«Диво дивное! Уборка хлеба среди зимы. Воистину всё перевернулось в этом мире. Не зря, не зря переворот был, не зря Господь отвернулся и от этих, землю русскую населяющих, людей, от земли этой, неизвестно почему и перед кем провинившейся. А виновата лишь она в долготерпении. От стыда и гнева за чад, её населяющих, от измывательств над ней, от раздоров, свар, братоубийства, пора бы ей брыкнуться, как заезженной лошади, сбросить седока с трудовой, сёдлами потёртой, надсаженной спины...» («Прокляты и убиты»).

«Видимость. Видимость правды, видимость кипучей деятельности. Видимость знания, образования, видимость забот о народе и солдате, видимость крепкой обороны, видимость могучей Армии, видимость незыблемого единства, видимость сплочённого государства, которое осыпалось в три дня.»

«Климат, где нет места истине.»

«Боль человеческая никуда не исчезает, она всевечна и всеместна и, переложив её на бумагу, вольно или невольно, нагружаешь ею своего читателя».

Я представляю, как он нагрузил сам себя!

И в Сибири, в Красноярске тоже всё перегружено, предельно сгущено. С одной стороны, — земля Сурикова, Астафьева, Андрея Поздеева. Но ведь и «великие вожди» нашей страны тут свой след оставили. А может, и не они затеяли? Чёрт его знает, не поймёшь... Может, и русская литература, как говорил Розанов, помогла внести сюда свою лепту? Вот и слушая сейчас русскую музыку, я вдруг улавливаю иногда отзвуки большевизма, какие-то его зачатки.

О, Господи! Не дай бог, там тоже какой-нибудь коммунизм строят. Партвзносы нужно кому-то платить. И будет там свой Владимир Ильич Ленин. не дай бог, Ленин с Троцким там будут. Блин! Блин-блин-блин, и Клинтон — блин, как у Вознесенского. Один блин. Страна блинная. Бляха-муха. Правда, Света, не знаю, чего ещё говорить. Больно. Больно, горько, студёно, морозно. И безысходно. Но, надеюсь, не для него. Ладно, что сказал, то сказал.

Запись Светланы Васильевой от 23 февраля 2002 года г. Москва

Совершенно народный человек

Деятели культуры о В. П. Астафьеве

Олег Табаков Пока Астафьев был на земле и в русской литературе, меня не покидало ощущение духовного порядка. Съездить к Астафьеву в Красноярск — как причаститься, прочитать его новую повесть или роман — как глаза промыть, заново почувствовать жизнь, её реальные ценности и заботы. Из мясорубки великой войны он вынес своё понимание жизни и смерти. Он нашёл дальнобойные единственные слова для того, чтобы обжечь читателей той правдой, которую хранил в себе. До последнего дня, до последнего слова своего он ни разу не покривил душой. Он был национальным писателем в самом высоком смысле этого трудного понятия. Борис Стругацкий Такие люди рождаются раз в сто лет. Он рассказывал о войне как о тяжёлой, грязной работе, говорил о том, как ломает она жизни и судьбы, как трудно остаться личностью. Астафьев личностью остался, ни под одно из времён не приспосабливаясь. Вот это «неприспособленчество» всегда восхищало в нём. Валентин Непомнящий Это был один из последних рыцарей русской культуры и «среди пуганой русской словесности» (говоря его словами) он стоял, как Брестская крепость. Даниил Гранин Виктор Астафьев был очень хороший прозаик, писатель и человек с характером. Это был настоящий солдатский характер. Мне особенно дорога его военная проза: Астафьев один из немногих, а может быть, и единственный, кто показывал всю грязь и мерзость войны. Его книги говорили о войне так, как мы не привыкли — не с точки зрения победы, а с интонацией трудной и горестной. У нас были с ним расхождения, конечно, а как же иначе. И в нём особенно ценна была независимость. Он был по-настоящему независим.

Фазиль Искандер Я очень любил Виктора Петровича Астафьева и как писателя, и как человека. Он был одним из выдающихся писателей нашего времени. Его произведения — и «Царь-рыба», и «Последний поклон», и «Прокляты и убиты» — всегда захватывали душу и читались с огромным интересом. Всё, о чём было написано в его книгах, он видел, знал и пережил сам. Это необыкновенный тип писателя, пользующегося личными первоначальными впечатлениями. Константин Ваншенкин Это был настоящий солдат — битый, стреляный, неунывающий, весёлый и печальный, сердечно добрый и по-настоящему злой, порой грубый. Всё в нём было. Он цеплял читателя, что называется, за живое. Не все его принимали, и это естественно — он был ни на кого не похож в нашей прекрасной литературе о былой страшной войне. Ведь, кроме общей, война у каждого была ещё и своя. Он написал и немало иной, нежной прозы, но главными в нём сидели те четыре года. Он был словно тот партизан, который не знал, что война кончилась, и всё пускал эшелоны под откос, — всё писал о войне свои бесстрашные пронзительные книги. Анатолий Приставкин Виктор Астафьев не мельтешил, не суетился ни по каким поводам, а сидел в глубинке, колол дрова и писал свои замечательные произведения. Не случайно к нему за советом ездил президент. Не случайно к нему обращались россияне в трудные моменты по самым насущным вопросам. Он прожил полноценную жизнь, какую только может дать своему гражданину российская история. Это был совершенно народный человек, невероятного внутреннего убеждения и внутренней крепости. Несмотря на то, что он болел, был немолод — он имел стержень — крепчайший нравственный стержень, который, как говорится, держал его на плаву. Борис Панкин Не только коллеги по цеху — литераторы — оглядывались на слово и дело Астафьева. Не только для них служил он живой совестью. И не только они побаивались согрешить лишний раз перед его единственным, оставшимся с войны, но всевидящим оком. Властители, политики, бизнесмены шли к нему на поклон, особенно последние полтора десятилетия. Но — много было званых, да мало избранных.

Розмари ТитцеИ меня не отпускает война

Речь по поводу вручения Пушкинской премии В. П. Астафьеву

Дорогой Виктор Петрович, Вам со мной не очень повезло. От меня ждут похвального слова, а чего требует этот жанр, совершенно очевидно: обзора творчества, выявления «магистральных линий», обрисовки основных сюжетов и их трактовки, а также определения места в живом литературном процессе. Задача ответственная в любом случае, тем более, если речь идёт о таком богатом творчестве, как у писателя Виктора Астафьева.

Поручили, однако, это выступление переводчику, и тут начинается беда: не чужой ли это огород? Куда уж переводчику до обзоров и «магистральных линий»? Ведь переводчик — человек деталей. Даже — фанатик деталей. Он роется в микрокосме языка, то тут натолкнётся на любопытное слово, то там поднимет на вилы непонятное выражение, а то и надолго задумается о том, удастся ли пересадить цветочек какого-то очень уж своеобразного оборота речи на почву другого языка. К обобщениям переводчик прямо-таки патологически неспособен, и это чуть ли не особая примета его профессии.

Как же быть? Выход один: примириться со своей профессиональной ограниченностью и предложить вниманию публики несколько языковых деталей, а так же личных воспоминаний, связанных с моим — правда небольшим — опытом перевода астафьевской прозы. Не обойдётся при этом без частого употребления местоимения первого лица, что в данном жанре уж совсем непростительно. Поэтому очень надеюсь на Ваше снисхождение, Виктор Петрович, и на то, что Вы, как великий огородник, не обидитесь, если ода у меня не получится, и я всего лишь скромно, по-своему, поогородничаю.

Итак, взгляд из другого языка на прозу Виктора Астафьева, взгляд переводчика. Прежде всего, бросается в глаза невероятное изобилие астафьевского словаря, причём он крайне конкретен, насыщен реальной жизнью, то есть, обозначает вещи не вымышленные, а видимые и осязаемые. Кроме того, он отличается особой, я бы сказала, «оседлостью», и эта привязанность к месту подчас озадачивает переводчика не в малой степени. Судите сами: Что такое «куть»?

Почему спят на каких-то там полатях?Как выглядит жалица?И как она обжигает?Что значит «усмыгнуть»?Или «обопнуться»?Какого вкуса елец?А «бадоги»?Что с ними делают?

Почему устраивают «охоту на овсах», когда речь о медведе?

И тут переводчику приходится совершать своего рода этнографические экспедиции в трудно доступные области языка, иногда не разведанные даже словарями наречий и ботаническими, зоологическими или другими справочниками. А если и справочники не помогут, то приходится докучать носителям языка, вплоть до самого автора, бесконечными вопросами, так что этот барьер, как бы он ни был высок и страшен на первый взгляд, всё же преодолим.

Допустим, переводчик выяснил самобытные слова, накопил семена — а как они взойдут? Примутся ли в живом языке? Тут и начинаются настоящие трудности.

Как достичь того астафьевского напора речи, того стремительного бега, в котором всё ещё слышится устное повествование? Как придать родному немецкому всю сочность этого языка, его вкус, его запахи? А главное — как добиться эмоционального накала этой прозы, той страстности, которая прямо-таки пышет из каждой щели, из каждого промежутка между словами?

Найти хоть отдалённое соответствие можно лишь услышав живые голоса внутри себя, а в случае «Последнего поклона», если погрузишься в собственное прошлое и подхватишь там нестёртые ещё слова мамы или бабушки, их полузабытые интонации.

Так что сидит переводчик астафьевской прозы, странным образом брошенный на произвол своей биографии, перед машинкой и мучает память, а в конце рабочего дня на бумаге всего несколько фраз, но на это копание в прошлом ушло столько душевных сил, что чувствуешь себя, как будто — целое поле вскопал.

Но достаточно о муках работы. Как немецкий читатель воспринимает Астафьева?

Я приводила примеры «сибирских» слов из двух вещей Астафьева, включённых мною в сборник сибирских рассказов. Все, кто бы его ни читал, вспоминали «Бабушкин праздник». И непременно с улыбкой. «Здорово, как они там в Сибири гуляют.» Дальше эти отзывы разнились в зависимости от того, кто говорил: «И как эта бабушка никого не оставляет без ответа, всегда находит меткое слово!» Или: «Вот этот праздничный стол, огурчики, рыжики, пирог — загляденье!» Это, разумеется, реакции женщин. А явный любимец мужского пола — дядя Левонтий.

Опубликовано в ДиН 1997, № 5-6

Мой шурин до сих пор с уважением вспоминает: «Какие песни за столом пел, а в конце, чтоб не буянил, лежал связанный под скамейкой и зубами ножку грыз...» Каждый находил в этом празднике то, что ему по душе, причём любой отклик, повторяю, сопровождался улыбкой, и об этой улыбке, мне кажется, стоило бы задуматься.

Конечно, тут привлекает читателя некоторая экзотика: чужая и жутковатая Сибирь, а вот, на тебе — такое гулянье! Даже зависть это возбуждает в аккуратненьких, умеренных моих земляках, я прекрасно понимаю! Но главное, что убеждает или даже подкупает в этом — и не только в этом — рассказе Виктора Астафьева, — чувство. Простое, человеческое, неприкрытое. Своеобразная география чувств. Чувств из страны детства. Только в детстве они бывали такими яркими. И нам нужно, чтобы нам об этом напоминали, в противовес тому, что нас окружает. Как говорится в «Бабушкином празднике»: «Злом сердце быстро изнашивается». И от теплоты и доброты этого напоминания — улыбаемся.

Второй рассказ, опубликованный в нашем сибирском сборнике, более тихий, но он мне так же дорог: «Осенью на вырубке». По изуродованному, но всё ещё живому лесу бродит охотник, он же писатель, и когда он вдруг, лицом к лицу, сталкивается с медведем, зверь ему кажется в первую секунду выдумкой писательской фантазии. Встреча с этим предпоследним медведем (не последним — последний сидел к тому времени уже в клетке Ленинградского зоопарка) представляется мне всегда образом и смыслом астафьевской прозы. С одной стороны, вобрать в слово и тем самым в слове сберечь — это писательская задача. С другой стороны — указать на разрушения и тем самым сберечь в жизни, это задача человеческая.

Вернёмся ещё раз к похождениям переводческим. Этнографическая подготовка перевода иногда бывает необходима не только в косвенном смысле, но и в самом прямом. «Лучше один раз увидеть...» К тому же, какой отличный повод оправдать свойственную подчас немецким людям склонность к далёким странствиям. Поэтому в те времена, когда мы с коллегами работали над сибирской антологией, мы отправились в настоящую экспедицию по стране сибирских реалий и наречий. И почувствовали себя чуть ли не первопроходцами, как в xviii-ом веке, чуть ли не какими-то Мессерш-мидтами или Стеллерами языка... Но было это в 80-ые годы, и тогда нам позволили любоваться Красноярским краем только из окон транссибирского поезда.

И всё-таки, побывала я в Овсянке. Уже потом, в 90-ые, после выхода книги. Постояла перед бабушкиной избой, потрогала её пальцем и удивилась: какая она маленькая, как в ней помещались все гости? Посмотрела с берега и на Енисей — ах вот, куда уплыл дядя Левонтий на следующее утро, после попойки. Увидела и библиотеку, построенную стараниями Виктора Петровича, это двухэтажное чудо среди овсянкинских огородов. Когда я подходила, библиотекарша Вида как раз гонялась за Юлей, любознательной соседской козой, не впервые проникшей внутрь. То, что я узнала в бибилиотеке, и то, что наблюдала в Красноярске — с какой любовью и с каким уважением люди относятся к своему земляку Виктору Астафьеву, поставило меня перед новой переводческой проблемой. То понятие «Народный писатель», которое воплощает собою Виктор Астафьев, никак не переведёшь на мой родной немецкий. Слово такое есть, но понятия такого просто нет.

Не могу не упомянуть здесь о другом немецком вторжении в Россию.

В феврале, сразу после заседания жюри Пушкинской премии, мы с Андреем Битовым были в Веймаре и там в парке случайно набрели на советское военное кладбище. На надгробных плитах были даты рождения — 18-й, 24-й, 20-й год. «Вот, — сказал Андрей, — «астафьевское поколение».

Виктор Петрович, Вы не раз говорили, что Вас не отпускает война. И Вы всю свою писательскую жизнь продолжаете писать о войне.

Я преклоняюсь перед мужеством и упорством, с которыми Вы боретесь с этой войной, а также перед радикальной решимостью, с которой Вы показываете ужасы этой войны.

В знак признательности разрешите — ну, «подарить» Вам в заключение короткое автобиографическое отступление.

Я родилась в ноябре 44-го года. А несколько недель спустя отец пропал без вести на восточном фронте. В моём детстве образ отца состоял из одной фразы, из привычного в те годы эвфемизма: «Он остался в России».

Тому, что я стала заниматься русским языком, есть множество причин; но однажды, когда уже давно была переводчиком, меня вдруг осенило: самая глубинная причина как раз в этой фразе — отец «остался в России». Так что в некотором, хотя и совсем в другом смысле, и меня не отпускает война.