14523.fb2 Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 69

Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 69

Традиционна музыкальная основа книги — она бесхитростна, потому что стихи очень близки к жизни и вышиваются по её суровой канве, и здесь нет ни грана лукавства. Традиционна речь, просты и понятны её образы — ведь это прямая речь, которая несёт надежду на понимание и ответ, ей ни к чему лишние украшения:

Лето как будто бы на волоске.Словно недавно и не было мая.Девочка носит котёнка в платке,Нежно, как куклу, к груди прижимая.Травы густы и повсюду цветы.Только у нас и такое возможно:Завтра листва полетит, как листыДавней поэмы о грусти дорожной…

В смутные времена традиция всегда становится залогом сохранения и продолжения жизни, культуры переживания её взлётов и падений, испытаний и даров. Проходя через всё это, человек не просто должен сохранить себя, свою душу — он должен собрать, преумножить её многократно, переплавить в её огне свои страхи и обиды в любовь, понимание и бережение.

К старости люди глохнут и слепнут.Наверное, Бог или тот, кто отвечает за наши души,запирает человека изнутри,чтобы он, не отвлекаясь, послушал и увидел самого себя и понял, наконец, жизнь, которую прожил.

По счастью, тот, кто дышит воздухом поэзии, изначально открыт «отвечающему за наши души», и у него есть прекрасная возможность «понять жизнь, которую прожил»: собрать свои стихи и сложить из них книгу. Пусть эта книга (снова дань традиции) и поделена условно на временные отрезки, практически соответствующие изменениям в окружающем мире людей, но поэт один, един и целен, как и его судьба. И в ней можно увидеть неизменное, ясное, чистое:

Жизнь моя шумная — юность, младенчество! — Всё в ней непросто и всё в ней не зря.…Тихое влажное утро ОтечестваИ молодое лицо сентября…

И, пожалуй, только у поэта есть полновесная возможность, закрыв собранное и избранное, снова с чистым сердцем сказать:

Мне нравится жить в этой осени мокрой,Где тополь сорит невесомою охрой,Где в каждом окне то герань, то фиалки…

И многое ещё свершится.

ДиН школаЛитературное КрасноярьеМарина Саввиных«Читателя найду в потомстве…»[28]Записки провинциальной учительницы

«Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь…». Вскоре после открытия в Красноярске Литературного лицея, моего выстраданного детища, появление коего до сих пор считаю чудом и результатом Божьего промысла, у меня состоялся разговор с одним из самых блестящих профессоров Красноярского государственного университета. Профессор рассматривал меня через свои иронические очки — удивлённо и недоверчиво. Девяносто восьмой на дворе… Дефолт и общая неразбериха. На что надеется эта ненормальная? Когда он узнал, что у меня за плечами всего лишь Красноярский педагогический институт, законченный к тому же двадцать лет назад, то и вовсе развеселился: «Что же у тебя образование-то такое… никакое?».

Я не обиделась. Да. Ни я, ни очень многие мои ровесники, среди которых немало достойнейших людей, никогда не связывали напрямую образование с принадлежностью к какой-либо учёной касте или, тем более, с вузовским дипломом. Я даже думаю, что даровитому человеку, наделённому любым талантом, — в том числе и математическим или естественнонаучным, — в определённом смысле вредно раннее причащение к научной доктрине. Чем вольнее «разбрасывается» в юности талантливый человек, тем плотнее сконцентрируется вокруг собственной задачи в зрелые годы, тем эффективнее будет сопротивляться рутине и пошлости, идеальным конденсатором которых является, по моему глубочайшему убеждению и по свидетельству тридцатилетнего опыта, любая образовательная система. Талант системе — вне-положен. Она с ним в принципе не справляется, а значит — будет гнобить и выталкивать, пока он так не искривит окружающее пространство, что система поневоле прогнётся под него, втянет в себя, переработает и сделает собственным элементом. И всё начнётся заново… Такое в истории науки повторялось множество раз. А если уж о педагогике говорить, тут и вовсе парадоксальная вещь. Педагогика как «наука», по сути дела, есть совокупность текстов, описывающих феномены, созданные гениальными одиночками. Созданные — в результате личного, героического, исключительного, жертвенного, невозможного, с обывательской точки зрения, творческого прорыва. Так было всегда… Начиная, может быть, с Пифагора. Только на отечественной ниве — Ушинский, Сухомлинский, Макаренко, Шаталов, Амонашвили… Можно ещё вспоминать-перечислять, но мысль и без этого, кажется, ясна: педагогические процессы сродни художественным. Они — не технологизируются. Работа каждого учителя с каждой группой детей — сугубо конкретна, индивидуальна. Поэтому образование учителя — не только по существу есть самообразование (как, по большому счёту, образование вообще), это ещё и «сообразование», «вместе-образование». Постоянное, ежедневное, пожизненное совместное образование с учениками. Образование ещё не существующего, но каждую минуту возникающего мира, поддерживать и развивать который рано или поздно твоим ученикам придётся без тебя. Только такое, с учениками переживаемое «жизнестроительство», я и называю образованием. Всё прочее, претендующее на это название, — конвейер для производства социальных винтиков и к образованию не имеет никакого отношения. Скорее, наоборот.

Когда речь идёт об учителе литературы, всё становится ещё более драматично. Увы! Художественная литература и наука о ней уже давно говорят на разных языках. Что же остаётся школе? Что такое — литература в школе? Сборник анекдотов про писателей? Хрестоматия с комментариями? Реконструкция теоретического процесса, «паразитирующего» на художественной словесности?

В одной из статей о Литературном лицее я когда-то с грустью рассуждала:

«Даже самое могучее дарование сохраняется и развивается там, где есть для него воздух, где веет и говорит с молодым автором неповторимый дух времени, воплощённый в поддерживающих его и спорящих с ним голосах. Может быть, только одарённость — характеристика одного человека, а гениальность — всегда проявление некоего мы, которое с наибольшей полнотой выражает себя в творчестве одного из многих? И чем „объемнее“ это мы — тем гений ярче и сильнее?

Мучительная болевая точка наших дней — редеющие и мельчающие возможности подлинного культурного общения. Распадаются „связи времён“. Мы слишком часто говорим „на разных языках“. И что из того, что вечны Пушкин и Шекспир, Данте и Гоголь, если некому воскликнуть — „над вымыслом слезами обольюсь!“?! Связующая сила искусства нуждается в постоянной „подпитке“, она выдыхается, если книги без движения стоят на библиотечных полках, не служат своей главной цели — способствовать взаимопониманию людей, поколений, наций, делать человечество целым! Не существует музыки без уха, способного её слышать. Не существует живописи без глаза, способного уловить тончайшую игру цвета. Не существует литературы без читателя, способного беседовать с нею. Талантливые слушатели, зрители, читатели — это и есть мир, в котором расцветает талант художника. Как, впрочем, и дар философа, литературоведа, оратора… Этот мир, как показывает опыт, не возникает сам собой. Изначально — это всегда Школа. Афинская Школа… Платоновская Академия во Флоренции… Царскосельский Лицей в России… В начале школа, а позже — кругами по воде — долгое и широкое культурное влияние.

Хранить и развивать культуру — единая задача. Приобщиться к вечному — и не раствориться в нём, сохранить свой единственный голос. Услышать мир прошлого и настоящего как неумолкающую перекличку голосов и — ощутить себя в этой перекличке необходимой нотой. Это и значит — быть и становиться в культуре, быть и становиться самостоятельной личностью, гражданином отечества, человеком человечества».

И кажется, что всё это уже просто какое-то «общее место»; всё это и так понятно; никому не нужно этого доказывать, никто не станет с этим спорить… Но — нет! До сих пор, наблюдая, как обстоит у нас дело с литературой в среднестатистической общеобразовательной, констатирую: сегодня единственная возможность воплощать такой подход к литературному образованию — организация неких полуальтернативных околошкольных резерваций, вроде нашего лицея. Впрочем, ведь и Царскосельский лицей в его пушкинскую пору, по сути дела, тоже был «резервацией». Для особо одарённых детей. По мысли Сперанского — «всех сословий».

Мои записки — попытка придать некую общедоступную форму тем образам прочитанных на лицейских уроках произведений русской классики, которые возникали в наших бесконечных обсуждениях, горячих спорах и феерических «эвриках». Это не литературоведение в расхожем понимании слова. Вернее — так. Это литературоведение, не столько опирающееся на известные научные традиции, сколько обращающееся к ним по мере надобности в моменты собственного — отчасти стихийного — становления. Оно всё — изнутри. Оно, да простят мне высокоучёные коллеги, в каком-то смысле «изобретение велосипеда». Но в этом «изобретении» и заключена его особая цена. Школьники, почувствовавшие себя командой «изобретателей», глубоко и серьёзно сознают и Авторство Понимания. А уж станут ли они потом филологами, захотят ли «поверить» эту гармонию филологической «алгеброй» — их выбор, их дело. Мне же остаётся только — в качестве медиатора — открыть свой учительский конспект.

Творческий облик Пушкина-лицеиста

1.

Саша Пушкин пишет стихи. Обильно. Впрочем, стихами — в той или иной степени — «балуются» почти все. У некоторых «баловство сие» даже весьма далеко зашло. Вот Кюхельбекер Вильгельм, к примеру… Его громоздкие гекзаметры вызывают у лицеистов невольное почтение и… бесконечные насмешки. Однако и Кюхельбекер, и Дельвиг, и Илличевский — признанные поэты; они, как и Пушкин, стали печататься в солидных журналах, ещё не покинув ученической скамьи.

И всё же так, как Пушкин, стихами не работает никто из лицейских. Ага! Вот и «слово найдено». То самое, что отличает «писания» Пушкина от остальных! Пушкин не просто нечто пишет — он работает. Это очень заметно, когда читаешь его ранние сочинения, — одно за другим, в хронологическом порядке. Утверждая это, я вступаю в заведомое противоречие с весьма популярным сегодня мнением Абрама Терца о «бездельничанье», «лени», отвращении ко всякой «обработанности», которые будто бы явились единственным источником пушкинских стихов. Пушкин — изначально двойствен… (тройствен?.. многогранен?..) Сочинял, «лёжа на боку»? Да! Но не только… «Был щедр на безделки…». Конечно! Но не только… «Ревниво сохранял за собой репутацию лентяя, ветреника и повесы, не знакомого с муками творчества…»? Разумеется… Но если бы только так! Пушкинская литературная игра началась столь рано, роли и маски, которыми Пушкин пристально занимается едва ли не с пелёнок, столь многочисленны и столь — по мере узнавания — впечатляют, что, задавшись целью проследить развитие собственно пушкинского «голоса», поневоле вдаёшься в древнюю, как мир, проблему — о соотношении «дара» и «ремесла» в судьбе художника.

В Лицее Пушкиным написано сто тридцать два стихотворения. Сорок дружеских посланий, более тридцати эпиграмм, семнадцать элегий… Кажется, он испробовал весь поэтический инструментарий, доступный тогда более или менее сведущему художнику слова. Но инструмент — лишь вещь, чужая и холодная, пока не созрел, не перерос возможности ремесла соответствующий предмет.

Искушение, подстерегающее любого писателя, заключается в кажущейся самодостаточности «инструмента». До сих пор многие искусствоведы придерживаются старинной идеи, что поэзия будто бы не знает иной цели, кроме демонстрации самой себя. Дескать, не важно, что говорит художник, важно — как он это делает… Пушкину от младых ногтей такой взгляд на природу художества был, по-видимому, глубоко чужд. Правда, он сам на протяжении всей своей творческой жизни неоднократно заявлял, с презрением отметая всякие попытки дилетантов и невежественных критиков превратить литературу в сборник поучительных примеров:

«Цель поэзии — сама поэзия!». Но, думается, на самом деле здесь всё гораздо сложнее.

Мне всегда казалось, что Пушкин (как все гении) с детства чувствовал себя носителем какого-то гигантского, не соизмеримого с человеческой жизнью, смысла, исполнителем рокового задания (недаром же рок — одна из фундаментальных фигур его поэтического мира). Ибо вовсе не готовая форма притягивает к себе «содержание», а — наоборот, содержание, преодолевая сопротивление материала, ищет и, разумеется, не находит, чтобы, в конце концов, из всего и ничего создать, изобрести адекватную себе форму. «Содержание» и есть духовная задача гения, его насущный предмет… Однако этот необъятный предмет, ищущий «сказания», воплощения, оформления, мог развиваться, «созревать», только вместе с самим Пушкиным, вместе с его обыденным (и — необыденным!) существованием, вместе с его судьбой — со всем набором житейских (и — художественных!) коллизий, перипетий и каверз.

Никто не дал Пушкину орудия, необходимого для исполнения его задачи. Задача же в том, собственно, и состояла, чтобы узнать, во-первых, в чём она состоит; во-вторых, найти её следы в окружающем мире и во всём массиве предшествующей культуры, поскольку задачи такого масштаба человечеством исследуются вечно, и не мы первые пытаемся поднять этот груз, а значит, предшественники оставили нам свой опыт; в-третьих, выработать язык, в гибкие и адекватные формы которого необходимо было облечь, отлить — то, что найдено, открыто, понято. Титанический труд!

Саша Пушкин трудится неустанно. Наверное, он сошёл бы с ума (и, прямо скажем, всю жизнь — скрыто и явно — опасался этого!), если бы относился к своему труду с фанатичной серьёзностью графомана. Но талант Пушкина — это признают все приятели-лицеисты, — ярче всего обнаруживается в отчётливом несовпадении самого Пушкина, сочинителя, автора, творца, ни с предметом, так или иначе возникающим под его пером, ни с инструментом, которым он пользуется раз от разу всё более уверенно. Пушкин всегда остаётся больше собственных стихов; он всегда как бы свысока посматривает на них — то с иронической усмешкой, то со вздохом сострадания, то с возвышенной горечью пророка. Между тем, эту авторскую «позицию» надо было самому найти, никто помочь в этом молодому художнику не мог, потому что происходит эта «постановка слуха и голоса» не столько от знания и умения, сколько от глубочайшего «позвоночного» чувства — инстинктивного, как способность плавать. Ведь невозможно же научить человека плавать до тех пор, пока в нём не пробудился — задавленный во младенчестве — первобытный плавательный инстинкт! Так и стать автором, творцом, невозможно, пока в тебе не проснулся творческий инстинкт, тот самый, без которого мертво даже самое изощрённое «умение». Чтобы ребёнок поплыл, нужны, по крайней мере, три обстоятельства: достаточное количество воды, необходимость плыть и кто-то рядом, кто не даст утонуть сразу. Чтобы одарённый человек стал Творцом, тоже нужны, как минимум, три вещи: достаточно созревшая культурная среда, к совершенствованию которой он призван, огромное внутреннее чувство долга по отношению к ней, чаще всего и особенно поначалу — бессознательное, и кто-то рядом, хотя бы мало-мальски в этом понимающий. Божий дар, отпущенный Пушкину, исключителен. А во всём остальном… Будем считать, что Пушкину просто очень повезло! Хотя. нет в мире ничего случайного. Мы-то, в начале 21-го века, знаем, что произошло с самим поэтом и с его творениями, — позднее и навсегда.

Но Саша Пушкин ничего об этом не знает. Он пишет стихи.

2.

…наверное, Лицей казался ему «землёй обето-ванной» — после холодного, бестолкового семейного быта, который отравлял его существование. Тынянов в романе «Пушкин», кажется, передал атмосферу этого дома с исчерпывающей достоверностью.

Саша покидает семью без колебаний и сожаления. Сердце его жаждет другой общности.

Книги… учителя… друзья-однокашники… существа противоположного пола, время от времени попадающие в поле зрения. влетающие в него, как птички в окошко. или как мотыльки в луч света, бросаемый лампой в глубину сумеречного сада.

Поэзия — занятие игривое, провождение досуга. А чем на досуге заняты мысли четырнадцатилетнего мальчишки? Мечты, мечты… Крепостная актриса домашнего театра, на представления которого иногда приглашали лицеистов. Молоденькая горничная фрейлины Валуевой. Наталья, Наташа… Ох, уж эти комнатные девушки, прелестные пастушки-простушки… первые объекты волнующегося воображения всякого дворянского недоросля. Пушкин — не исключение.

Мотивы, столь легкомысленные, даже, может быть — в глазах чопорного (в своей почти узаконенной развратности) осьмнадцатого века! — м-м… не совсем приличные, давно уже обрели на небосклоне европейской поэзии своих признанных певцов. Парни зачитан до дыр… «Русский Парни», Батюшков, — адресат восторженных посланий Пушкина, безусловный кумир. Порхающие «хореи» Батюшкова Пушкиным усвоены так, словно с кислородом воздуха вошли в состав крови:

Так и мне узнать случилось,Что за птица Купидон;Сердце страстное пленилось,Признаюсь — и я влюблён!

Однако путеводные нити, увлекавшие Пушкина в бесконечные лабиринты творческих странствий, образуют такой причудливый и влекущий узор, переплетаются с такой противоречивой последовательностью, что даже мы, читатели 21 века, взявшие на себя труд перелистать его лицейские тетради, уже через несколько страничек начинаем ощущать веяние загадочного мощного духа, ещё хаотического, но строящегося, кристаллизующегося на наших глазах. Так в мифологиях едва ли не всех народов мира возникает из хаоса космос — всегда под влиянием любовного томления, страстного поиска и обретения противоположности как продолжения и божественного достраивания себя до мирового целого.

Товарищи Пушкина уже в первые годы лицейской жизни поражались его начитанности. Маленькая шутливая поэма «Монах» при всей своей откровенной «фривольности» очерчивает, между прочим, кругозор поэта-подростка: Вольтер, Вийон, Барков («проклятый Аполлоном, испачкавший простенки кабаков»), Рафаэль, Корреджо, Тициан, Верне, Пуссен, Рубенс, Ньютон, Архимед. поэты, художники, мудрецы. не говоря уже о греческом и латинском Пантеоне, который «переработан» Пушкиным, как собственная книжная полка. И рядом, запросто — имена однокашников: Мартынов, Горчаков… Забавно! Пушкин забавляется, шалит, смеётся, а читатель вдруг ловит себя на том, что всё его существо постепенно охватывает смутная запредельная жуть. Монах, оседлавший чёрта… Тут тебе и доктор Фауст поневоле примысливается. и дерзкие греховодники европейского Возрождения, столь живописно представленные в «Декамероне». и жизнерадостные чрезмерности Рабле… и так отчётливо брезжут в отроческих грёзах Пушкина — далеко грядущие, даже в замыслах пока не существующие «Вечера на хуторе близ Диканьки», автору которых в ту пору не исполнилось и пяти лет! Как тесно, с какой взаимной необходимостью связаны — в пространстве и времени — казалось бы, отдалённые и разрозненные явления культуры!

Старик, старик, не слушай ты Молока,Оставь его, оставь Ерусалим.Лишь ищет бес поддеть святого с бока,Не связывай ты тесной дружбы с ним.Но ты меня не слушаешь, Панкратий,Берёшь седло, берёшь чепрак, узду.Уж под тобой бодрится чёрт проклятый,Готовится на адскую езду.Лети, старик, сев на плечи Молока,Толкай его и в зад, и под бока,Лети, спеши в священный град Востока,Но помни то, что не на лошакаТы возложил свои почтенны ноги.Держись, держись всегда прямой дороги,Ведь в мрачный ад дорога широка.

А это уже «на полном серьёзе»… и, кажется, не монаху Панкратию, а самому себе, четырнадцатилетнему. В знаменитых терцинах 1830-го года Пушкин, много испытавший, зрелый поэт в полном расцвете дара, сам производит подробный и точный анализ своего поэтического младенчества. Он видит и необходимость мечтательного «праздномыслия» для того, чтобы «кумиры» с мраморными циркулями и лирами в руках, с «печатью недвижных дум» на ликах могли наводить на сердце мальчика «сладкий некий страх» и вызывать на его глазах «слёзы вдохновенья», и невозможность выбора между двумя «бесами»:

Один (Дельфийский идол) лик младой — Был гневен, полон гордости ужасной,И весь дышал он силой неземной.Другой, женоподобный, сладострастный,Сомнительный и лживый идеал — Волшебный демон — лживый, но прекрасный.Пред ними сам себя я забывал;В груди младое сердце билось — холодБежал по мне и кудри подымал.Безвестных наслаждений тёмный голодМеня терзал. Уныние и леньМеня сковали — тщетно был я молод.Средь отроков я молча целый деньБродил угрюмый — всё кумиры садаНа душу мне свою бросали тень.

Всё сказано. Аполлон, жестокий бог гармонии, меры, космического призвания, недоступной слуху профанов музыки сфер — и Эрот (или, может быть, Вакх — Дионис?), бог страстного влечения, кипения и благоухания живых сил человеческой природы, прекрасной и отвратительной, блаженной и убийственной, чистой и тёмной… Оба кумира владеют существом Пушкина в равной в степени. Выбор между ними невозможен. Но они находятся друг с другом в непримиримой и непрерывной вражде. Пушкин с детства жил в клокочущем жерле этой схватки. Между «мерой» и «морем» (как писала Цветаева), между подвигом и преступлением. Ступая по лезвию бритвы, то и дело соскальзывая в пропасть и воспаряя над нею в область раскалённых облаков Апокалипсиса. С самого детства.

3.

«Безвестных наслаждений тёмный голод…»

Лёгкой кистью набрасывает Пушкин таинственные прелести Натальи. А где-то совсем рядом в волшебном мире его творческого воображения расцветает иная любовь, возбуждаемая и подогреваемая образами Парни… Вот Кольна, Эвлега, Мальвина.

«Любовь — кровь» не просто рифма. Это — сюжет. Идеология. Герой — воин, странник, бард, вспоминающий «дела давно минувших дней». Героиня — любовница, изменница, воительница. Пушкинские ямбы озаряются вспышками молний, оглашаются стуком копий, лязгом мечей, кликами мщения… Последний стон умирающего, в котором слышится имя преступной возлюбленной… Шум ветра, качающего ветви «мрачной ивы». Плеск волн, разбивающихся о седые скалы… У Пушкина «в работе» предромантический антураж.

Между тем не придуманные, не «вымечтанные», а вполне реальные девушки и молодые женщины желанными гостьями приходят под разными именами в его заколдованный замок, под сводами которого разворачивается дивный благоухающий карнавал! Елена, Хлоя, Дорида, Эльвина, Лила, Лида, Делия… Красавицы нюхают табак («Ах, отчего я не табак…»). Играют на театре («Блажен, кто может роль забыть На сцене с миленькой актрисой…»). Являются поэту в нескромных грёзах («Эльвина, почему в часы глубокой ночи Я не могу тебя с восторгом обнимать…»). Музицируют, поют, танцуют, прельщают, разочаровывают… элегия — в качестве сосуда душевного излияния — очень скоро становится Пушкину тесна. Он доводит её очертания до филигранной тонкости, и в тот момент, когда жанровая форма начинает по существу отвечать подлинному переживанию молодого поэта, под его пером возникают элегии непревзойдённой художественной дерзости — не столько меланхолические, сколько желчные; не столько покорно-созерцательные, сколько заряженные духовной бурей, бунтом против всяческих цепей, в том числе и «амурных». «Одолев» элегию, Пушкин потом не раз использует эту форму для воплощения всевозможных замыслов. Но это — впереди.

А пока начинающий автор — конечно, не без влияния лицейских занятий — полагает перед собой и «аполлоновскую» тему. Чтобы детально исследовать её и найти соответствующее ей поэтическое слово. Поначалу самой удобной формой для такого исследования представляется дружеское послание. «К другу стихотворцу», «К Батюшкову», «К Дельвигу», «К Жуковскому», «В альбом Илличевскому».

Довольно без тебя поэтов есть и будет;Их напечатают — и целый свет забудет…………………………………………….Страшися участи бессмысленных певцов,Нас убивающих громадою стихов!………………………………………….Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеетИ, перьями скрыпя, бумаги не жалеет.Хорошие стихи не так легко писать,Как Витгенштеину французов побеждать…

Кому — предупреждение? Себе? Стоит ли труда избранный путь? Достоин ли сам ты пути, по которому волею Аполлона движутся его избранники?

Пусть судит обо мне как хочет целый свет,Сердись, кричи, бранись, — а я таки поэт.

Пусть так! Но готов ли ты нести это бесценное бремя? «Поэтов хвалят все, питают лишь журналы; Катится мимо их Фортуны колесо… Их жизнь — ряд горестей; гремяща слава — сон…». И нет ничего на свете, что оправдало бы стремление юноши идти по этой ненадёжной и — в житейском смысле — совершенно бесперспективной стезе!

Счастлив, кто ко стихам не чувствуя охоты,Проводит тихий век без горя, без заботы,Своими одами журналы не тягчитИ над экспромтами недели не сидит!Не любит он гулять по высотам Парнаса,Не ищет чистых муз, ни резвого Пегаса;Его с пером в руке Рамаков не страшит;Спокоен, весел он. Арист, он — не пиит.

Но Пушкин-то — «пиит». Это уже слишком очевидно. Настолько очевидно, что однокашник Антон Дельвиг даже воскликнул однажды:

«Пушкин! Он и в лесах не укроется. Лира выдаст его громким пением…». «Роковая власть» творческого дара не оставляет Пушкину выбора. Дорога, которой он так хочет и страшится, давно уже выбрала его. Сама.

Мне жребий вынул Феб, и лира мой удел…

Меж тем, угрозы и преткновения своей «опасной тропы» Пушкин знает заранее. Над его кудрявой головой кружатся зловещие призраки

Тредиаковского и Сумарокова. Особенно Тредиаковский пугает — своею ветхой мощью и незыблемостью:

Железное перо скрыпит в его перстахИ тянет за собой гекзаметры сухие,Спондеи жёсткие и дактилы тугие.

И ладно бы, если бы только призраки! Благополучно здравствующие «столпы» российской словесности вызывают у молодого поэта не только смех и отвращение, но и вполне «злободневную» тревогу.

Унылых тройка есть певцов — Шихматов, Шаховской, Шишков…

«Шаховской никогда не хотел учиться своему искусству и стал посредственный стихотворец. Шаховской не имеет большого вкуса, он худой пи-сатель». — рассуждает Пушкин в дневнике пятнадцатого года. И этот посредственный стихотворец вместе с другими «варягами», учредителями и участниками «Беседы любителей русского слова», осмеливается публично третировать Карамзина и Жуковского, сочинять отвратительные пародии на Ломоносова… Пушкин влюблялся безоговорочно и страстно, эта особенность распространялась в том числе и на произведения мастеров, когда-либо поразившие его воображение. Никто не смел при нём критиковать Баратынского, задевать достоинство Батюшкова… Однако к любым проявлениям художественной бестактности, серости и расхлябанности он уже в Лицее беспощаден. Невзирая на лица. Чтобы в этом убедиться, достаточно пробежать глазами вереницу смертельно ядовитых эпиграмм, сочинённых им на товарищей и педагогов, друзей и недругов. Пушкин рано узнал цену поэтическому искусству — игре и труду, забаве и «священной жертве», занятию лёгкому, радостному и в то же время непомерному, сверх сил человеческих назначенному, каторжному… Учителя Кошанского он просит не принимать всерьёз «бахических посланий» и «ветреных стихов». К Жуковскому обращается за благословением в самых возвышенных и патетических тонах.

Может быть, впервые в истории российской словесности воинский подвиг именно у юного Пушкина становится метафорой подвига поэтического — «Летите на врагов: и Феб, и музы с вами; Разите варваров кровавыми стихами»…

И что ж? всегда смешным останется смешное;Невежду пестует невежество слепое.Оно сокрыло их во мрачный свой приют;Там прозу и стихи отважно все куют,Там все враги наук, все глухи — лишь не немы,Те слогом Никона печатают поэмы,Одни славянских од громады громоздят,Другие в бешеных трагедиях хрипят…

И этих-то «варягов строй» намеревается до второго пришествия предписывать публике правила высокого вкуса! Их «ласкает» двор, они — ценители словесности и законодатели литературной моды. Им — награды, венки, восторги… А если — не дай Бог — настигнет кого-то из них меткая эпиграмма:

Все, руку положив на том «Тилемахиды»,Клянутся отомстить сотрудников обиды,Волнуясь, восстают неистовой толпой.

«Худой писатель»… В лексиконе Пушкина нет более жёсткого приговора для пишущего человека. Преступления, достойные самой лютой казни: невежество, оскорбление вкуса, безграмотность! Но зато любимые поэты, друзья, учителя, «парнасские жрецы, природой и трудом воспитанны певцы в счастливой ереси и вкуса, и ученья», «отмстители гения», «друзья истины», возведены Пушкиным на недосягаемый пьедестал! Дмитриев, Карамзин, Державин, Ломоносов, Жуковский… Предшественники, у которых, смиренно склонив голову, юный художник просит благословения. Чтобы легко — ни разу не опустившись до прямого подражания — повторить их и… с грациозной небрежностью превзойти.

4.

Куницын — особенно чтим. Общение с ним подвигло Пушкина к размышлениям философского и нравственного порядка. Под влиянием прогрессивного профессора Саша начал было даже философский роман в духе Вольтера и пьесу под названием «Философ». Правда, быстро разочаровался в этом начинании, бросил его и никогда к нему не возвращался. Философия в виде отвлечённого умствования оказалась ему скучна.

Он по природе — не теоретик, а жадный «практик», искатель и исследователь жизни… Поэтому, из всех философских школ лицеисту Пушкину, видимо, ближе всего эпикуреизм с его утверждением свободы, радости и мудрости как основополагающих принципов бытия. Отсюда — пушкинская анакреонтика, детальная разработка метафор воды и вина, дружеского пира и вообще — «вакхического» времяпровождения. Просветительская идея Разума и эпикурейское прославление Радости образуют в лицейских сочинениях Пушкина неожиданный и тонкий сплав. И уже не «заколдованный замок», где среди непрерывного маскарада мелькают таинственные гостьи, а «тёмный уголок» сада с деревянным столом под скромной скатертью или уютный трактир, в котором собираются «пирующие студенты», становятся излюбленной пространственной формой юношеских фантазий нашего поэта. Желанный завсегдатай этих мест — лицейский учитель Галич. «Верный друг бокала и жирных утренних пиров», «мудрец ленивый», «любовник наслажденья», в глазах Пушкина Галич, тем не менее, — образец благородства (в отличие от пресловутой дворянской спеси) и разума (в отличие от тупой «учёной» рассудочности):

Нет, добрый Галич мой,Поклону ты не сроден.Друг мудрости прямойПравдив и благороден;Он любит тишину;Судьбе своей послушный,На барскую казнуВзирает равнодушно,Рублям откупщикаСмеясь весёлым часом,Не снимет колпакаФилософ пред Мидасом…

Рублям откупщика Смеясь весёлым часом, Не снимет колпака Философ пред Мидасом…