Журнал День и ночь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 82
«…единственное тёплое теченье»
С. Ивкин
а на земле где пламя шелестити время пьётся долгими глоткаминаутро восковой ребёнок спитраскинув руки в воздухе над намипустая деревянная страназвучит как рифма будущего крикана первый вдох она белым-белана выдох незнакома безъязыкакак парашют наш круглый потолокисписан нерассказанными снаминесёт его прозрачными рукамиребёнок оставаясь между строкдлится молчание в лицахстолько-то летизо рта высыпаются птицыкаменные и нетслов легковесных воду яГосподи лил водойТам никого кроме голубясказанного Тобойвполголоса вдоль голого мостагде рыбы моих пролитых молитвшептали нам осталось нам до стаи реки заколоченные встыкна гнёзда улыбается водаи ходит по разбитым и причаламголод оглянувшийся когдаоправдываясь говорит сначалаему несут сколоченные изеловые хлеба с одним и тем же словомтакие берега что к ночи добралисьи со слезами ел он хлеб сосновыйтеперь один невидимый для всехшатаясь новорожденным трамваемидёт (плавник приподымая вверх)и круглый лоб на воду опускаетя стынущее дерево у бедного окнаединственное где молчание легчайшепроваливаюсь в сон и глиняна стенагде тонкие рябины у воды пропащивисят слепые сны по лестницам у стеня верую в кругом расставленных крылатыхсквозной петлёю слов затянется на мневенок их рук протянутых куда-тодоплыви до меня в темнотетак углём на бумагуосыпаются линииплотно ютятся по кругуа уголь отточен неровноони направляются к югукатятся рядышкомранами плачут бескровнои я их одна стерегумои сны меня водят по кругуиз которого некуда плытьдаже если испишется угольлюбитьэто дар пить с ладонидай рукузвук целится в тебя когда рукам свинцовотвоим ста головам прохладно у вискапереводимо все от слова и до словано птичьего не помня языкая за тебя (молчать) боюсь но зрячая доя прохожу насквозь закрытые домане зажимая рта на что не хватит воликогда зимая раскололась выходя из телазабыла о себе (читай: о смерти)прокрустова доска белее мелакоторым чёрный снег рисуют детигорловая песня мёртвая петлястой на честном месте не тесни меняэтот воздух ранен сталью звуковойкрай родной мой ровной раны ножевойзаболело нёбо небом языкатак темно у Бога но бела рукапокрывая землю иней нелюбвив теменную темень выпорхнет ловисоловья на салохлеб на валунынедосол обычный на столе страныгорловая песня мёртвая петлязатяни потуже только не меняразведя колени вплоть до поколенийпо колено в дыме ходимговоряотчего ты горишьдеревянный пустой вокзаля встречаю дождия вхожу в них как в кинозалгде собаки живути рядами летает войгде кого-то несутулыбается как живойпривыкая к зимечто не снилась ещё а ждётс кем об этом вдвойненедоговорить найдётисходя как ни в чёмв тихий почерк вобравший стыдмы по кругу речембестелесно почти навзрыдот камень выронившей рукихожу прудами кругами руквода расступится на кругиищу глазами на небе крюкчетыре стороны хоть кудапрости Марина я не о томберёт беда и ведёт бедав наполовину забытый домпустого слова не бередитвоя ли чаша другим легкаиди на дым ибо дым в грудиполна ли память а короткастеклянный дом из белой немотына тонком стеблепрозрачный дом распахнутой водыводой колеблемты засыпаешь потолок струитсяструятся нитииз темноты сплетённые страницына свет неситеменя одну плывущую по швуподводных оконснаружи сон похож на ультразвукна цепкий кокониз нитей страха игл и обидводой колеблемноворождённый дом ещё не спитещё не слепленпристально молчитласточка на каменьдевочка поётглядя в темнотугде-то посредисеверных названийя тебя как веру обретупоезда везутмёртвые деревьяпоперёк странывдоль живых берёзя прочту тебякак стихотворениетихо затвержуи проснусь от слёзг. Новоуральск
Владимир БеляевРе минор
Тревожный воздух железнодорожный.За лесом гул, и свет зелёный дан.На лавочке в солдатиков играетребёнок ростом с папин чемодан.А ты, дурак, недельную разлукупереживаешь чуть ли не до слёз.Смакуешь грусть. Ты даже не заметил —малыш тебе солдатика принёс.Так скорый мчится мимо полустанка,где жизнь твоя в сандаликах стоити ест пломбир за двадцать две копейки,перебивая сладким аппетит.Так учили курить взатяг —вбираешь дым, говоришь «ап-те-ка».Позже — девочки, дискотека,дешёвый коньяк в канистре.Бюстгальтер — на люстре.В общем, бардак.Как разложить это все по полкам?Как совместить с тем опытом,о котором — только намёком,только шёпотом?Вот ты поставил себе задачу,и сразу — уйма хлопот.Читатель требует мороженое на сдачу,на третье — компот.Найдёшь в себе силы сказать «нет»,выйти из кухни, из магазина?Ведь поэзия — это свет,а не потребительская корзина.И ты выходишь в уютный дворик.Думаешь — здесь легко?Курит на корточках дядя Боряв рваном трико.Ладит скворечник дядя Серёжа,сам с собой говоря.Ты ведь хотел быть на них похожим…Зря.Твои одногодки — Антон и Катя.У Антона — новый значок.У Кати — модное платье.Завидуешь им, дурачок.вот уже собраны листья, как личныеутром разбудят, выведут на мороз.какие увидишь лица, кем будешьты знаешь ответ, но не на этот вопрос.все близкие там, где память — ещёгде всяких диковинок полон июньскийжук на ладони, жасмина белое пламя…зима — больничный пустой коридор.тот коридор, который впервые покинув,увидел, как солнце прячется в облаках.это сегодня ветер толкает в спину,а тогда — несли на руках.Снова северный дует, колдует -наугад открывает тетрадьи осеннюю тему диктует:«Почему я боюсь умирать».Снова несовершенство разлукиначинается с красной строки.И вдыхают хрустальные звукина скамейке в саду старики.Заучив пунктуацию улиц,орфографию чащи людской,я вот так же, кряхтя и сутулясь,через парк побреду на покой.И никто мне не скажет «до встречи»,и замкнётся за мной алфавит.Только тишь, недоступная речи,только мраморных слов монолит.Так зачем в этом розовом светеотшептавшие листья горят,это дерево, облако, ветерговорят, говорят, говорят...азбука леса — крестики, точки, тире.считываешь следы, застывшие в январе.знак превращается в звук, и со всех сторонразноголосица галок, синиц, ворон.люди прошли здесь или ещё пройдут.люди всему названия раздают.каждый пытается песню свою нести.снежные горы на млечном встают пути.там облака выдыхает холодный бог.сон его так непролазен и так глубок,что в буреломах, расщелинах этого снамузыка нам просторна, а речь тесна.Но я живу — и жизнь моя легка,как свет в конце, как вдох издалека.И тени убегают с потолкавоскресной спальни.И время застывает на стене,пока я таю в медленном окне,пока ловлю в небесной глубиненапев пасхальный.И нет уже ни страха, ни вины.И только — мир с обратной стороны,где проросли ромашковые снысквозь одеяло.И я звучу — на радиоволне,на парапетах в птичьей толкотне.И все антенны тянутся ко мнеи ждут сигнала.Ре минорэта музыка,как стеклянный рождественский шар,но внутри — настоящий декабрь,всё настоящее — небо и город под нимподнимают шлагбаум. из ворот выезжает повозка.неуклюжая лошадь бредёт по булыжной дороге.отозвавшись на скрип колеса,с ветки вспорхнула ворона — падают белые ноты…так негашёная известь летит в могилу…и разбивается вдребезги пойманный свет.Иди за мной черёмуховым снегом,иди за мной сиреневым дождём,пока ты не придуман человекоми не рождён.Иди и просыпайся лепестками —и времени, и месту вопреки —на плачущую девушку, на камень,на черепки.Иди и не придумывай — могли мыотдать себя унылому божку?В каком аду нас вылепят из глиныи обожгут?ПесенкаТам, где позднее окнов ранний сад отворено,где на лавочке зелёнойвянет красное вино,где сверчковая гульба,светлячковая гурьба,ходит-бродит взрослый мальчикс детской песней на губах.Тают сладкие слова.Зреют горькие слова.Скоро-скоро в синем небевспыхнет жёлтая листва.Мышь затихнет, жук заснёт,в нору спрячется енот,и заплачет старый мальчик,испугавшись новых нот.Полно слёзы лить, старик.Улыбнись скорей, старик!Ты забудешь летний щебет,ледяной вороний крик.Не красива, не страшна –всех укроет тишинатам, где жизнь не различима –где не названа она.Да забудь ты про всех, и примерь пятистопный анапест —хоть затаскан уже, хоть слегка, так сказать, длинноват.Без оглядки шагай, — зацелован и пьян, разухабист, —и дерзи, балагурь, улюлюкай, рифмуй наугад.Признавайся в любви той затейнице, девочке Тае,чья подробность одежды болтается в пятой строке.Но затянешься словом «аптека», и юность растает.Снова детство, деревня. Родные стоят вдалеке.Слышен грохот ведра, разгоняется ручка колодцас нарастающим гулом у глупой моей головы.Кто зовёт и отводит меня, кто так тонко смеётся?Поднимается ветер. Теряется в шуме листвыголос слабый второй, призывавший на месте остаться.А тогда бы, представь, на секунду поверить ему.Что ты плачешь, дурак, — здесь по тексту нельзя разрыдатьсяи признаться в бессилье своём — никому, никому.Видишь, пристань укрыта плакучей ветлой —дачный август забытого года.Там подросток склонился над чёрной водой,будто в поисках чёрного ходаиз опасной, запутанной, длинной, чужой.Оглянись — по своей и короткойон шагает с простой среднерусской душой,щеголяя испанской бородкой, —через гулкий, заросший акацией двор,улыбаясь студенткам и вдовам.Сам себе донжуан, сам себе командор —семафорной звездой околдован,что, лукаво мерцая, вела наугад —в Волгоград, в Элисту, или в Ровно.Вот в саду сновидений построились в рядвсе его галатеи петровны.Вот старик наблюдает за поздней баржой,уходящей по лунному следу.Он бы также ушёл — по желанной, чужой,бросив камешек в сельскую Лету.Не сумевший принять эту жизнь, как намёк,что он видел в туманном пределе?Между гипсовых статуй блуждал огонёки терялся в цветах асфодели.г. Царское Село
Рахман КусимовCarpe diem
Троллейбус
1.Пространство возьмём небольшое,Пейзаж: остановка и снег.Стоит человек в капюшоне,Троллейбуса ждёт человек.С ним жизнь поступила жестоко,И можно в уныние впасть:Он — часть пассажиропотока,При этом не лучшая часть.2.И хочется ехать, и надо,И значит, уйти не резон,Но некуда спрятаться взгляду:Куда ни взгляни — горизонт.Он скачет по кругу, как пони.Маршрут: ожидание — путь,И всё, что положено, помни,И всё остальное забудь.3.Займись хоть борьбой джиу-джитсу,Кури хоть «Казбек», хоть «L&M»,А чем это всё завершится —Возможно, что вовсе ничем.Но тянутся наши дороги,И ангел не спит за плечом.Мы тоже по-своему боги,А в чём — да без разницы, в чём.4.Ты знаешь, в делах и скитаньях,меняя в окне города,Я понял великую тайну:я понял, что всё — ерунда.Звони, если помнишь мой номер.Звони, чтоб услышать о том,Что всё незначительно, кроме…А, впрочем, об этом потом.ч/б
говориламне порамне порасобираласьне дождавшись утраоставляла непогашенным светв коридореи воследи воследстали третьим друг для друга плечомрассуждали ни о чём ни о чёмнаизусть запоминали словав коих смысла набиралось едвабыли счастливы ловили таксиот удельной колесили к лисипахлосвежестьюсиреньювеснойприблизительно в районе леснойвыезжали на пленэр иногдауспокаивали лес и водавозвращались в темп столичный с трудомсколько улиц в петербургедурдому знакомого что редко звонитнеожиданно нашёлся зенити застыли эти два чудакас фотографии смотря в облакаК.С.
И вот, в книге жизни, в такой-то главе,Едва собираешься быть нерадивым,Не совесть, не Бог, а другой человекСтановится нравственным императивом.И он, без почёта к замкам и дверямЯвляясь во сне, улыбаясь на фото,Так честен с тобой, неподделен и прям,Что видишь в себе бутафорское что-то.Живёшь, как жилось, будто всё проглядел,Бровей не подняв и не дрогнув рукою,Но чувствуешь мелочность мыслей и дел,И что-то ещё. Совершенно другое.Сестрорецк
И вовсе не затем, чтоб чтил искусствовед,С восторгом посвятив статью твоей картине,Ты нарисуй июль, раскрась в зелёный цвет,Добавить не забыв двоих посередине.Пусть это будешь ты — веснушками рябя,Идущая к воде, красива, молчалива;Пусть это буду я, глядящий на тебя,Пусть это будем мы на берегу залива.Вот чайка над волной, вот яхта вдалеке,И тишина вокруг стоит глухонемая.Скажи мне на каком угодно языке –Я всё, как есть, пойму, дивясь, что понимаю.Внимаю, как школяр, покою здешних вод,А в гомон городской пока ещё не тянет,И вовсе не затем, чтоб чтил экскурсовод,Незримыми емуВеди меня путями.белое
Это что-то из детства, из школьных лет:Вот он падает, белый, большой;Я в ларьке покупаю печенье и свежийИ ещё ничего за душой.Это что-то и вправду из той поры,Время вспятит, того и гляди, —Я съезжаю на санках с высокой горы,И ещё ничего позади.И метель в лицо мне, и, сквозь прищур,Сам себя вижу в старом пальто:Я ищу тех, кто спрятался, я ищу,А ещё не потерян никто.И учитель в школе, суров и зол,Смотрит очень нехорошо:На дом задали жизнь, а ты, вот позор,Неготовым к уроку пришёл.Майская метель
По улицам, которых не узнал,Ступаешь, воротник приподнимая, –В снегу Екатерининский канал;Метель во все концы в разгаре мая.И хочется домой, домой, домой,Но ходишь, удивлённо лицезреяТакие пробки, что ни Боже мой:Пешком быстрее.День выдался на редкость непогож,Синоптиков не выполнив приказ, ноВ такие дни острей осознаёшь,Как жизнь грустна, бессмысленна, прекрасна.А можно, позабыв о ерунде,Сощурившись от снега и от ветра,Шепнуть сакраментальное «Ты где?», –И ждать ответа.Carpe diem
В этот медленный, медленный день,Заносящий листвою пути,Будет холодно, что ни надень,И невесело, как ни шути.Есть причины для боли в виске,И, когда всё на свете вверх дном,На каком бы сказать языкеЧто не выскажешь ни на одном?Только то и умею, могу;Только тем я, наверно, и жив,Что ловлю каждый миг на бегуИ жалею о нём, упустив.Нам бы времени чуть одолжить -Мы бы в счёт этих дней и ночейСтали по-настоящему жить:До подробностей, до мелочей.Мы бы в счёт этих месяцев-летОбустроили собственный рай.Вот и жалко, что времени нет,Даже если его — через край.Троллейбус II
Сидеть в троллейбусе голубом,Без всяких «быстрее, ну!»,И слушать плеер, прижавшись лбомК троллейбусному окну,А там — пейзажи, что хоть в альбом,Но кисти не обмакну.Плывёт, как рыба, в окне собор.Я призрак — я глух и нем.А кем и быть-то, как не собой,И как не с тобой, так с кем?Но транспорт едет мой голубой,Невольник маршрутных схем.И в этом, собственно, вся беда:Он едет, включив огни,Пока протянуты провода,А дальше уже ни-ни.И лишь кондукторша скажет: «Мда.Конечная, извини».У всех — дорога. Никто не свят.И не предсказать маршрут.Иные едут куда хотят;Другие — куда везут.Пойдём, родная,кормитьутят.Я знаю чудесный пруд.белое
в метеолотерее, в один из дней,выпадет белым жребием снег на землю, и снег над нейбудет последнее, что я увижу перед.что мне сказать в конце, помимо спасибо занесбывшееся слово, преданные глаза,спасибо за настоящее, что будущему не верит.поймёшь, говоря голове и снегу: кружись,что нет лишних черт, ни одной, в иероглифе «жизнь»,проводишь до остановки время, смешон и жалок, —и мир покачнётся, уже не беря в расчётдетали, мысли, проблемы, что там ещё,вопросы морали, решаемые без шпаргалок.но небо не рушится, осень стоит, где была,и если ты спросишь, как у меня дела,рассказывать долго, а если вкратце:как будто не зная, что роль их слаба, слаба,как заведённый, я складываю слова,когда вычитанию самый сезон начаться.я бы мог и взахлёб, навзрыд, мне нашлось бы, о чём навзрыд,чтобы строчка дала эффект пресловутого кома в горле,потому что и впрямь — болит, ведь у всех что-нибудь болит,но, сдержавшись в который раз, я зачем-то пишу другое.нет бы выглянуть из-за штор, да и, выглянув из-за штор,заявить, что неважно — как, что могу хоть глагол с глаголом;ведь и вправду неважно — как, но гораздо важнее — чтоэй, трубите на все лады, что король оказался голым.мир печален, но он красив, улыбнись, он же так красив,ничего не хочу писать, я тобой хочу любоваться,потому что люблю тебя, разрешения не спросив;потому что уходят дни, и за двадцать уже, за двадцать.я в словесной тону воде, но когда не тону в воде —я стою. подо мной земля. неизбежное небо — выше.так стоят поезда порой на пустых полустанках, гденикогда б не вошёл никтои никто не вышел.37
на удачу не уповая, примирившись и с тем, и с тем,я на тридцать седьмом трамвае еду мимо облезлых стен,и, пока эту чуть живую проезжает он полосу,несущественно существую, несусветную чушь несу.будто жаждут передавиться пассажиры, устроив гам.я ж уткнулся в передовицу и не верю её словам.мы с политикою бок о бок: я не с ней, но она со мной.у неё милицейский облик, неприветливый и земной.вот он — край мой, родной, капризный, да не капри, не сенегал.пусть другой назовёт «отчизной», я названий бы избегал;край, где каждый правитель — хмурый, оснащённый бревном в глазу.дальше — вырезано цензурой;дальше — вырезано цензуг. Санкт-Петербург
Алексей СомовSnuff
Осталось так мало теплых дней лета.
КрематорийКому — бесстыдная весна,кому-то песенка шальная,Кому-то весточка из сна:Я умерла, а ты как знаешь.И только ветер простоналда закачалися деревья,как забухавший Пастернакв обнимку с Анною Андревной.Ты кончилась, а я живу,зачем живу — и сам не знаю,а все как будто наяву,и снова песенка дурнаяпоёт, поёт, звенит, звенит,бесстыдно перепутав даты,а в небе радуга стоит,а в горле — мёртвый команданте.Однажды, ядерной весной,мы все вернёмся, как очнёмся,в горячий город, свой-не свой,и мы начнём, и мы начнемся.Скребут совки, картавит лёд,шипят авто, плюются шины.а в небе радио поётпро то, что все мы где-то живы.…белесые сухие небеса,глядящие осмысленно и цепко.И воздух будто взвешен на весахаптекарских —ни грана без рецепта.И церковь, и ограда, и кресты —все слишком просто, буднично, осенне,поскольку мир спасён от красотыи заодно — от веры во спасенье.И только удивлённый холодокпроскальзывает где-то между рёбер.Ты видишь —ангел в пластиковой робебосой ступнёю пробует ледок?И снова настигают голоса,дома, деревья, улицы и лица.И надо всем — пустые небеса,простые небеса Аустерлица.Воскресение, радость, сухие глаза,самый медленный поезд на свете,все, что можно представить и все, что нельзя —лишь бы только не видели дети.(Запрокинется в небо чужое лицо —и каштаны посыплются под колесо.)Променад по больничному дворику — глянь,как несуетна жизнь год за годом.Я в неё проникаю до самых до гланд,я вхожу в этот пряничный город.(А потом — только пряди намокших волос.Я взорву этот город, знакомый до слёз.)Но прошу тебя, ты обозначь, проследитраекторию главного чудаперед тем, как забьюсь-упаду посредиоживлённо молчащего люда.(И каштаны посыплются на тротуар,как последний,сладчайший,немыслимый дар.)…Зима как расплата, зима как ответпо прочным понятиям спящих кварталов.Да только и слов-то за пазухой нет —так странно, а раньше как будто хватало.А раньше хватало и слов через край,и силы, и славы — по самые звёзды.Пробьётся нечаянная искра —и карточный домик взлетает на воздух.И — голое поле, где выдох и вдохнарезаны ветром на равные доли.Звериная тяга, внимательный ток —так что же случилось, скажи, ради боли?…Не надо, не стоит, не трожь, не замай —декабрь успокоит, январь утрамбует.Зима как осечка. Зима как зима,да только вот снега не будет. Не будет.Рождественская колыбельная
Закрываются глаза окраин.Ангел держит свечку в вышине.И шуршит-порхает на экранеяркий телевизионный снег.В вышине — то вспыхнет, то померкнет —самолёт ползёт сквозь облака,сквозь грозу и радиопомехи,словно сквозь опущенные веки,словно сквозь дремучие века.Спят антенны, провода и мачты.Гоблины. Пейзане. Короли.Все мертво на сотни тысяч ли.Что же ты не спишь, мой бледный мальчик,там, под слоем тлеющей земли?Никуда не выйти нам из дома.Посмотри на ржавый потолок —вот звезда Тюрьмы, звезда Содома,а над ней — звезда Чертополох.Усажу тебя, как куклу, в угол,сказочкой нелепой рассмешу,только б ты не слышал через вьюгуэтот белый, белый-белый шум.Расскажу про тридцать три печали,муравьиный яд и ведьмин плач.Как стонали, поводя плечами,страшными далёкими ночамилинии электропередач.А по корневищам и траншеям,сторонясь нечаянной молвы,по костям, по вывернутым шеямшли скупые мёртвые волхвы.Мучились от голода и жажды,табачок ссыпали на ладонь,тишиной божились.И однаждызабрели в наш неприютный дом.Сны перебирали, словно ветошь,пили, на зуб пробовали швы.Просидели за столом до света,а со светом — встали и ушли.Шли тайгою, плакали и пели,жрали дикий мёд и черемшу.Слушали бел-белый, белый, белый,белый, белый, белый-белый шум.Спи, мой кареглазый цесаревич —там, в стране красивых белых пчёл,больше не растёшь и не стареешь,не грустишь ни капли ни о чём.Ведь пока мелькает на экранемёрзлый телевизионный прах —ангел Пустоты стоит у края,держит свечку на семи ветрах.г. Санкт-Петербург
Евгений БерковичПрецедент
Альберт Эйнштейн и Томас Манн в начале диктатуры
Евгений Беркович
Опальные академики
Рассказывают[1], что в семидесятых годах двадцатого века руководство Советского Союза собиралось исключить Андрея Дмитриевича Сахарова из Академии наук СССР. По поручению Политбюро ЦК КПСС президент академии М. В. Келдыш собрал узкий круг ведущих учёных, среди них присутствовали П. Л. Капица и Н. Н. Семёнов, и спросил, как бы они отнеслись к постановке на Общем собрании Академии наук вопроса об исключении Сахарова. После долгого молчания Н. Н. Семёнов произнёс:
«Но ведь прецедента такого не было».
На это П. Л. Капица возразил:
«Почему не было прецедента? Был такой прецедент. Гитлер исключил Альберта Эйнштейна из Берлинской академии наук».
Думаю, что оба уважаемых академика сознательно чуть-чуть отступили от истины, чтобы добиться главной цели — не допустить исключения Сахарова из академии. И действительно, после этого разговора вопрос о лишении А. Н. Сахарова академического звания больше не ставился, хотя Андрей Дмитриевич был лишён всех правительственных наград и званий лауреата государственных премий.
Сознательная, скорее всего, неточность академика Н. Н. Семёнова состояла в том, что из Академии наук СССР не раз исключали членов, попавших под колёса сталинских репрессий. Ещё в 1931 году на Чрезвычайном Общем собрании ан СССР были лишены звания академиков арестованные Платонов, Тарле, Лихачёв и Любавский, проходившие по так называемому «Академическому делу»[2].
В 1938 году из членов академии исключили списком сразу 21 человека, некоторых из них уже посмертно, после расстрела как врагов народа. Среди исключённых был известный авиаконструктор, член-корреспондент ан СССР Андрей Николаевич Туполев.
Незадолго до смерти Сталина в 1953 году лишили звания академика историка И. М. Майского (настоящая фамилия Ляховецкий). И это далеко не все примеры, показывающие, что «прецедент был».
На неточность академика Капицы, тоже, думаю, сознательную, указал в цитированном выше докладе Борис Михайлович Болотовский, совершенно справедливо отметив:
«В действительности Эйнштейн сам вышел из Берлинской академии наук». Правда, далее Борис Михайлович пытается уточнить время и причину выхода великого физика из академии: «…после того, как получил письмо от руководства академии, где от имени членов академии его осуждали за антифашистские выступления»,
и тоже допускает неточность в хронологии. Эйнштейн узнал об обличительной декларации руководства Прусской академии уже после того, как написал заявление о сложении с себя звания академика.
«Решил не ступать больше на немецкую землю»
Академию, кстати, правильно называть именно «Прусской», потому что в Германии, в отличие от большинства других стран, существует несколько самостоятельных научных академий: Прусская, Баварская, Гёттингенская, Берлин-Бранденбургская и т. д. Эйнштейн, к слову, был членом Прусской академии наук с 1914 года и членом-корреспондентом Баварской академии наук с 1927 года. До наступления нацистской эры великого физика охотно принимали в свои члены и другие германские академические сообщества, например, Немецкая академия естествоиспытателей «Леопольдина» в городе Галле. Правда, с приходом нацистов к власти, имя Эйнштейна было вычеркнуто из списка членов «Леопольдины» без всякого заявления учёного.
С Прусской академией всё было по-другому. История разрыва Альберта Эйнштейна с научной организацией, которой он отдал почти двадцать лет жизни, интересна и поучительна не только сама по себе. Она позволяет лучше понять трагедию всех учёных в Третьем Рейхе, неожиданно для себя оказавшихся врагами государства и изгоями общества.
Когда Гитлер пришёл к власти, Эйнштейн находился в Америке в качестве приглашённого профессора в Калифорнийском политехническом институте в Пасадене, вблизи Лос-Анджелеса. Назначение нового рейхсканцлера Германии не стало для Эйнштейна большой неожиданностью. Чувствовалось, что он был к такому повороту истории готов.
Уже через два дня после вступления Гитлера в новую должность учёный обратился к руководству Прусской академии наук с просьбой выплатить ему полугодовую зарплату сразу, а не к началу апреля, как планировалось ранее. Жизнь очень скоро показала, что такая предусмотрительность учёного оказалась не лишней.
Альберт Эйнштейн у корабля перед трансатлантическим рейсом
Видно, уже в начале февраля Альберт не верил, что вернётся на родину, хотя у него было запланировано там много дел, среди них серьёзный доклад в Прусской академии наук. Все эти планы пришлось резко изменить. В частном письме своей близкой знакомой Маргарите Лебах (Margarete Lebach) 27 февраля 1933 года учёный писал:
«Из-за Гитлера я решил не ступать больше на немецкую землю… От доклада в Прусской академии наук я уже отказался».[3]
На следующий день после поджога рейхстага в ночь на 28 февраля 1933 года были запрещены многие газеты и журналы, стоявшие в оппозиции к новому немецкому правительству. Власти закрыли, среди прочих, еженедельник «Вельтбюне» («Weltbuhne», «Мировая арена»). Последний номер вышел седьмого марта, на последней странице читатель мог прочесть:
«После событий 27 февраля ряд лиц был арестован. Среди них наш издатель Карл фон Осецкий».[4]
Пацифист, писатель и журналист, лауреат Нобелевской премии мира за 1935 год, так и не получивший её и умерший в тюремной больнице в 1936 году, Осецкий был близок по взглядам с Эйнштейном, состоял с ним в длительной переписке. Именно Эйнштейн предложил в 1935 году кандидатуру арестованного журналиста нобелевскому комитету. Весть об аресте Осецкого в феврале 1933 года потрясла Альберта. Накануне своего отъезда из Лос-Анджелеса, состоявшегося 12 марта, учёный дал интервью корреспонденту газеты «Нью-Йорк Уорлд Телеграм» («New York World Telegram») Эвелин Сили (Evelyn Seeley). Его заявление, сделанное в этом интервью, потом перепечатывали газеты всего мира. Эйнштейн нашёл простые и убедительные слова, объясняющие его решение, и дал чёткую характеристику происходящего в Германии:
«Пока у меня есть возможность, я буду находиться только в такой стране, в которой господствует политическая свобода, толерантность и равенство всех граждан перед законом. Политическая свобода означает возможность устного и письменного изложения своих убеждений, толерантность — внимание к убеждениям каждого индивидуума. В настоящее время эти условия в Германии не выполняются. Там как раз преследуются те, кто в международном понимании имеет самые высокие заслуги, в том числе, ведущие деятели искусств. Как любой индивидуум, психически заболеть может каждая общественная организация, особенно когда жизнь в стране становится тяжёлой. Другие народы должны помогать выстоять в такой болезни. Я надеюсь, что и в Германии скоро наступят здоровые отношения и великих немцев, таких как Кант и Гёте, люди будут не только чествовать в дни редких праздников и юбилеев, но в общественную жизнь и сознание каждого гражданина проникнут основополагающие идеи этих гениев».[5]
Эйнштейн вынужден был прервать интервью, так как его ждали на научном семинаре. Эвелин Сили в заключение статьи написала, что когда великий физик после окончания семинара пересекал университетский двор, земля дрожала под его ногами: в Лос-Анджелесе именно в этот момент случилось одно из самых сильных землетрясений в истории города. Но учёный спокойно шёл к себе домой.
«Обличение немецких зверств»
Нацистов антигитлеровские заявления Эйнштейна буквально доводили до бешенства. Геббельсовская пропаганда вспомнила кампанию осуждения «немецких зверств» («Grauel-Hetze»), якобы творимых кайзеровскими солдатами в Бельгии, проводившуюся ещё в годы Первой мировой войны в газетах стран Антанты. Теперь любую критику властей верные Гитлеру газеты называли «обличением немецких зверств».
Привыкшие к насилию нацисты не собирались ограничиваться словами. Толпа вооружённых людей 20 марта 1933 года ворвалась в летний дом Эйнштейна в курортном местечке со странным названием Капут («Caputh») на берегу красивого озера недалеко от Потсдама. В доме искали якобы спрятанное физиком оружие. Потом объявили дом конфискованным. Заодно конфисковали яхту Альберта и заблокировали его счёт в банке. Формальным основанием для этих акций было обвинение учёного и его жены Эльзы в коммунистической деятельности. Общие потери для семьи Эйнштейнов оценивались такими суммами: счёт в банке — 60 тысяч рейхсмарок, летний дом в Капуте — 16200 рейхсмарок, любимую яхту Эйнштейна нацисты продали за 1300 рейхсмарок.[6] Но и этого властям показалось мало. Они объявили учёного в розыск и обещали за его голову немаленькое вознаграждение в пятьдесят тысяч рейхсмарок.[7] Группа штурмовиков в форме СД ворвалась и разграбила берлинскую квартиру учёного, где устроили настоящий погром, забрав или сломав всё более или менее ценное.
Со стороны немецких властей усилилось давление на Прусскую академию. Будущий рейхсминистр науки, воспитания и народного образования Бернхард Руст до первого мая 1934, когда было образовано министерство, исполнял те же обязанности на правах комиссара министерства внутренних дел. Ему подчинялась, в частности, и Прусская академия наук. В ответ на обвинения со стороны Эйнштейна в адрес немецких властей, прозвучавшие в интервью от 11 марта, Руст потребовал от академии провести расследование и дать заключение, участвовал ли Эйнштейн в кампании «обличения немецких зверств», которая ведётся за границей. Следующим шагом академии должно было быть исключение Эйнштейна за антиправительственную деятельность. Письмо с требованием Руста ушло в академию 29 марта, за три дня до проводимого нацистами первого апреля всегерманского бойкота еврейских предприятий.
Тогда ещё ни Руст, ни академики не знали, что за день до этого, 28 марта 1933 года, великий физик сам написал заявление о выходе из академии. Почта тогда работала не быстро, и письмо с заявлением, написанным в Бельгии, попало к адресату, т. е. в академию, только 6 апреля. Можно считать случайностью, хотя и очень символичной, что на следующий день был опубликован печально знаменитый закон «О восстановлении профессионального чиновничества», давший юридическое обоснование тотальной чистке кадров в немецкой науке.
Весть о налёте нацистов на его летний домик дошла до Эйнштейна, когда его трансатлантический корабль был ещё на пути в Европу. Экономная супруга учёного Эльза убеждала мужа выступить с протестом и привлечь мировое внимание к бесчинствам гитлеровских властей, чтобы добиться хотя бы какой-то материальной компенсации, но физик решительно отказался — он не хотел своё мировое влияние использовать для решения личных неурядиц. Относившийся ко многим житейским проблемам с юмором, Альберт нашёл и здесь повод пошутить:
«В Берлине у меня оставалась яхта и подруги. Гитлер забрал только первую, что для последних явно оскорбительно».[8]
Заявление для прессы с борта корабля он всё же сделал, сказав, что случившееся в его летнем доме есть только один небольшой пример многочисленных актов насилия, которые происходят сейчас по всей Германии. Эти акты есть результат того, что полицейские функции попали в руки дикого сброда нацистской милиции.
Первоначальные планы поехать в Швейцарию Эйнштейн изменил и остановился в бельгийском курортном местечке Ле Кок-сур-мер (Le Coq-sur-mer) недалеко от города Остенде (Ostende). В тот же день, 28 марта 1933 года, когда его корабль бросил якорь в бельгийском порту, учёный написал своё знаменитое заявление руководству Прусской академии наук:
«Господствующие в Германии в настоящее время порядки вынуждают меня сложить с себя обязанности члена Прусской академии наук. Академия в течение 19 лет давала мне возможность быть свободным от любых профессиональных обязанностей и целиком посвятить себя научной работе. Я знаю, насколько велика должна быть моя благодарность за это. С сожалением выхожу я из вашего круга творческих и прекрасных человеческих отношений, которыми я, будучи вашим членом, столь долгое время наслаждался».
Главным поводом к отставке Эйнштейн назвал невозможность для себя при нынешних порядках в стране быть зависимым, в том числе, материально, от правительства в Берлине, проводящего откровенно антиеврейскую и бесчеловечную политику.
В тот же день 28 марта в «Кёльнской газете» («K6lnische Zeitung») появилось ещё одно заявление, подписанное Эйнштейном и адресованное в «Международную лигу борьбы с антисемитизмом». Похоже, великий физик многое предвидел, хотя часто желаемое выдавал за действительное, говоря, например, о совести:
«Акты грубого насилия и подавления, направленные против всех людей, свободных духом, а также против евреев, эти акты, которые происходили и происходят в Германии, разбудили, к счастью, совесть тех, кто остался верен идеям гуманизма и политической свободы».[9]
Подобные оценки происходящего в стране, как и интервью 11 марта, действовали на нацистские власти, как красная тряпка на быка.
В то время как письмо Эйнштейна об отставке было на пути в Берлин, руководство Прусской академии, состоявшее из четырёх непременных секретарей, не сидело, сложа руки. Правда, один непременный секретарь физик Макс Планк, пригласивший в 1914 году молодого Эйнштейна в Берлин и предложивший его кандидатуру в академики, находился в те дни в отпуске в Сицилии. Зато другой непременный секретарь юрист Эрнст Хайман[10] поторопился выполнить указание Руста и составил от имени академии заявление для прессы. В нём подтверждалось, что Эйнштейн участвует в кампании «обличения немецких зверств», ведущейся за границей, и поэтому академия не будет печалиться, если Эйнштейн выйдет из её состава. Заявление появилось в прессе как раз в день бойкота еврейских предприятий — первого апреля 1933 года.
В тот же день имя Альберта Эйнштейна попало и в речь Йозефа Геббельса, назначенного 13 марта рейхсминистром народного просвещения и пропаганды. Выступая по случаю широко разрекламированной антиеврейской акции, он на всю Германию объявил:
«Мы часто поступали в отношении мирового еврейства милостиво, чего они вовсе не заслуживали. И какова же благодарность евреев? У нас в стране они каются, а за границей раздувают лживую пропаганду о «немецких зверствах», что даже превосходит антинемецкую кампанию во время мировой войны. Евреи в Германии могут благодарить таких перебежчиков, как Эйнштейн, за то, что они теперь — полностью законно и легально — призваны к ответу».[11]
«Война на уничтожение»
Вальтер Нернст, Альберт Эйнштейн, Макс Планк, Роберт Милликен, Макс фон Лауэ, Берлин, 1928