14523.fb2 Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 47

Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 47

Степан в нетерпении разорвал картонку здоровой правой рукой. На стол вывалились две баночки консервов — «бычки» и «сайра», а также зелёный горошек, лапша в пакетиках и пузырёк шампуня… Тут в дверь тихо и нежданно втиснулся фитиль Филантий, врезавшись головой в бейсболке в верхний косяк. Ухватил взглядом стол:

— Не горюй, Якорёк, Стёпа, открывашка есть? Бычки в томате — это полезно!..

Степанида едва не попёрла базарного гостя прямо от двери, но учла всю накрененность хворой обстановки и, неслышно всхлипнув, скрылась в соседней комнате. Усталая, выжатая болью и страхом предчувствия, бесконечным бдением, прикладыванием компрессов и примочек из глины, овса, тёртого хрена и трав, она становилась безразличной.

— Крысы сухопутные, восьминоги ненасытные. — выругался Степан после второй рюмки. Рука его уже висела на перевязи, как переломленный батон сверхтолстой варёной колбасы. И этот батон, казалось, страшным стволовым обрезом грозил, окружающим его, тем ненасытным тварям.

Сын Юрка пытался утешить отца: — Они помогут… Вот увидишь… Это люди непростые, батя. Надо только подождать.

Восьмилетний внук Валерка озирался на деда пугливо и печально, как смотрит закоренелый двоечник на свою учительницу, которую за что-то распекает директор школы. Эта учительница не раз его спасала и вот она может уйти насовсем.

Он бы, наверное, мог собрать эту сумму — и семь тысяч, и даже двенадцать, если бы не долги. Ремонт коридорчика сделали, линолеум сменили (как некстати!) — совсем проваливался. Да если бы у Юрки с работой всё было ладно… И занять-то не у кого, и ссуду никакой банк не даст неимущему пенсионеру. Карькову на закате лет как-то сразу не подфартило по нескольким направлениям. Оплата рацпредложений прошла почему-то мимо официального заработка, да и была ничтожной. Как выяснил он после и совершенно по случаю, тот же начальник цеха Сетевой заработал на сметливом кузнеце немалые деньжата. В общем, пенсию назначили — кот наплакал: три с половиной тысчонки. Степаниде того меньше — колхозный стаж — это как лагерный срок, пустота, вакуум, да и только.

На следующее утро, тёплое и светлое, августовское, Степан добрёл до сарая, будто прилипшего подслушивать несуществующие уже шорохи канувшей в Лету обувной фабрики. Присел у верстака и выключился. Видение его посетило: идут босиком по горячей пыли, держась за руки с матерью. Дорога неровная: то вверх, то вниз, то наискосок — просёлок над Доном, вот и всё. Народу кругом много: женщины и дети в основном, как и они сами. Собаки, как волки. Солдаты в чудных пилотках. Это их гонят в лагерь. Мать всё шепчет: «Ты терпи, Степунчик, я сальца кусочек спрятала и хлебушка ломоток, может и спасёт это нас». Их держали за проволокой в голой степи, под палящим солнцем, под дождём грозовым, без еды, без воды. И тут же он увидел вдруг нечто совсем иное — чиновница спрашивает: есть ли свидетели, которые бы подтвердили, как он был малолетним узником у фашистов, тогда и о пособии можно речь заводить? Этот вопрос настиг его уже после пройденной жизни — да какие очевидцы, коль мама умерла вскорости, коль отец с фронта не вернулся, а сам он, продолжатель рода Карьковых, воспитывался у дяди, затем — в ремеслухе обучали станочному делу… Армия. Флот. Единственное, что удалось — это служба. И чинами не обошла, и уважением, товариществом моряцким обогрела.

Уж много позже повелось это — оформлять пособия узникам ещё той страшной войны. Поехал на те хутора — а там урочище, крапивой наполненное, да одинокий, обгорелый, как труп в исподнем, высохший тополь в свидетелях. А то бы получал хорошо.

Он вздрогнул, видение исчезло. Зато явь обозначилась. К сараю шли Степанида и не покидающий его Филя — ещё не известно, кто кого выше.

— Ты, Стёпа, мужайся и крепись — я ведь с тобой прощаться пришла. Она присела на узенькую скамеечку.

— Все кругом молчат, одна я переживаю да Богу молюсь. Ты меня, Степушка, прости, если что… — И запричитала… — А не запамятовал, Стёпа, как мы этот дом фабричный строили своими руками, квартирку нашу — это ведь мы свою жизнь начинали улаживать?.. И бетон вечерами после работы месили, и кирпичи до надрыва таскали.

— Как же, запамятуешь такое! 427 часов отмантулили. Носилки с кирпичом грохнулись на ногу, едва отхромал… Потому и дом свой, как в родах вымученный… И никакая приватизация не нужна была нам — мы его солёным потом, сердцем выстрадали.

— Успокойся, Степушка, зря я разговор этот затеяла, нам бы о чём другом потолковать.

— Не хорони ты его заживо, Степанида. Судьба ещё весь ресурс не выжгла. Не опережай судьбу-то! А ты что приуныл, Стёпа, Якорёк, бабы они и есть бабы. Мы ещё с тобой посидим на берегу Дона с удочками, грибы пособираем в сосняках… пивка холодненького попьём. А кто нам запретит?. — он хлопнул себя разлапистым кулаком в худую ребристую грудь, вылитый бочонок с выпуклыми обручами. — У меня и сейчас есть… — уже шёпотом. И добавил грозным рыком, взметнув разом воробьёв с дворовой рябины — Погоди, мы их всех, кто у нас на препятствии, настигнем. Вот такой я разгневанный!..

Степанида уплелась варить травы. А Карьков вновь как бы в параллельный мир канул, никого не слыша отсюда, с ближней стороны. И вновь волнующая молодая давнишняя иллюстрация. Он на глянцевой мокрой палубе крейсера, ночь, взрывы кругом, штормит где-то по пятому баллу, ухнуло прямо вплотную сбоку и он летит, долго летит, словно альбатрос на планерских крыльях, и падает в бездну пузырей, бурлящей солёной газировки… Какой-то канат, человек, схвативший его за волосы. Так это же из тех дней, когда он на флоте захватил краешком японскую войнушку, семнадцатилетним. Это его с палубы скинуло взрывом.

Он сегодня по закону имеет все фронтовые права. Но нет, ему этих прав не дали. Почему? А получилось вот как.

Перед Степаном возникла, словно в мареве, живая колыхающаяся картинка, причём, довольно радостная — вот уж действительно, жизнь, она как один день, будто вчера это было. Направили их крейсер секретно через Тихий океан в Сан-Франциско. За каким-то грузом. К друзьям, союзникам. Встреча была жаркая, людная, в кинотеатре бурливого портового города. Наши морячки концерт дали большой.

И вот вышел он, старшина второй статьи Стёпа Карьков, на обласканную зрительскими хлопками сцену: с «Яблочка», с русской плясовой, с «Цыганочки» начал, а закончил всякими там заморскими тустепами, да польками. Колесом по сцене на вытянутых руках катался. На животе, на медной пряжке с якорем, выкручивал крендели. Американцы голоса сорвали, ладоши отшибли, приветствуя необычного низкорослого моряка из снежной, воюющей страны Советов, одна американка даже замуж просилась… Словом, сбацал как мог, заокеанскую державу поставил на колени, если хотите, при всём её умилении и неподдельном восхищении.

Когда вернулись, думали — по медали всем выдадут. Лично он преподнёс, как умел, русское искусство! Нет. Ему сказали после возвращения, чтобы забыл о том концерте и дали бумажку расписаться, якобы он, как и остальные его «подельники-артисты», вообще никогда не присутствовал во фронтовой зоне. А так бы пенсия сегодня была фронтовая.

Кажется, он очухался. Он даже задал вопрос Филантию:

— А что бы ты сделал, если б тебе дали миллион?.. Филя растерялся и зачем-то поддёрнул ходульные штаны.

— Дак. Кто ж мне его даст. Уж погулял бы… и тебя не забыл бы, Якорёк. Не веришь?.

— Верю… Но это мечта млекопитающего. Ты и так не просыхаешь. А на что-то высокое не способен. Пень пнём!

— А Сетевой, стало быть, по уму распорядился бы миллионом? А твой хирург тоже шибко умный?..

— Не в этом дело, Филя. Жизнь у всех одна и она, как один день. Не успеешь оглянуться и деньги ни к лешему. Главное всё же в том — что ты сделал, кого родил, кого и насколько поддержал… А всё остальное — пустое, грех безбожника… Ведь живём-то совсем в ином мире, не пасут нас завоеватели со зверским собачьем на поводках. Радоваться бы, светлеть душой… Чего не хватает-то нам?! Простор на тыщи километров, сплошное несметное сокровище! — едва не сорвался на бесполезный крик Карьков. — Справедливости, честности разве что не стало. Ни любви, ни состраданья у нас друг к другу… Почему?.. Потому что мы все вдруг оказались больными? У нас у всех ампутировали совесть, необходимый голос совести внутри каждого сразу и пропал, искалечили нас безвозвратно, всех поголовно сокрушили деньги, бумажки постыдные?.. И ведь получились из нас уже не люди, а крысы!..

— Вот и я об этом, — оживился Филя. — Ты успокойся, Стёпа, Якорёк. Передушим мы этих крыс — не пикнут. Ведь не все ещё пока… А пока… Не послать ли нам гонца?.

Карьков проснулся в половине пятого утра и обнаружил на глазах крупные слёзы — во сне плакал. Руки словно бы и не было, как-то вся онемела, отнялась, словно лишняя. Зато давило под сердцем. Дыхание совсем спирало. И это впервые.

— Что ты, Степушка? Не спится? Рука болит?. Он не ответил. Вдруг потерял сознание, как провалился в океан.

Днём чуть-чуть отпустило. Сидел на диване. Все, как и он, ждали телефонного звонка. Хоть бы от партии, хоть бы от самого дьявола. Но телефон словно контузило. Опять пришёл худющий, чистое удилище, Филя. Не пустой. Но Степан наотрез отказался. Тогда гость ударился в рассуждения, стал вспоминать вчерашние дворовые встречи, разговоры и тем самым только подсыпал соли на страшную рану Якорька.

— Вчерась во дворе у нас был праздник. Ну не совсем… На пенсион спровадили мужика. Чиновника. Где-то возле депутатов ошивался. Знаешь, Стёпа, сколько ему заплатили на прощание?

 —???

— То-то же. Сорок окладов! Мать честная. Оказывается, так положено.

— Не бреши, верста коломенская. Этого не может быть. Этак нам и России не хватит, всю раздадим по начальству. Веришь всяким.

— Вот-те крест. Чтоб мне на базаре фарту не видать… А знаешь, какую пенсию назначили? Двадцать восемь тыщ-щ!..

— На весь год, что ли?

— Ты чего, Якорёк, воды морской хлебнул во сне?.. Это ему, как тебе три с полтиной — понял?.. Расслоением это называется, вчера мне так один грамотей раскумекал.

— Стало быть, пора умирать… Мы с тобой никто… Мы с тобой потерпели крушение и мачта наша общая хрупнула, как спичка. И первыми, как всегда, с нашего, построенного нами, корабля, бегут крысы — на этот раз, прихватив всё, что пожирнее… — Карьков сжал губы до мертвенной неодушевлённой полоски. — Плесни что ли, длинный, всех благ тебе… А мы, дураки, всё какого-то звонка ждём. Зачем? Что он нам даст? От чего спасёт? Юра, сынок, ты ведь на гармошке играл смолоду-то — поди, возьми у соседа напротив, да сыграй мне что-нибудь занозистое, привычное, чтоб кровь взбурлило.

Юрка принёс тульскую хромку, скользнул по пуговкам, расслабляя пальцы, легко, на ощупь, взял пару аккордов и пошёл наяривать колено за коленом.

Но уже и ноги, былые чуткие ноги отца, не реагировали на бодрые, мажорные призывы, как бы спали. Внутри у него нарастала тяжесть глухой обиды, к горлу чугунным шаром подкатило чувство кем-то бессовестно обманутого, грубо униженного глупого человечка.

Он больше не мог сопротивляться набирающему силу недугу. Да и к чему теперь это превозмогание?..

Глаза Карькова подёрнула одна сплошная, большая и плоская слеза. Ему ещё хотелось что-то из собственной жизни вытянуть… Он как бы желал нечто важное заявить, но золотая фикса вспыхнула лишь на кратчайшую долю случайного и неуверенного видения.

Библиотека современного рассказаАлександр МатвеичевВ первый и последний…

Мне пятнадцать с половиной лет. Июль… Недавно я приехал на летние каникулы в райцентр, село Новое Чурилино, из суворовского училища. Валяюсь в сенях на жёсткой железной койке поверх одеяла, по мне ползают мухи, и сквозь сон слышу: моя мама разговаривает с кем-то. И я уже догадываюсь — с кем. Это Соня, Соня Асатова, — девочка, которая иногда берёт у нас молоко. Моя старшая сестра — директриса здешней десятилетки — расхваливала Соню ещё в мой приезд на зимние каникулы, в рождественские морозы, когда корова была стельной и не давала молока. Поэтому, может быть, Соня и не появлялась при мне в нашем доме. А сегодня утром мама известила меня с неким прозрачным лукавством, что вот, мол, придёт за молоком хорошая девочка, хозяйственная, сирота — мать у неё года два назад от чахотки умерла совсем молодая, — и сейчас Соня нянчится с пацаном от мачехи. А мачеха шадривая — всё лицо обезображено оспой — и злая…

И ещё, что я Соне очень понравился по фотографии. Это чем-то походило на сказку о Золушке и прекрасном принце.

Наверно, не моё лицо ей понравилось, думаю я, а моя форма — погоны, лампасы, фуражка. Сорок восьмой год, всего четвёртое лето, как нет войны, и от любой военной формы всё ещё пахнет порохом, дорогой, пылью и туманом. И самая модная песня — о друзьях-однополчанах. А суворовцы — самые популярные пацаны в Казани. Все девчонки из женских школ города мечтают быть приглашёнными на воскресные или праздничные самодеятельные концерты и балы, изредка устраиваемые в актовом зале нашего училища. И мы ходим на школьные вечера на танцы, и ревнивые и завистливые шпаки иногда затевают с суриками — кому-то из шпаков пришло на ум приклеить к суворовцам этот ярлык — драки, не выдерживая честной мужской конкуренции с обмундированными в броскую форму кадетами.

Солнечное пятно падает на бревенчатую стену из маленького окошка над кроватью, мама то и дело шикает на куриц, пытающихся прорваться со двора в сени, — они отлетают в сторону, хлопая крыльями, недовольно бормочут что-то. К недовольному квохтанью куриц примешиваются крики и визг моих племянниц — пятилетней Светки и трёхгодовалой Гельки. Они носятся где-то по двору и постоянно ссорятся по мелочам. Вчера Светка нечаянно наступила на цыплёнка, и он, бедный, с минуту на глазах перепуганной матери-наседки и своих братьев и сестёр с пронзительным предсмертным писком высоко подпрыгивал по двору, а из его головки тоненьким фонтанчиком брызгала и в солнечном свете рассыпалась на мелкие брызги кровь.

Они сидят рядом, мама и Соня, на ступеньке перед открытой сенной дверью спиной ко мне. Но я на всякий случай притворяюсь спящим и смотрю на них через полуопущенные веки и нарочно дышу глубоко и ровно. Две длинных матовых косы лежат спокойно у Сони на спине поверх белой кофточки, и голос у неё тихий и добрый, с едва заметным пришепётыванием. Чувствуется, что она говорит и улыбается. И мама с ней беседует ласково, как с больной, — мама жалливая, она со всеми одинаково добрая, терпеливая, никогда сама не плачется, зато другим сочувствует по любому поводу. Иногда неудобно за неё, хочется, чтобы она была посуровей, что ли. Да что с ней поделаешь? Её и война не изменила. А смерть моего брата Кирилла — от осколка мины в затылок под городом Орлом — сделала только печальней и добрее.

«На всё воля Божья, сынок», — успокаивает она меня, когда я начинаю вредничать и роптать на жизнь. Суворовское совсем отбило меня от дома, от маминой чуткости и заботы. Её желание приласкать и угодить кажутся посягательством на мою мужскую самостоятельность. И я, бессмысленно отстаивая право на внутреннюю свободу, порой огрызаюсь, как попавший в зоопарк волчонок. А теперь, уже седой, про себя каюсь и прошу у покойной мамы прощения за причинённую ей боль на протяжении всей моей извилисто-порожистой жизни.

Наконец надоедает лежать и слушать неинтересный разговор о том, как надо убаюкивать ребёнка, готовить перемячи из баранины, а из топлёного молока — кислый катык, солить помидоры, огурцы и капусту, и я заявляю о себе притворно громким зевком. И вижу, как ко мне живо поворачивается голова Сони — лицом, круглым и лимонно-смуглым, светящимся, как подсолнух. У неё узкие, совсем узкие глаза и полуоткрытые алые, красиво очерченные губы. В общем-то, ничего хорошего, уверяю я себя. Конечно, её не сравнишь с казанской кудрявой, кареглазой и капризно-озорной Таней Осиповой. Её одну — сомнений быть не может — я страстно и безнадёжно люблю вот уже полтора года. И эта любовь — на всю жизнь.

Я сажусь на постели. Меня не смущает, что я в одних казённых сатиновых трусах. Зато я загорелый, упитанный, хорошо тренирован в суворовском училище — под тонкой кожей переливаются упругие желваки мышц, — таким, по крайней мере, я себе представляюсь. В деревне тоже стремлюсь не потерять форму: по утрам бегаю по периметру сада вдоль прясел ограды. Делаю армейскую зарядку. Раз десять за день подтягиваюсь на притолоке сенечной двери. И, к маминому ужасу, следуя примеру генералиссимуса Суворова, обливаюсь ледяной водой прямо из колодца. Среди здешних ребят утвердил свой авторитет тем, что показал несколько упражнений на турнике, брусьях и канате в школьном спортгородке. И ещё больше, когда прыгнул вниз головой в воду и вынырнул у противоположного берега пруда и продемонстрировал пару спортивных стилей плавания — брассом и кролем.