14520.fb2 Журнал День и ночь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 81

Журнал День и ночь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 81

Егор вздохнул: «Мне иногда так кажется.»

И вынув из кармана гребёнку с набившейся перхотью, стал вычёсывать упрямые колтуны.

«Хочешь спать — не прислушивайся к шорохам, — осадил его Корней. Но обращался он больше к себе: Всю жизнь не загадаешь, как будет, так будет.»

Они лежали под развесистой липой и считали падавшие сверху жёлтые листья.

«Дурная примета, — поглядел на дорогу Егор Бородуля, — вёдра-то пустые.»

И решил, что день не сложится.

«Надо же, толстуха, — согласился Корней Гостомысл, — от неё, небось, и зеркало трещит.»

Распластав руки по коромыслу, мимо огороженных могил проплыла деревенская баба. Остановившись, она высвободила пятерню и перекрестилась на сугробики жухлой листвы, разделявшие могильные плиты:

«Егор Бородуля» от «Корней Гостомысл».

Глухо вскрикнула птица и, захлопав крыльями, тяжело снялась с ветки.

Снова в СССР

В угловом доме по Ордынке, в квартире бывшего государственного чиновника под именем Леопольда Юрьевича Цифера какое-то время жил сатана. Нечистый зарабатывал на жизнь ворожбой, превращал вещие сны в обманчивые и практиковал недуги, на борьбу с которыми больные готовы положить остатки здоровья. Фамилию прежнего владельца на двери замазали, и поверх неё значилось: «Л. Ю. Цифер». У Леопольда Юрьевича была заячья губа, скрывая которую он отпустил усы, и теперь казалось, будто щетина растёт у него на зубах. Под белым колпаком у него, как росток под асфальтом, иногда выступали рога, на щёки лезли змеями рыжие бакенбарды, а под халатом едва слышно стучало копыто. Он не отбрасывал тени, мочился хвостом, и его голос не имел эха. Впрочем, сатана, обезьянничая Троицу, существовал сразу в трёх лицах: у Леопольда Юрьевича была секретарша, уже год как беременная на шестом месяце, и скрывавшийся под капюшоном сгорбленный ассистент. Однажды какой-то любопытный сдёрнул материю, она скользнула помощнику на плечи, и на гостя жадно уставились провалившиеся глазницы, в которых он прочитал свою судьбу. Он тут же ослеп, и с тех пор во мраке, как в зеркале, стал различать силуэты смертей являвшихся его близким, и каждый раз трясся от страха, думая, что пришли за ним…

По желанию клиентов Леопольд Юрьевич наводил порчу, насылал бородавки и болезнь, при которой текут слюни. «На всякого заику сыщется свой тугодум, — приговаривал он, дуя на воду или катая яйцо. — У каждого своя правда, да не у каждого истина.».

Ему приписывают также следующие изречения.

1.   «В сотворении мира участвовали двое». Доказательством он вынимал из стола две левых руки: «Попробуй что-нибудь сделать ими». «На одной лыже далеко не уедешь, — добавлял он, — половиной ножниц не отрежешь хвост даже корове, один башмак — что босой…». Напоминая, что в сотворении до сих пор участвуют двое, на него красноречиво косилась беременная секретарша.

2.  «Ваши сны ткут другим явь, но и ваша явь — это чужие сны».

3.  За комментариями Цифер отсылал к одному английскому лётчику и древнему китайскому мудрецу, стараниями которых любой мальчишка сегодня знает, что время течёт по руслу другого времени, а то в свою очередь стиснуто берегами следующего из времён, которые можно считать до тех пор, пока не закружиться голова.

Леопольд Юрьевич легко находил общий язык, утверждая при этом, что у каждого язык — свой: он торчит молчанием из косноязычного рта. Сам он говорил по-еврейски, по-русски, по-китайски, с лёгким акцентом — на коптском наречии арабского и курдском диалекте фарси. Он также заговаривал грыжу, забалтывал правду и шептался с летучими мышами, но везде избегал слова «Бог». «Жить — все равно, что изъясняться на языке, которого не понимаешь, — учил он, безразлично зевая в волосатый кулак. — Языки народов только буквы, слагающие небесный алфавит.».

Говорят, однажды к Леопольду Юрьевичу пришёл учитель математики. Он жаловался на скуку: все его дни были похожи, и он точно знал, что после четверга наступит пятница. Цифер обещал помочь, но предупредил, что назад хода не будет. «А, все равно, — отмахнулся математик, — и так хоть верёвку мыль…». Сатана уставился на него стеклянным взглядом, затем, достав из воздуха его дни, перетасовал, как колоду карт, разложил их веером и, вынув наугад несколько, вновь перемешал. С тех пор у математика на неделе стало семь пятниц: в один день он просыпался стариком, таким дряхлым, что мочился в постель не в силах дойти до писсуара, в другой — делал то же самое, потому что оказывался младенцем. Так вместе с порядком он избавился от скуки. А чтобы он больше не приставал, Леопольд Юрьевич разорвал и выбросил в окно день их встречи, тот полетел осенним листом и упал в лужу под водосточной трубой. Там его подобрал пускавший кораблики мальчишка, примерил на себя, ощутив вкус скуки, с отвращением выбросил, но его улыбка, ставшая с тех пор пресной, как маца, сделала эту историю достоянием молвы. В другой раз явился молодой человек, страдающий мизантропией. «Ты даже не подозреваешь, насколько дурны люди», — произнёс Леопольд Юрьевич голосом, вызывающим сочувствие. И действительно, мы видим лишь пороки, бушующие в себе, эгоист — эгоизм, похотливый — похоть, и только воплощение Порока видит сразу все. Леча подобное подобным, Цифер открыл после этого юноше глаза — тот ужаснулся и сошёл с ума. В жёлтом доме он слывёт добрейшим малым, любит врачей, облачивших его в смирительную рубашку, и санитаров, запирающих на ночь в карцер. Дело, о котором пойдёт речь, происходило в двухтысячном году, в день, который февраль занял у марта.

— Карты, звёзды, кофейная гуща? — спросил очередного посетителя Леопольд Юрьевич.

Тот покачал головой, стал топтаться, как корова на бойне, потом, сунув в рот сигарету, закурил, будто ковырял зубочисткой, и дым за его спиной свернулся письменами, которые сообщили, что он, Пётр Васильевич Горов, уже достиг возраста, когда встал вопрос, почему жизнь прошла мимо. Теперь его интересовало, с какого момента она стала декорацией, а он превратился в зрителя. Когда потерял работу? Или со скандалом ушла жена? Он цеплялся за прошлое, как за потерянный рай, оказавшись в положении человека ступившего одной ногой в отплывающую от берега лодку.

— Ах, вот оно что… Стало быть, Вы хотите заново увидеть этот сон.

У Петра Васильевича мелькнули чёртики.

— Я слышал, Вы можете.   — промямлил он.

— Могу, — перебирая чётки, подтвердил Леопольд Юрьевич, — только, боюсь, он Вас разочарует…

Цифер задумчиво погладил бакенбарды, скользнул по усам, стряхивая в рот застрявшие от обеда крошки, и рассказал о том, как одному книжному червю с лицом таким узким, что мог бы облизывать собственные уши, нагадал смерть от книг. «Бедняга понял меня метафорически, — бритвой по стеклу, скрипел голос Цифера, — стал читать избирательно, украдкой перелистывая страницы, написанные желчным пером. Он опасался скрытого в них яда, а кончилось тем, что в библиотеке рухнули полки, и „Молот ведьм“, издания 1876 года, проломил ему висок». Хозяин преисподней обернул руку чётками и ребром ладони провёл по горлу: «Жизнь — простая загадка, которая с годами делается неразрешимой…».

«Судьбу, как жену, не выбирают», — поддакнул за стенкой ассистент, созерцая запавшими глазницами свой пуп.

Тишина густела водой в омуте, делаясь тяжёлой и тёмной. Но гость гнул своё.

— Я должен вернуться… Любой ценой… За стенкой захихикали.

— Ну, цена-то неизменна, — фыркнул Леопольд Юрьевич, намекая на ту лапшу, которую с деланным безразличием вешала на уши его секретарша: «Бог дарит вечность — время одалживает Вельзевул». Цифер выдержал паузу. «Только учтите, будущее, как девственница, продукт скоропортящийся». Но пришедший, казалось, не слышал, он шарил глазами по шкафам со старинными рукописями, оплывшим семисвечником и прислонившимся затылком к стеклу пыльным черепом, который — хвастал Леопольд Юрьевич — извлёк Гамлетовский могильщик. «Однако Шекспир ошибся, — меланхолично замечал он, — это не Йорик — шуты исчезают бесследно вместе со своими шутками». Леопольд Юрьевич покрутил ус и нервно забарабанил пальцами, отчего на гостя напал чих, и он полез за платком. Тряпка уже коснулась носа, и тут Пётр Васильевич нечаянно моргнул. Когда его ресницы вновь взметнулись к бровям, шёл одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмой год, у него в кармане лежал паспорт на имя Василия Петровича Рогова, доктора психиатрии, он стоял на Красной площади и нелепо размахивал платком в сторону мавзолея. Мимо несли транспаранты, пахло водкой, а из транзистора шагавшего рядом парня неслась песенка «Beatles — Back in the u. s. s. r.».

Прошлое внезапно свернулось в трубочку, сквозь которую Василий Петрович видел будущее.

Недели висели теперь клочьями бороды, он опять стал частью общего сна. По утрам его будила жена, которая выделялась среди женщин, как воскресенье среди будней, он завтракал бутербродами, и на работе его окружали стосковавшиеся за ночь пациенты.

«Если время течёт, — жаловался один из них, заикаясь от волнения так сильно, что эхо между его словами успевало угаснуть, — то почему стареют всегда одинаково?» «Времени нет, — перебивал другой, — оно кончилось с победой нашей революции…». И тогда Василий Петрович вспоминал о своей исторической миссии.

Вокруг него брели лунатики, беспорядочно ощупывая тьму. Он открывал газеты и поражался их слепоте. В них хвалили произведения, которые через пару лет забудут, и пророчили будущее, которое рассыплется, как карточный домик. За тучными коровами бредут тощие, читал Василий Петрович между строк, скоромное мгновение сменяет постное. «Да, да, — бормотал он, — мы уже взвешены, все мы — легче пустоты.».

В окружении скоро узнали, что у него появился пунктик. «Врач-то наш маленько тронулся», — шушукались по углам больные, сопровождая открытие смехом неслышным, как плач камней. Но сослуживцы понимали, что ненормальность только страхует от безумия, и сочувствовали. «Чтобы не ехала крыша, поезжай в Крым», — советовали они и слышали в ответ, что это заграница. «Украина — заграница? — всплеснул руками один из них. — Да у меня тёща на Украине…». Напрасно Василий Петрович бился о стену, чувствуя, как капает время. Такое и в страшном сне не привидится, — смеялись над его апокалипсисом. Он добился лишь, что его стали подозревать в хитрости, сплетничая, что он способен вывернуть наизнанку ветер, и, сидя на стуле, целится на другой. Тогда Василий Петрович пошёл по инстанциям.

Но дальше канцелярий его не пускали. Вы же сами врач и должны понимать, что больны, — говорили ему строго, будто сыпали за шиворот перец, и Василий Петрович ощущал себя ничтожной букашкой, в которую тычут пальцем со словами: «Давить жаль — скатерть замарает, а придётся…».

Страна представлялась ему заповедником, жадно припавшим к железным прутьям, и с завистью глядевшим на хищников, гуляющих на свободе. Интеллигенты по-прежнему засиживали слизняками кухни, коптили небо, а к его рассказам относились, как к тени от пугала.

Он бил во все колокола, но это был стрекот кузнечика в чужом сне. «Партия, — стучал костяшками домино скорченный от подагры тесть, — она на века». — «Ну, ну… — отвечал Василий Петрович. — От твоей партии уже могилой несёт». Он пробовал писать в стол, назвал роман «Покаянные дни», но дальше первой строки так и не продвинулся.

Был и другой путь: служить людям, чьи имена скоро запорошат глаза, как снежинки в метель, но Рогов с презрением отверг его — это значило стать одним из них. А бесы ему чудились уже повсюду. Он хотел пойти в церковь, но не мог. «Меня ты встречаешь на каждом углу, — скрипел внутри голос, не оставляющий эха, — а Его — только в мечтах, да книгах. Может, и правы атеисты: Он — выдумка слабых.»

Василий Петрович был упрям, и скоро его упекли в лечебницу с решётками на окнах и дверьми без ручек.

«Я так люблю родину, — признавался он соседу-невропату, и в глазах его наворачивались слёзы, — так люблю — до ненависти.».

Ночь уставилась моноклем луны, по занавескам плющились клетки от решётки.

И тут он услышал знакомый голос: «Маленький, маленький Василий Петрович, ты уже понял, что мгновение — это гильотина, и люди мечутся, как зарезанные курицы, стуча крыльями по земле».

«Да, да, — соглашался Василий Петрович, — чему быть, того не миновать». Он вспомнил вдруг птицу, которую видел мальчишкой в деревенской глуши — брызгая кровью, она бегала по двору, а её голова лежала в корзине.

И он понял, что тупик бесконечен, что судьба ведёт одинаково сразу во всех временах, потому что по множеству тропинок к могиле движется один человек — её будущий хозяин…

Василий Петрович пошёл на кухню, выпросил у дежурного чаю и развёл в нём дозу снотворного, способную свалить лошадь. Был день, который февраль занимает у марта. Наблюдая это воскрешение на заднем дворе, Леопольд Юрьевич равнодушно вздохнул: «Во сне возможно все, только поправить ничего нельзя».

На столе зевал циферблатом телефон, беременная секретарша штопала рыбьей костью рваные колготки, и тускло светились глазницы ассистента, в которых не было ни прошлого, ни будущего, а от их настоящего замертво падали птицы…

г. Москва

Арина РомановаЯ — зерно

Когда на экране сотовоговысвечивается твой номер,мой пульс спокоен.И сердце в покое.Нет, я не путаю любовь с кардионеврозом,просто то, что считала поэзиейОбернулось суровой прозой.Вот только не надослушать Мальмстина.Не делать дыхания искусственного любви.Не возвращать ей ушедшей силы.Нет нужды воскрешать,делать из неё зомби,оживлять то,что душу уже не питает,то, что жизнью её не кормит.Но,Все же я — не беглец какой-нибудь.Столько пройдено. Столько понято.Просто — храброй безумству спой идальше — до самого-самого края,и загляни туда,что там — за?Боже мой, боже.Ещё дороже.Такие родные — твои глаза…Расставляю ловушки для снов,зеркальцем карманным ловлю лунных зайцев,лунный свет серебристой пыльцойоседает на моих пальцах.Из песочных часов тонкой струйкой течётвремя — песок.Просеиваю пустыню.И разглядываю, разглядываю пустое решето:дата, имя и — иже с ними.А на балконе моём целуются голуби,увеличивая количество любви в мире.Я не знаю сама — чего мне хочется,пустоту этой ночикакими наполнить мечтами?… Надо мною утробно хохочетбезголовая языческая Буабо.Она видит меня насквозь —сосками.Такая жара…жарит и жарит,расплавлены мысли, изжарены чувства —пусто…Хочется грозывсеочищающей, чтобы молния вспорола небесный занавескосо,и гром зарыдал из-за туч,как в трагедиях греческих хормногоголосо.И тогда —я заплачуиз-за всех своих масеньких трагедий,подчиняясь зову, и, вторя хору:Amore, ami, amaretto, amore!Ом! Аум! Аминь!Зной иссушающий, смойся,исчезни, сгинь!Но парит и парит,на лбу — испаринаЯ — парияЯ — рифма непарная.Превозмогая сплин,пересиливая сон.Я притягиваю руками молнии —пусть предназначенноесвершится вовремя.Я призываю гром,пусть то, чему быть —сбудется,отмолю, если получится.А, впрочем, неважно,что будетпотом.Выбираясь из плена собственных Элевсинских мистерий,учусь не бояться тени, не выставлять ей счёт и не устраивать истерик.Но, грозовой тучей, собирает громы на мою голову тайна,сотрясая устои моего мира, а в нём — меня,вторгшаяся в мою жизнь, своей закономерностью случайной.Строгий судия, он же — палач, прямо в ухо твердит:«Пленных — не брать!»И я придумываю: в оправдание, что бы такое ему,а заодно, и себе соврать?И, тогда, тень, испугавшись меня, убегает прочь.И, в тот же миг — заканчивается Мой День,и начинается Моя Ночь.Теперь я буду Персефоною-Корой бродитьв потёмках собственных подземелий,собирая корни нездешних травдля воскрешающих меня зелий.И мой звонкий смех превратится в беззвучный плачпотому и не услышит его, и не смилуется мой палач.А, когда иссохнут потоки слёз,в бесконечной ночи, ночи без сна,воплощая в реальность, самую сладкую из грёз —в мою жизнь рассветом ворвётся весна…Начинается период Великого оледененияВ моей личной Новейшей истории,миллионам лет равен этот день,каждая секунда течёт тягучим тысячелетием.Бабочкой, согретой слезами смолистых сосен,застываю,в янтарь оправленная,собрана пыльца с трав медоносных,а крылышки — для полёта расправлены.Нет!Я лучше уподоблюсь Тотуи сыграю в шашкис самой Селеной,выиграю часть её свечения —в дар получу эпагоменуи отпраздную новое рождение.Я по-своему перечитаю все мифы, тексты пирамиди саркофагов,путешествуя, не вставая с кресла,побываю, помолюсь во всех храмах.Устремляю свой взор к небу —их глубинной памяти всплывает:«Я живу и расту в Непри»,возрождаюсь и умираю.Я — зерно,Я — не исчезаю.Аригато дзайсё!Спасибо иллюзиям!Вы мне были и другом, и мужем, и музами.Умела видеть только то, что хотела.И слышала только то, что хотела.Выхватывая между строк, как кошка, уворованныйсладкий для слуха кусок.И то, что совы совсем не то, чем они кажутся —К общей выгоде для меняобязательно свяжется.Но так случилось, что этот лес, это небо и эта рекаменя возвращают к самой себе издалека.Издалека-издалёка явозвращаюсь к себе,возвращая себе вся и всё.Аригато дзайсё.Начинаю новую жизнь с понедельника.Мой понедельник начинается в среду,где-то — ближе к обеду.Составляю план дел,и, ему строго следуя,с презрением к лени —тружусь до победы я.По выходным — молитвы и медитации,все пустые иллюзии — под контролему рацио.Невротичность собственной личностиспрячу Богу за пазуху.... В среду, после обеда.по пути на работу размышляюо Дао физики Копры,но, на беду, оглянулся мне вследтакой красивый мужчина,и я, обернувшись в ответ,По-кошачьи изгибаю спину.Тьфу-ты!!! Вот ведь — Евино семя,нашла же время!Но именно этот фактподнимает мне настроение.

г. Анжеро-Судженск

Айрат Бик-БулатовНа солнечной странице букваря

Платье белое милой я вышью,Рукодельник, волшебник, поэт,И отправлюсь серебряной мышьюВ первый раз открывать белый свет…Где живёт моя милая донна?Может быть в тридевятых дворцах,И бездонная чаша — коронаУтопает в её волосах.Не для нас те дворцы возводили,Зря на зуб я пытал их замок.В сельской школе, слыхал, возродилиЗлые дети живой уголок.Вот туда мне прямая дорога,В клеть войду стар и седоволос,Там меня мальчуган худоногийПриподнимет за розовый хвост.Весь от страха сожмусь, как зародыш,Часто лапками я засучу,И воскликнет пацан: «Ого-го, мышь!»И отправят меня к ветврачу.Что-то белое вколют под сердце,И когда наконец-то усну,То увидеть смогу, как невестаПо дорожке взойдёт на луну.Я за ней никогда не поеду,Тонко плакают капельки с крыш,Просыпаюсь в квартире соседа —Я — поэт, я — волшебник, я мышь!Милиционер остановил меня, полного чемоданом, а ну-ка,Де, предьявите, документики, товарищ иногородний.С какою целью в Москву, де, пожаловали, к кому, какДолго планируете пробыть в столице нашей Родины?А я — тщедушный — прижимал чемоданчик к коленям…Смотрел на него, и глаза свои мне мерещились синими.Я, геолог, знаете ли, я всю Сибирь исколесил, а нынче из самойПоследней иду экспедиции, вот, не хотите ли, шпаты!И предъявил ему сад из прекрасных каменьев,Аккуратно сложенных вдоль бассейна всего чемодана…Я видел, милиционер, смотрел на меня обескуражено.Мой чемодан был распахнут, и пасть чемоданья мне закрывала колени…А из неё торчали ненужные государству шпаты…И глупо смотрел на меня человек, он был бесхитростный и неуклюжий,Как первый гений…От рождения я не стал поляком,И чехом не стал, и негром,И девочкой, и инвалидом с рождения.В одиннадцать лет — я уже фигуристом не стал,Не стал я танцором балетным,В семнадцать лет — дирижёром не стал,В двадцать девять — геологом,Физиком, химиком, холостяком,А позже — не стал я ни разу не разведённым,Не стал монархистом и коммунистом не стал,Коллекцию марок не стал — а думал, что стануКопить, умножать для себя, вместо денег и славы.Я говорю лишь о том здесь, кем стать уже поздно,Не поздно — собаководом и садоводом,И эмигрантом не поздно, и репатриантом,И в Бога уверовать, выучить два монологаИз «Гамлета» — тоже вполне ещёЯ в состоянии. я в состоянии сна.А вот — я в состоянии страха…Я в состоянии смеха и удивления…Я в состоянии гнева… Я в состояньи Любви —Я несчастный. Счастливый. Я от рождения голый.Я от рождения мальчик. Я от рождения сын.Мне читали стихи от рожденья.И уже вот я — что-то люблю,А что-то не очень, а что-то терпеть не могу,А вот — на мне жёлтые брюки,А вот — я слушаю джаз,А вот — я смотрю на верхушкиДеревьев, деревьев, деревьев. неба. деревьев.Хоть что-то смогу,а чего-то лишённый с начала,Я гуляю по саду босыми ногами младенца.Когда губы тонки И плечи тонки И грудь тонка ТогдаВстаёшь у токарного станка! ТогдаСтановишься твёрд!Тогда вперёд и вперёд!Тогда взросл и серьёзен!И лозунг честен и грозен,А не как «лозунг» — стар и прост.Тогда моё «верю» — становится «верую».Тогда не подслушиваю за дверьюВ домашних тапочках и пижамце,Как мама причитает при отце.Тогда сам я — мужчина и отец!Я научу жить моего ребёнка.Когда губы тонки.И плечи тонки.И грудь тонка и ногаВлезает свободно в горло сапога!И мне тринадцатьЕщё не исполнилось.И я — взросл,Как никогда после.В тридцать пять я буду худшим отцом,Чем был бы в тринадцать,Когда губы. трогают слепое солнце.

Признание в любви

Как рассказать тебе о своём пути?Когда не услышал гласа: «Встань и иди!»Когда пошёл без чьего-то «встань», а просто — встал.И пошёл. И где там, и что искал?И когда весь путь мой был — не велик, не мал,Но я всё же шёл по нему. А ты — по делам,По моим, между прочим, делам семенишь с утра(а я из карты вырезаю Байкал).А у меня, между прочим, есть мать и ещё сестра.И ты у меня, и дома — такой бедлам…До самой далёкой и нужной звезды у меняПуть проходит вдоль во-о-он того плетня. Видишь?Пойдёшь со мною до самых пор? Что ж, остановимся здесь.Начинай чинить забор, А я, пожалуй, пойду.Вы — чините, чините.Мне без вас не добыть звезду.Мне нужен новый забор, и старый овраг.По-другому — нельзя.Извини, но по-другому никак.Но завтра, прошу я, за завтраком и разговором.Не пеняй мне моей звезды ты своим забором.Я люблю тебя.
Москва. Октябрь. Хмурый город.Иду под дождь в одно из утр,Рукой поддерживая ворот,В парк-сад заброшенных скульптур.Здесь кто-то — с самого начала,А кто-то — содран с площадей.Ах, где их только не стояло,Стоящих ныне вдоль алей.Вхожу! Мне нечего боятся!Навстречу мне у входа в сад:Пустой киоск с табличкой «кассаПожалуй, первый экспонат!Вот Лениных немая стаяГлядится в марево небес,А здесь стоит товарищ Сталин,И репрессированных лес…Железный Феликс смотрит востро.Толпой низложен, падал ниц,А утром — капельками слёзыТекли из бронзовых глазниц.Теперь стоит он здесь, болезный,И я подумал ни с того:«И даже Феликс — не железный!»И даже жаль чуть-чуть его.А за забором — город целый,Машин московских нервный рой,Там Пётр, работы Церетели,Как за кладбищенской стеной,Глядит дородным истуканомОн, видно, сильно виноват,Раз водружён на эстакаду,И не допущен к прочим в сад,Где маршал Жуков при параде,Эйнштейн с Нильс Бором на паях,Махатма Ганди в листопадеКрасив, как ласковый монах…Молчат застывшие фигурыПечальный садик — вот ты весь:Такие разные скульптурыЗачем-то собранные здесь.Я у одной — стою, задумчив,И отвести не смею взгляд:На бронзовом кресте могучемСолдатик голенький распят…Любимая, припомни свой восторг.Дождь в рукавах нащупал водостокИ вытекал. И я насквозь промок.И ВатиканСвоих святых отцовУслал на верфи.Мы строилибольшие корабли,То лодочки, то «брёвна собери,И будет плот», и «среди нас, смотри —Сам Пётр Первый».Припомни милая… Ты не припомнишь?.. что же…Пять лет назад я был стократ моложе.Я был Сократ.Погода стала мрачнойС утра. И номера для новобрачныхВсе заняты, и это значит — намПо разным разбредаться номерам.Я вырос в пса. И от того, тем паче,Былой восторг не сможет стать щенячьим,Что я и сам щенком бы стать не смог.Я невпопад припомнил свой восторг!Ах, милая!Ну что всё это значит?Заболеваю вдрызг от перебранок,Иль бросить всё? Опять найти кровать?Нет, лучше я куплю себе рубанокИ буду доскам кудри завивать.Я буду плотник, это лучше, выше,Чем нервно жить в предчувствии войны,К тому ж у них, у плотников, я слышал,Рождаются достойные сыны.Я за работой — и силён, и статен,Я так красив за плотницким столом.Нам Богом был рубанок в руки даден,Чтоб всяк сумел себе построить дом.Всё решено, надену старый фартук(Его в наследство мне оставил дед),Схвачу… Схвачусь! Руками за рубанок! —Мой Буратино явится на свет!Я русских рек верховий и низовийИстаптывал довольно.Испытывал Бетховена ВезувийА нас с тобою — голос колокольныйИ гладкоствольныйПытали. Ты уступчив. Я усталый.Мы утолим над водами ИталииВо-первых — сон.Наш возраст — во-вторых,И третьим — Рим!Мы утолим.Я соберу под флаг,Под белый флаг — полки своих бездомных,Таких как я, забытых, отселённыхГуртом за сто какой-то километр.Я жив ещё среди своих безумий.Считают про меня, что я духовен.А до меня испытывал Везувий —Бетховен!Святое детство въёжилось в букварьИ там заснуло на пяти страницах.Чудак-поэт ушёл грустить в январь,Ему ночами одному не спится.Он бродит среди вьюг и фонарей,Как допотопный сторож с колотушкойУ детских снов и детских букварей,Подставленных под крохотные ушки.О, не вспугните хрупкость детских снов,И тишины святой не потревожьте!Поэт найдёт себе и дом, и кров,А нынче — спит в нетопленой сторожке.Весной и утром встанет рано-рано,Когда в лесу не занялась заря…О, как прекрасно — ма-ма мы-ла ра-му —На солнечной странице букваря!

г. Казань

Антон ПрозоровКраеугольный выбор

вещи

записка любовная школьных лет,случайный мотив в эфире,рубашка на выход, входной билети всё, что бывает в мире,а именно: имя, трава, звезда,и вдруг — в подворотне эхо,и необратимые поезда,и те, кто на них уехал,и этот раскинувшийся кругом,опутанный сетью трещин,пронизанный светомогромный дом,где ты собираешь вещи.

высотки

даже высотки знают, что небо — дом,тянут ладони к свету, пока растут,это потом их сковывает бетони обвивает горло железный прут.я крановщик, я знаю, что говорю,видел не раз, как падает в небо кран,как арматура вспарывает зарюи окропляет пепельный котлован,как расправляет крылья над пустырёмархитектурный комплекс, пыля окрест,стряхивая леса, и, ты знаешь, в нёмминимум миллион пассажирских мест.

транзит

только подумать: кажется, добрались,вот оно — лето, вот он — ночлег страховочный,а к лобовому вдруг прилипает лист,словно талон парковочный.двинуться дальше, в сумерках утопать,помнить, что лето в этом году — последнее,и за баранкой медленно засыпать…осень стоит нелётная и нелетняя.осень писать — бумагу зазря марать.лучше, чем было сказано, не получится:жизнь понемногу учится умирать,смерть ничему не учится.

сонник

а она ты знаешь жила негромкособирала мысли слова деласобирала марки с волнистой кромкойсобирала счастье не собралаподступила осень усталость старостьи рефрен такой мол пора порав телефонной книге её осталисьтолько раритетные номераа какие платья поди надень ихне по моде нынче не тот стандартно её коллекция сновиденийи сейчас невиданный авангардтак бывало ночью в лицо ударитбелоснежный ветер но вот бедаэти сны кому их потом куда ихникому наверное никудадо свиданья жаворонки и совытрепетанье ситцевой пеленыдо чего мы господи невесомынесладимы призрачны неполны
Отец меня брал под мышки, переносилС той стороны мостаболтались смешные сандалики.Там внизу по воде мурашки бежали.Воды боялся, и высоты боялся, но перестал.Теперь ничего не страшно — и это страшно.Голуби. Мостовые. Замок на берегу.Психологи говорят, от двух до семикраеугольный выбор.У меня был город Выборг, и я его берегу.У меня и сейчас есть Выборг.

январь

будет январь и будет январь опять,белый, словно алгебра ледяной,будешь в сугробах падать и утопать,как сухопутный ной.
будет январь стоять, а тебе идти,герда ли, кай ли — не разобрать в метель,на циферблате вечность без девяти,мир сорвало с петельбудут отныне: гулкая синева,холод сквозной, след, уходящий след,снег медленный-медленный как в синема,непоправимый свет.

титры

— солнце разбрызгано по сугробам— ставят капельницу зиме[не отвлекаемся, смотрим в оба]— май дрожит как воздушный змей— шумный широкоформатный ливень— палой листвы на полу возня…можно было и кропотливей,можно было подробней снять.малобюджетный, короткометражныйгод на исходе, экран погас,и в кинозале пустом и страшномвалятся титры, заносят нас.

сентябрь

надо же было мальчиком или кемвляпаться в осень врезаться в листопадрухнуть как подкошенный манекенв самый кромешный сумеречный разладв тело без спроса вламывается жизньветер идёт раскосый идёт водавалятся декорации муляжиложные трафаретные городанет ничего помимо любви и лжиесть нагота омытая сентябрёмнет ничего что не означает жизньнет ничего что значило бы умрём

октябрь

Чёрный сарай на станции погорелой,в воздухе горечь, кровью земля пропитана,хмурые дни, охваченные гангреной,прелые листья пахнут печалью приторной.Выкурить самокрутку, запечь картошку,вымазать руки в саже, и вдруг привидится:нас закопают в красной кирпичнойгде-нибудь тут, под Винницей.

отец

так учил он меня летать забрасывал в небо и говорил летихапай крыльями пустоту набирай высоту обживай просторсын мой будет тебе закат позади восход впередине смотри на мать что рыдает что тянет руки постой постойу неё другая сила иное дело на то и матьдай ей волю век бы жалела держала тебя птенцома тебе положено облака кроить синеву просеивать ветер мятьвыйдет срок сын мой станешь и ты отцом

г. Санкт-Петербург

Елена ОболикштаСтынущее дерево у бедного окна

1.Ли Бо вернулся либо это больходила по воде ко мне спинойи реки были долгой тишиноюЛи Бо вернулся чтобы стать однойтам где дожди у Бога в рукавахон видел он шептал они отвесныи что-то странное об островахи детстве2.когда поёт непреднамеренно странапорезанные страшно прятать пальцыон говорил но зажили словаи оборачивается словарьв косых снегах слетевшихся от Богаслова как лодки прорастающие в лёди вот уже не видно этих лодока дерево корнями небо пьёт