14523.fb2
— Ты обратил внимание, — произнёс Алексей Иванович, — как вырисовывается маршрут?
— Да. Завтра — в Лавру. А там Господь дальше направит.
Какая благодать быть под водительством Божиим и не лезть со своими поправками! И за что нам столько счастья?!
— А как мы туда доберёмся? — спросил Алексей Иванович.
— Завтра, — ответил я. — Это всё будет завтра. Говорить не хотелось, мы так и молчали, пока со двора не послышался бодрый стук деревянной колотушки — пора на вечерню.
В сумраке наполнялся притвор древнего Кутлумушского храма тенями мира. От тела — только слабая тень, всё остальное — Богу. Мы встали перед закрытым завесой главным входом. Началась служба — вход в храм ещё надо заслужить.
Но вот открывается завеса и мы проходим внутрь — здесь всё по-другому, словно мы вошли в древние первохристианские катакомбы, высеченные в пещере. Всё низко, близко и холодновато. Холодновато именно физически, будто мы и впрямь спустились в подземелье.
Но пошёл по храму монах с кадильницей и весёлый звон её, словно малая Пасха, приободрил. Монахов немного, я выбрал стасидию за колонной, но так, чтобы видны были Царские врата.
Как описать афонскую службу. Алексей Иванович на следующее утро скажет: «Я влюбился в греческую службу». А я даже не знаю, как описать это. Может, слова, сказанные русскими старейшинами, посланными для испытания веры, князю Владимиру, и есть самые точные: «Не знали мы, где находимся, на земле или на небе».
В общем-то, для человека молящегося нет никакой разницы. Всё идёт своим чередом, всё узнаваемо, ничто не нарушается. Но я-то. любопытствующий. Подумал, что в наших храмах служат более радостно, что ли, у нас больше чисто человеческой детской радости, словно благовествуем всему миру: Христос Воскрес! Мы радуемся и спешим поделиться радостью с окружающим миром. Мы, как дети, всякий раз непосредственно открываем для себя чудо Воскресения на каждой Литургии и спешим рассказать об этом всем. Наша служба по большей части миссионерская, а на Афоне служат Богу. И протяжное одиночное пение только подчёркивает отрешённость от мира. Хор отзывается, как эхо с далёкой земли.
Зазвучали псалмы. Я опёрся на подлокотники стасидии. Скользнули по руке чётки, я взял их в руки и стал вспоминать заповеданные списки, всё получилось так естественно и само собой, что я даже не обратил внимания, как это произошло, словно занимался привычным делом.
А Алексей Иванович стоял. Я попытался поделиться новым опытом, как хорошо в стасидии перебирать чётки, но Алексей Иванович был твёрд: «Я буду стоять». А я, значит, сидеть, что ли? Потом подумал: настоюсь ещё, да и не сидел я, а только облокачивался, и так хорошо перебирались под псалмы чётки, зёрнышки словно сами текли.
И служба текла — снова истончилось время. Происходили движения в храме, с одного клироса на другой метался псаломщик, выносили свечу, обходили храм, кадили, выносили Евангелие — но всё происходило вне времени. Единственно, пожалуй, что зацепило внимание, это Серафим, нёсший свечу во время каждения. «Простому монаху не поручили бы такое почётное дело», — мелькнуло в голове и вспомнилось, как заботливо он обращался с нами и как смутился, когда мы предложили позвонить ему домой. Но свечу пронесли и забылось, потому что воспоминание существовало во времени, а сейчас его не было — всё было настоящее: и эти стены, построенные тысячу лет назад, и проплывающая свеча, и запах ладана, и причастие, к которому шёл.
— Ты как? — нагнулся ко мне Алексей Иванович, видимо, обративший внимание, что я частенько пользуюсь стасидией, и подумавший, что у меня опять нелады со здоровьем.
— Нормально.
— А я вот что-то подмёрз, — поёжился Алексей Иванович. — Куртку надо было надевать, — и распрямился.
В самом деле, комнатной температуру в храме вряд ли назовёшь, но я как-то не обращал на это внимания. Я-то, в отличие от Алексея Ивановича, в куртке. К тому же закалённый, каждый день принимаю холодный душ.
Только я подумал об этом, как почувствовал, что начинаю дрожать. Сначала дрожало только внутри, в районе желудка, и я невольно, продолжая перебирать чётки, стал отвлекаться на это дрожание, а оно маленькими червячками поползло по телу. Я встал и попробовал потихонечку сжимать кулаки и крутить ступнями. А как же Алексей Иванович-то без куртки? Покосился в его сторону — стоит!
Сколько же идёт служба? Глянул на часы — ба! — четыре часа! Холод теперь охватил меня всего, всё было ледяным, самые древние стены, казалось, покрылись инеем.
А служба продолжала свой веками устоявшийся ход. Никакой холод не касался её или, может, никто больше вокруг не чувствует холода? Господи, дай мне силы достоять до конца! Никакой, Господи, я не закалённый, и без шапки я зимой хожу ради выпендрёжу, и в проруби я купался на спор, то есть гордыни ради.
И тут рядом оказался Серафим. Он слегка нагнулся и шепнул:
— Сейчас будет исповедь, — и чуть подтолкнул меня вперёд.
Что будет, если толкнуть замёрзшую статую? Правильно — и, скорее всего, вдребезги. Но Серафим лишь чуть коснулся меня, словно и в самом деле боялся за мою целостность. И я шагнул вперёд, почти как в больнице, когда учился заново ходить на одеревенелых ногах. Там меня жена поддерживала. А тут — Серафим. Ещё несколько шажков и вот я почти на середине храма, куда вышли ещё с десяток мирян. Священник стал читать и на слове «Метано»[23] все опустились на колени. И я — тоже. И так несколько раз. На третий раз я уже вместе со всеми повторял: «Метано». Так и согрелся.
И сразу был отпуст. Конечно, выходя из храма, мы старались соблюдать степенность и благочиние, и что у нас никаких мыслей нет о тёплых одеялах в келье, но когда мы поднялись на террасу нашего этажа, то поскакали почти вприпрыжку — и тут дорогу преградил монах с удивлённым лицом. На этот раз лицо удивлялось неодобрительно: как же так можно вести себя в монастыре? Ну, виноваты, простите, сигноми[24]. Но куда он нас зовёт? Монах подвёл нас к неприметной двери и, перегнувшись в комнатку, вынул и всунул нам каждому по два одеяла.
Возможно, многие мне возразят, что никакое это не чудо, но для меня, сорок лет прожившего в миру, такая забота о человеке, о ближнем — и есть настоящее чудо!
Мы влетели в нашу келью и Алексей Иванович безапелляционно произнёс:
— А каноны мы вчера в Андреевском читали. Я кивнул.
Не скажу, что мы торопились, но последование прочитали быстро и юркнули под гору одеял. Алексей Иванович предпочёл не разоблачаться вовсе. На сон нам выходило почти четыре часа. И слава Богу.
…Верхняя часть сруба колодца сгнила и обвалилась. К уцелевшему столбику привязана верёвка — ржавой жестянкой со дна можно зачерпнуть пригоршню воды. От осклизлых, тёмных стенок тянет плесенью. Вокруг необозримое поле клевера, потерянное под бездною сини.
Пряный угар лета, пение птиц — всё пропадает, когда пониже опускаешь голову в черноту колодца. Только заблудший путник останавливается здесь, чтобы смочить остатками влаги иссохшие губы.
Он был занят своей обычной работой. Его руки механически проделывали те движения, которые привыкли повторять бесконечное число раз. Неожиданно его губы зашевелились, и он торопливо, словно боясь не успеть, зашептал, обращаясь неизвестно к кому:
«Если Ты меня видишь, если Ты знаешь, что я существую — подай знак, пусть пропадёт моя тень, среди теней, что толпятся вокруг…» Проговорил, будто выдохнул, и испугался: не смотрит ли кто на него? Нет, рядом никого не было.
…Привычный запах металлической стружки и масла, однообразная работа изо дня в день, одни и те же лица. Здесь трудно уединиться. Выход один — быстрее получить наряд у мастера. За работой никто не будет отрывать по пустякам… разве что Толик — этот не пройдёт мимо. А вот и он, словно всё время стоял рядом:
— Витёк, кончай грязное дело! — Молодой парень с перепачканным лицом оглядывал рабочий стол Ткачука, тиски с зажатым в них полотном рессоры. — Ты что, туда же?
— Куда? — поинтересовался Ткачук, не скрывая досады.
— Да тут все помешались. Ножи гонят из полотен, кто за деньги, кто за бутылку.
— Нет, я не туда, — отрезал Ткачук, выкручивая рукоятку тисков.
Он положил полотно в свой ящик с инструментом, набросил на петельки висячий замок. Слесарка заканчивала работу. Возле стола мастера толпился народ. Кажется, этот молодой прилипала отставать не собирался.
— Витёк, ты идёшь?
— Куда? — снова спросил Ткачук.
— На пенёчки, под зелёный шум. У мастера день рождения.
— Нет — коротко бросил Ткачук, и Толик, сложив недовольно губы, отвернулся.
Виктор подумал, открыл ящик, снова вытащил полотно и бросил в свой портфель. Сейчас он пойдёт в умывальник, потом, не возвращаясь в цех, двинет к проходной. Он, Ткачук, устал от этих людей. Они вечно от него что-то хотят, пытаются втащить его в ту жизнь, которая их вполне устраивает. Виктор: знал отупляющий дурман водки — это не для него. Именно сейчас у него стали открываться глаза.
Ткачук вышел из проходной, оглядел зелень деревьев, покрытую жёлтым налётом, заспешил на остановку. Напротив, через дорогу — кирпичная стена тракторного завода. Его труба чадит ядовитыми клубами дыма. Если по складу тухлых яиц пропустить бульдозер — эффект будет тот же. Казалось, сернистые испарения проникали сквозь одежду, этот испорченный воздух — примета здешней местности. Но люди привыкли. Только не он, Ткачук. Ему никогда не привыкнуть. К горлу подкатывает комок, напоминая тот, другой воздух, который ни с чем не спутаешь. Приторный, липкий, тягучий. и мириады жирных, зелёных мух. Кажется сегодня, слава богу, ветер в другую сторону.
Виктор облегчённо вздохнул, присел на лавочку. Мальчуган лет восьми, овладев рукой матери, во все глазёнки уставился на Ткачука. Его заинтересовал пятнистый комбинезон, кепка с козырьком, голубые полоски тельника. Когда-то вот так же и он держался за руку матери. У неё были мягкие ладони, но Виктор совсем не помнит её улыбки. После похорон отца мать не снимала чёрного платья, стала молиться и часто ходить в церковь. Как-то ночью он неожиданно проснулся, позвал маму. Она стояла перед ним босая, в длинной ночной рубашке. Он ощутил её тёплую ладонь на своём лбу, ухватил за руку.
— Мам… я когда-нибудь умру, и меня совсем не будет? — громко спросил он и почувствовал, как ладонь её вздрогнула.
— Что ты, сынок, на всё воля Божья. Надо молиться Господу, он дарует тебе долгую жизнь.
Виктор никогда не видел мать сердитой, вышедшей из себя. Наверное, поэтому Бог забрал её к себе, а он остался один. Отец Виталий, который стоял вместе с ним у могилки матери, сказал:
— Мы с тобой почти одинаково зовёмся… Живи у меня.