14523.fb2 Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 70

Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 70

Так что, скорее всего, не Вольтера, а Галича надо бы считать «философским отцом» Пушкина.

Однако шестнадцатилетнему поэту знакомы и другие, неизмеримо более масштабные, координаты созерцания и мысли. В сфере, очерченной этими координатами, действуют иные силы, иные герои…

Властелин, гений, представитель Бога на земле… Царь. Ибо «всякая власть — от Бога». Бог — это и есть Естественный Порядок Вещей. Его Закон — это и есть Естественное право. И только художник располагает возможностью (а значит — обязанностью) воссоздать мир в его Божественной перспективе.

На берегу пустынных волнСтоял Он, дум великих полн,И вдаль глядел…

Это написано годы и годы спустя. Но образ найден ещё в Лицее. «На берегу пустынных волн» мрачным разрушительным думам предаётся Наполеон:

Вокруг меня всё мёртвым сном почило,Легла в туман пучина бурных волн,Не выплывет ни утлый в море чёлн,Ни гладный зверь не взвоет над могилой — Я здесь один, мятежной думы полн…(«Наполеон на Эльбе», 1815 г.)

«Окружён волнами Над твёрдой мшистою скалой Вознёсся памятник…» — румянцевский обелиск Царскосельского сада, символ победоносного са-модержавия.(«Воспоминания в Царском Селе»).

Держава — знак порядка и защиты, образ мира — «возлюбленной тишины». Художественную разработку идей Власти и Справедливости, Закона и Свободы Пушкин начинает с обращения к опыту Ломоносова, к знаменитым одам. «Воспоминания в Царском Селе» и ода «Александру» насыщены ломоносовским космизмом и всей своей архитектоникой строят апофеоз просвещённой монархии, всеобщего мира под сенью разума и порядка. «Росс… несёт врагу не гибель, но спасенье И благотворный мир земле». Таково божественное предназначение российского оружия. Такова внешнеполитическая задача российского самодержавия.

Ты наш, о русский царь! Оставь же шлем стальной,И грозный меч войны, и щит — ограду нашу;Излей пред Янусом священну мира чашу,И, брани сокрушив могущею рукой,Вселенну осени желанной тишиной!..И придут времена спокойствия златые…

Два героя-властелина отчётливо противопоставлены в поэтическом мироздании Пушкина-лицеиста:

«самовластительный злодей», «в могущей дерзости венчанный исполин», супостат и трагический изгнанник Наполеон — против освободителя Европы, храброго и доброго русского царя Александра. Один — дерзкий святотатец, покусившийся на священные основы трона; другой — законный исполнитель Божьей воли. Симпатии Пушкина — целиком на стороне второго.

Хотя… Пушкин не был бы Пушкиным, если бы не чувствовал под этим шатким равновесием живую бездну неясностей и несоответствий. Наполеон не только ненавистен, но и привлекателен. Александр не только обожаем, но и подозрителен. Проблема Власти и Законности волнует Пушкина так сильно, что он решается подступиться к ней со стороны римской истории («Лицинию»). Это чрезвычайно показательная «рамка». Римская империя рухнула под собственной тяжестью — тогда, когда оказалась развращена и лишена законных оснований государственная власть. Римское право — венец свободы и закона — превратилось в инструмент порабощения, в ярмо, при помощи которого развратный двор держит в узде и слабый сенат, и некогда гордых квиритов. Рим стал гнездом мерзости и позора. К чему же призывает собеседника, свободолюбца и народного трибуна Лициния, начинающий русский поэт? Покинуть Рим, дабы не участвовать во зле; уединиться в деревенской глуши — и дать волю оскорблённому чувству в обличительных сочинениях.

Я сердцем римлянин; кипит в груди свобода;Во мне не дремлет дух великого народа.Лициний, поспешим далеко от забот,Безумных мудрецов, обманчивых красот!Завистливой судьбы в душе презрев удары,В деревню пренесем отеческие лары!В прохладе древних рощ, на берегу морском,Найти нетрудно нам укромный, светлый дом,Где, больше не страшась народного волненья,Под старость отдохнём в глуши уединенья,И там, расположась в уютном уголке,При дубе пламенном, возженном в камельке,Воспомнив старину за дедовским фиалом,Свой дух воспламеню жестоким Ювеналом,В сатире праведной порок изображуИ нравы сих веков потомству обнажу.

Рим обречён. Уж близок час, когда варвары со всех сторон «хлынут на него кипящею рекой», и великий город «покроет мрак глубокий».

Может быть, только Бог вправе распоряжаться судьбой государств и народов? И цель мудреца, мыслителя, поэта — быть свидетелем, а не судьёй и, тем более, не палачом? Призраки бунтарей, разрушителей, всевозможных «террористов» не дают Пушкину покоя.

Он ищет собственный путь в океане политических страстей, он сам — «на берегу пустынных волн», то тихо плещущих о камень, то бушующих и сметающих империи с лица земли.

Ода «Вольность», написанная вскоре после окончания Лицея, словно линза, собрала лучи нравственно-политических (а заодно и эстетических) идей, до этого занимавших Пушкина как минимум два года. В центре — образ тирана, развращённого, беззаконного, неправедного. Только такая власть (Пушкин пишет Власть, Закон, Слава, Гений, Судьба — с заглавной буквы!) толкает (именно — толкает, провоцирует) неправедное же злодейство на преступления и бесчинства.

Владыки! вам венец и тронДаёт Закон, а не природа;Стоит выше вы народа,Но вечный выше вас Закон.И горе, горе племенам,Где дремлет он неосторожно,Где иль народу, иль царямЗаконом властвовать возможно!

Ни народ, ни царь не являются источником Закона. Только Бог! И если царь отвергает Бога, преступная секира рано или поздно — на самодержца же падёт!

И днесь учитесь, о цари:Ни наказанья, ни награды,Ни кров темниц, ни алтариНе верные для вас ограды.Склонитесь первые главойПод сень надёжную Закона,И станут вечной стражей тронаНародов вольность и покой.

Вот так ода! Да это скорей сатира! Или — поучение… Кто-то из старших приятелей нашёл оду «недурной, но не превосходной». И — правда, просвещённому современнику трудно было назвать стихотворение новаторским. В нём ещё слишком ощутима русская классицистическая тональность, но всё это, как ветром, подхвачено сдержанным, но страстным порывом, как бы создающим для этой музыки новый контрапункт. Впрочем, так и есть: ода проходит в рукописях Пушкина тот же путь развития, пародирования и изживания, что и элегия. Незаметно повторив Ломоносова и Державина, Пушкин преодолевает их влияние и оставляет в своём арсенале оду как особого свойства «магический кристалл», как чистую форму, для того чтобы использовать её исключительные черты — по мере необходимости. Когда придёт время.

5.

…Он затевает опасный эксперимент с судьбой, создавая, испытывая и губя собственные отражения. Ни один опыт не показал для испытуемого благоприятного исхода.

Вот Пушкин «Моего портрета» — «сущий бес в проказах, сущая обезьяна лицом, много, слишком много ветрености»., «я люблю свет и его шум, уединение я ненавижу».

Но уже в стихотворениях пятнадцатого года читатель находит нечто прямо противоположное. Это новое alter ego — «мечтатель юный», воспевающий тишину и благодатное одиночество. Тайная тоска сжимает его сердце; неясные предчувствия любви (той, которая рифмуется с «кровью»), короткого счастья, воинской славы — не увлекают, а пугают!

Всё чаще странные пророческие сны посещают поэта. Сон и Смерть становятся и персонажами его стихов, и мирами, в которые погружается его лирический двойник.

И, как это всегда бывает у Пушкина, затасканный к этому времени сентиментальный антураж вдруг озаряется каким-то неожиданным светом. «Юноша-мудрец, питомец муз и Аполлона»…

«не делал доброго, однако ж был душою, ей-богу, добрый человек».

Саша старается играть по правилам. К окончанию Лицея он знает «правила» до мелочей. И умеет играть, как настоящий виртуоз. Но иногда под маской, старательно раскрашенной для игры по правилам, мелькает его, пушкинская, усмешка, печальная и дерзкая в одно и то же время, и его, пушкинский, взгляд — внимательный взгляд философа и живописца.

Мне видится моё селенье,Моё Захарово; оноС заборами в реке волнистой,С мостом и рощею тенистойЗерцалом вод отражено………………………………….Но вот уж полдень. В светлой залеВесельем круглый стол накрыт;Хлеб-соль на чистом покрывале,Дымятся щи, вино в бокале,И щука в скатерти лежит.(«Послание к Юдину», 1815 г.)

Но вот уж полдень. В светлой зале Весельем круглый стол накрыт; Хлеб-соль на чистом покрывале, Дымятся щи, вино в бокале, И щука в скатерти лежит. («Послание к Юдину», 1815 г.)

Ода, элегия, послание, баллада, идиллия, сатира, эпиграмма, даже некие начатки повествования, то ли сказочного, то ли романного, — в четырёхстопных ямбах. всё испробовано, всё исчерпано. Что дальше?

Военное поприще, гражданская служба… Офицер или чиновник? Эх, если бы стать гусаром! Но — отец не в состоянии обеспечить Пушкину экипировку… Другие военные поприща Сашу не влекут. Значит, «гражданка»… Лицей вот-вот останется позади.

А дальше? Что — дальше?

К восемнадцати годам Пушкин — искушён в своём искусстве и. болезненно разочарован в нём. Жизнь видится ему в самом мрачном свете… Не потому, что он, наконец, романтиков начитался, а потому что… беден? не видит себе достойного поприща? не верит в счастливую любовь? Стихи последнего лицейского года полны горьких предчувствий, и это вовсе не привычная лирическая поза, а следствие подлинных переживаний молодого человека, стоящего на перекрёстке жизненных дорог. Накануне выпуска Пушкин пишет Горчакову:

Мой милый друг, мы входим в новый свет;Но там удел назначен нам не равный,И розно наш оставим в жизни след.Тебе рукой Фортуны своенравнойУказан путь и счастливый, и славный, —Моя стезя печальна и темна;И нежная краса тебе дана,И нравиться блестящий дар природы………………………………….А мой удел… но пасмурным туманомЗачем же мне грядущее скрывать?Увы! Нельзя мне вечным жить обманомИ счастья тень, забывшись, обнимать.Вся жизнь моя — печальный мрак ненастья.Две-три весны, младенцем, может быть,Я счастлив был, не понимая счастья………………………………….Я слёзы лью, я трачу век напрасно,Мучительным желанием горя.Твоя заря — заря весны прекрасной;Моя ж, мой друг, — осенняя заря.……………………………….……Душа полна невольной, грустной думой;Мне кажется: на жизненном пируОдин с тоской явлюсь я, гость угрюмый,Явлюсь на час — и одинок умру.……………………………….……Ужель моя пройдёт пустынно младость?Иль мне чужда счастливая любовь?Ужель умру, не ведая, что радость?Зачем же жизнь дана мне от богов?Чего мне ждать?..

Падает занавес первого действия. Северный ветер треплет его светлые кудри. Смуглый отрок готовится в дальний путь. Дорога — открыта. Век земной — отмерен. Слава — бессмертна. Счастия он так и не найдёт.

«Певец неведомый, но милый»,[29]или поднял ли Лермонтов «знамя» Пушкина?

Его страдальческая теньБыть может, унесла с собоюСвятую тайну…Пушкин

Сравнение Пушкина и Лермонтова давно вошло в привычку. Два великих русских поэта были современниками, принадлежали к одной и той же культурной среде, придерживались очень похожих социально-философских воззрений… тем не менее в их творчестве исследователи прежде всего обнаруживают контраст. Начало этому взгляду положил ещё Белинский, увидевший в Пушкине — объективность, а в Лермонтове — субъективность. Более поздняя филологическая традиция приписывает Пушкину — созерцательность, Лермонтову — действенность. Мережковский, как известно, называл Пушкина — дневным светилом русской поэзии, а Лермонтова — ночным. Розанов пишет:

«Пушкину и в тюрьме было бы хорошо, Лермонтову и в раю было бы скверно»… И так далее, и так далее. Всякий раз исследователи обнаруживают контраст, углубляющий пропасть между великими достижениями «пророка» и «демона» русской поэзии.

Но… действительно ли эта пропасть так безнадёжно глубока? Нет ли таких тем, в которых проявилась бы преемственность младшего гения по отношению к старшему? В которых ощущалось бы «знамя», которое юный Лермонтов принял из рук умирающего Пушкина?

К поиску идейно-художественных «соответствий» меня подвиг удивительный параллелизм двух широко известных стихотворений — оды Пушкина «Вольность» и элегии Лермонтова «Смерть поэта». Оба стихотворения написаны их авторами в самом начале творческого пути, именно они принесли молодым поэтам первую громкую славу и первую царскую немилость, увенчавшуюся высылкой в «места, не столь отдалённые»… по тем временам, на Юг, в самый эпицентр межнационального и гражданского вулканизма. Создаётся даже впечатление, что Лермонтов сознательно повторил дерзкий и рискованный ход своего кумира: подставил голову под топор палача… только, как и в случае с Пушкиным, поначалу этот топор лишь нежно свистнул над его гордой макушкой. Оба поэта именно в этих стихах — по литературоведческому канону, «вольнолюбивых», — «бросили вызов» той силе, которая, в конце концов, и того, и другого сгубила. Но что это за «вызов»? Вернее, можно ли считать, разумеется, отвлекаясь от подробностей, что это один и тот же «вызов»? такой, за которым последовало — исторически очевидное — одно и то же воздаяние?

О том, как создавалась пушкинская «Вольность», известно, благодаря опубликованным ещё в позапрошлом веке воспоминаниям приятелей Пушкина Н. И. Тургенева и Ф. Ф. Вигеля. В доме будущих декабристов Н. И. и С. И. Тургеневых, начиная с 1817 года, когда Пушкин, только что закончивший Царскосельский лицей, приехал в Петербург к месту службы, молодой поэт бывал частенько. Дом расположен на Фонтанке, как пишет Вигель, «прямо против Михайловского замка, что ныне Инженерный…». К старшему, Николаю, приходили «высокоумные молодые вольнодумцы», и Пушкин нашёл здесь общество, в котором чувствовал себя, как рыба в воде. Именно влиянием завсегдатаев тургеневского кружка объясняются патетические порывы восемнадцатилетнего Пушкина. Кто-то из них и «подстрекнул» его написать стихи на «Михайловский замок». Говорят, они явились молниеносно: Пушкин вскочил на стол, стоявший перед окном, растянулся на нём и стал писать, чему-то своему смеясь.

Однако, что касается «крамолы», якобы, «ковавшейся» в доме Тургеневых, то даже если она и имела место, то отличалась, по признанию позднейших исследователей, умеренностью и сдержанностью в отношении государственной власти вообще и российского самодержавия в частности. Разговоры, в которых участвовал Пушкин, касались, прежде всего, идей, содержавшихся в книге Н. Тургенева «Опыт теории налогов»: необходимости освобождения крестьян и обретения конституционных свобод, — и в письмах младшего Тургенева, Сергея, жившего тогда за границей. Оба Тургенева были категорически чужды революционного максимализма. Путь медленных реформ, ведущих к Конституции, — вот программа-максимум, которую они проектировали. Тем не менее, это была оппозиция существующему порядку, а значит, — дерзость.

Несмотря на юный возраст, Пушкин вполне готов был к участию в таких разговорах. Его отношение к проблемам власти и гражданского порядка сформировалось под влиянием прогрессивного лицейского профессора А. И. Куницына, что, в свою очередь, придерживался теории естественного права Монтескьё, из которой следует, что лишь принцип равенства всех граждан перед законом является гарантией против деспотизма. Знакомство с Николаем Тургеневым стало следующей ступенью в развитии общественно-политических взглядов Пушкина, которые развёрнуто — и, пожалуй, даже на тот момент исчерпывающе, — выразились в оде «Вольность».

Жанровую природу стихотворения определил сам автор. В рукописи оно обозначено, как «ода». «Вольность» и своей жанровой принадлежностью, и образным строем, и стилистикой — с первых же строф заставляла просвещённого читателя обратиться к своду нравственно-политических и философских од только что канувшего в вечность 18-го века. Ломоносов, Радищев… это общеизвестно! Можно вспомнить ещё Пнина, Ленкевича, Родзянко… В восемнадцатом веке оду понимали как философский политический трактат в стихотворной форме; в одических стихах выражалась определённая социальная программа. Пушкин уже в лицейские годы наработал немалый опыт сочинения подобных стихов. «Лицинию», «Воспоминания в Царском Селе», «Александру». Эти стихотворения при всей своей нацеленности на историко-философские рассуждения полны животрепещущих эмоций, патетики, риторической приподнятости, в них постепенно изживается старая «одическая тяжеловесность», возникает не свойственный прежним одам динамизм сюжета и романтическая страстность. Таким образом, нетрудно заметить, что ода «Вольность» выполнена молодым художником в уже привычной стилевой гамме, которую несложно соотнести… ну, хотя бы с одой Рылеева «Гражданское мужество».

Теперь о лермонтовской «Смерти поэта». 29 января 1837 года в Петербурге скончался Пушкин. Ираклий Андроников пишет о всенародной скорби и негодовании, которые были вызваны его гибелью:

«…возле дома поэта в общей сложности перебывало в эти дни около пятидесяти тысяч человек. Принимая во внимание численность тогдашнего населения столицы, нетрудно представить себе впечатление, какое произвели на правительство Николая I эти десятки тысяч — чиновников, офицеров, студентов, учеников, купцов, людей в нагольных тулупах и даже в лохмотьях. Такого в Петербурге ещё не бывало. Напротив Зимнего дворца стояли на этот раз не войска, выведенные на площадь восставшими офицерами, а оскорблённый и возбуждённый народ. В толпе слышатся злоба и угрозы по адресу Дантеса и Геккерна. Раздаются голоса, что во время перевоза тела в Исаакиевский собор почитатели Пушкина отпрягут лошадей в колеснице и повезут её на себе… Эти проявления горя и гнева кажутся „странными“ не только царским агентам, но и даже иностранным послам…». Шеф жандармов Бенкендорф уверен: это действует тайное общество! Над друзьями Пушкина сгущается грозовая туча. Все они ведут себя в этой ситуации крайне сдержанно и осторожно. В письмах Вяземского, Жуковского, Тургенева — горечь, отчаяние, боль… но о причинах смерти Пушкина никто из них не говорит, вернее, так: не говорит полной истины!

«Полную истину, — пишет далее И. Андроников, — во всеуслышание объявил человек, не принадлежавший к числу друзей Пушкина и даже лично с ним не знакомый. Это Михаил Лермонтов, 22 летний поэт, в ту пору ещё никому не известный, вдохновенный ученик Пушкина, который относится к нему с благоговением и больше всего на свете любит „Евгения Онегина“».

Лермонтов «на ты» с сотрудниками пушкинского «Современника», он встречался с Дантесом в компании молодых кавалергардов… он хорошо знал, каково окружение этого любимца придворной знати. Стихотворение «Смерть поэта», 29 января уже фактически готовое, опиралось на факты, известные Лермонтову.

Стихи «на смерть», так же, как и оды «на свободу», уже тогда не были в России новостью, хотя именно стихотворение Лермонтова вызвало волну подражаний и положило начало всевозможным посмертным «венкам». До 1837 года «стихи на смерть» создавались или в элегически-философском, или в пародийно-ироническом ключе. Мучительные размышления о жизни и смерти, связанные с потерей близкого человека, находим, например, в известной элегии В. И. Майкова «На смерть Ф. Г. Волкова», или в державинском стихотворении «На смерть князя Мещерского» («где стол был яств, там гроб стоит»). Смысл этих произведений развивается в нескольких направлениях: неизбежность смерти и разрушения человеческого тела, вместилища души; обращение к ушедшему другу; подчёркивание равенства перед смертью всех людей — от владыки до последнего раба; обращение поэта к собственной судьбе — то же самое ждёт и меня. Такие «стихи на смерть» если и содержат социальный пафос, то это пафос равенства всех перед неизбежностью, столь свойственный сентименталистской эстетике, в русле которой и движется элегическая линия русской поэзии конца 18 века.

Однако к первой трети века 19-го русская элегия обогатилась новыми веяниями — она окрасилась вольнолюбивыми интонациями, которые идут, видимо, всё от той же радищевской традиции. «Стихи на смерть» стали появляться в связи с мученической, жертвенной смертью. В них стали фигурировать убийца и убитый. Одическое возвеличивание одного соединялось с проклятиями в адрес другого. Элегические мотивы переплелись с одическими и сатирическими. Таковы, например, элегии Кюхельбекера «Тень Рылеева», «На смерть Чернова», «Участь поэтов», «Тени Пушкина». Все эти стихи (за исключением «Тени Пушкина») написаны раньше «Смерти поэта». В них с редкой последовательностью развивается образ поэта-жертвы, поэта-мученика. Кюхельбекер с романтической взволнованностью указует читателю на «кровавый блеск венца, который на чело певца кладёт рука камен…», сравнивает поэта с пророком:

Пророков гонит чёрная судьба;Их стерегут свирепые печали;Они влачат по мукам дни свои,И в их сердца впиваются змии.

(Как отличается этот образ от пушкинского Пророка!)

В «Участи поэтов» противопоставлены бессмертие замученных певцов и вечный позор их гонителей в памяти потомков. Гонители эти — «сонм глупцов бездушных и счастливых», «презренная толпа», повинная в страданиях и гибели поэта. Здесь же — напоминание о суде времён, который всё расставит по местам!

Потомство вспомнит их бессмертную обидуИ призовёт на прах их Немезиду!

Стихотворение написано в 1823 году, за 14 лет до «Смерти поэта». В других стихах Кюхельбекера находим то же противопоставление. О жертве — «брат наших сердец; герой, столь рано охладелый… праведный венец… чести залог»… («На смерть Чернова», 1825); «певец, поклонник пламенной свободы, в вольных думах счастия искал, пламенел к отчизне чистою любовью»… («Тень Рылеева», 1827); «товарищ вдохновенный… прах священный. шорох благозвучных крыл твоих волшебных песнопений» («Тени Пушкина», май 1837). О толпе — «временщики, царя трепещущие рабы, питомцы пришлецов презренных, семей надменных… говорят не русским языком… святую ненавидят Русь… любимцы счастья». («На смерть Чернова»); «визги жёлтой клеветы глупцов, которые марали, как был ты жив, твои черты… стыд и срам их подлая любовь». («Тени Пушкина»).

Под пером Кюхельбекера — задолго до трагедии 1837 года — возникает образ любимца светской черни, не знающего границ вседозволенности, задевающего честь женщины и бестрепетно убивающего её заступника. Были ли эти стихи знакомы Лермонтову? Скорее всего, нет. Но стиль и образы элегической поэзии нового — обличительного — образца, конечно же, особенно в начале пути, не могли на него не воздействовать.

Итожу предварительные рассуждения. К моменту создания «Смерти поэта» русская поэзия уже имела на вооружении и философски-дидактически-сатирически-элегическую оду, и патетически-одически-сатирическую элегию. И та, и другая насквозь проникнуты вольнолюбивым пафосом и апеллируют к идее высшей справедливости.

Именно запах вольнолюбивой дерзости — с её страстным утверждением подлинного божества в лице поэта и столь же страстным обличением и уничижением «стоящих у трона» — вызвали на первых порах сдержанное неудовольствие царствующих особ, когда они — сначала Александр, потом Николай — прочли оду Пушкина и элегию Лермонтова.

Попробуем теперь провести более глубокое сравнение той и другой, опираясь на сопоставимые группы образов.

Жертвы и злодеи. «Сюжетный каркас» оды «Вольность» опирается на образы убийц и убиенных. Открывает траурную процессию жертв поэт, о личности которого пушкиноведы спорят до сих пор, чаще всего настаивая на имени Андре Шенье, погибшего в 1794 году под ножом революционной гильотины. Пушкин называет его «возвышенным галлом», заявляет о своём намерении идти «по его следу». Затем — после темпераментного монолога о «гибельном позоре законов» и предостережения «владыкам» — на сцену выступает «мученик ошибок славных», Людовик XVI, «за предков в шуме бурь недавных сложивший царскую главу»… третий «убиенный» — «увенчанный злодей», русский Калигула — Павел Первый. Казнённый поэт, казнённый король, убитый император… Что побудило Пушкина поставить их в один ряд?