14523.fb2 Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Я говорил вначале про жалость: никого мне в собачьей этой жизни не жалко. Такая собачья жизнь, что теперь во мне родилась уверенная надежда: всё должно пойти к лучшему. И в Чечне, красной от крови, и в Казахстане, где зимой бураны, летом пыльные бури, а весной такие тюльпаны — голова кружится. И реликтовые сосны там, наверное, всё ещё распластывают ветви в воющем ветре, и иголочки на тех ветвях крохотные — чтоб скупая влага не терялась в дикой степной жаре.

И в России всё пойдёт к лучшему.

Я знаю.

Жалко водителя-казаха.

Жалко Колю Сергеева — эх, до слёз жалко.

Жалко, как подумаю, и тех порубленных змей в землянке: что нам там было делать, зачем мы туда полезли?

Великие сосны

У моего одноклассника Феди был необыкновенный слух: посреди беготни и шума он вдруг останавливался как вкопанный, чуть вытягивал шею, поднимал руку, прося тишины, и мы слышали тогда в тёмно-зелёной свежей кроне тополя густое гудение самого первого майского жука. Бывало, Федя говорил: «Комар летит!» — и мы смеялись, не слыша никакого комара, но он обязательно прилетал да ещё впивался в шею, доказывая Федину правоту. Ещё Федя говорил, что слышит, как рыба в воде плывёт, но в это поверить никак нельзя было.

Теперь я думаю, что он, верно, слышал тихое шелестение струй в плавниках плотвичек и шуршание донного песка меж рачьими клешнями. Задним числом я склонен верить Феде, а в детстве мы ему веры давали мало, несмотря на то, что он всегда оказывался прав. Взять ту же рыбу, говорил Федя: не плывёт — значит, нечего было и удочку закидывать. Наверное, за этот необыкновенный слух мы и не любили его. То ли завидовали, то ли злились, что сам Федя не видел в своей способности слышать так чутко ничего особенного. Может, он жалел нас за тугоухость, может, просто не понимал, как можно не слышать слышимое.

Федя был приезжий, в посёлке он вместе с матерью появился перед самым сентябрём. Они перебрались сюда из какого-то медвежьего угла, мать устроилась работать на завод, а Федька попал в наш пятый класс и получил кличку «первобытный».

Было это так. Мы писали сочинение по картине Шишкина «Сосны». На следующий день Татьяна Семёновна, учительница литературы и русского языка, принесла в класс стопку наших тетрадей. — Я проверила ваши сочинения, ребята. В основном тему русской природы вы раскрыли. Есть хорошие сочинения, мы к ним ещё вернёмся. Я хотела бы зачитать сочинение, которое написал Федя. Подумайте, ребята, над ним.

И стала читать:

«В посёлок мы приехали не очень давно. Я хочу вернуться домой, у нас там так же хорошо, как на картине Шишкина „Сосны“. У нас под соснами летают пчёлы размером с воробьёв. Они летают группами и по одной и пьют нектар из цветов, которые, как тарелки, большие. Цветы качаются над травой, а рядом золотое поле — это хлеб поспел, скоро уборка. Сосны достают до неба, любая сосна выше заводской трубы».

Тут все мы посмотрели в окна класса на эту трубу, которая возвышалась чуть не до облаков, соча чёрный редкий дым, и засмеялись.

Татьяна Семёновна недоуменно посмотрела на нас, сказала: «Тише, ребята!» — и продолжала:

«Сосны такие большие, что на телеге вокруг сосны надо ехать целый день, и то не успеешь объехать до заката. Можно и заблудиться в этих цветах и деревьях, которые шумят и шумят, как живые. Да, они живые! Небо очень чистое, синее зимой и летом. Так у нас дома. Моя душа поёт и смеётся».

Когда Татьяна Семёновна кончила читать, класс уже рыдал от смеха, а Санька беспрерывно жужжал и вращал ладони вокруг ушей, показывая, как летают гигантские пчёлы.

Федька сидел насупившись, покраснев от обиды. Татьяна Сёменовна растерялась, потом закричала вдруг:

— Прекратите смеяться!

Она на нас редко кричала, поэтому все сразу смолкли и посмотрели на Федьку. Он встал и вышел из класса.

На следующий день его прижали-таки к стенке, требуя объяснить, где это он видел такие сосны, которые выше заводской трубы.

— У нас труба самая высокая в области, — говорил Санька, — а ты, дурак, пишешь, что сосны выше её.

— Пни вы горелые, — отвечал Федька, — это всё раньше было, в первобытные времена. Всё точно так было!

И Федьку окрестили первобытным.

Детство давно прошло, но странное дело — приезжая к матери домой, я нет-нет да и вспоминал эту историю. Мать рассказала мне, что Федька, отслужив в армии, пошёл работать на завод, построил дом, отказавшись от казённой квартиры, и остался таким же чудаком. Выйдет вечером под тополя и слушает часами, как майские жуки гудят, а увидит у кого-нибудь из детей сачок — тут же отнимет и сломает. Корову завёл, а мода на это дело в наших краях давно прошла. Все работают на заводе или на железной дороге, не до хозяйства, да и лень возиться со скотиной. Федька женился, но скоро развёлся — и всё, говорят, из-за этой коровы, жена её не хотела, говорила, что не желает в навозе красоту терять. Федька живёт как бобыль, и по-прежнему зовут его первобытным человеком.

Прошлым летом я выбрал две недели и опять приехал к матери. Летом тут так хорошо, как в детстве, и одно только мне мешало быть счастливым: больно хотелось поиграть в прятки, но об этом и заикаться нельзя было — взрослый дядя, и вдруг в прятки играть! Сумасшедший, скажут. А почему? Не знаю. В волейбол можно, а в прятки — ни-ни.

Зато в другом удовольствии, прежде малодоступном мне, я теперь не знал отказа. Через каждые два дня я брал весло, удочку, спички и шёл на рыбалку с ночёвкой. Поспав днём, я сидел почти всю ночь у костра, глядел на реку, на заводские огни, дробящиеся в её чёрном зеркале, на звёзды, осыпавшие небо, и думал, и думал, неизвестно, о чём, пока утренняя дремота не наваливалась незаметно и сладко — тогда я засыпал на какой-нибудь час, а с зарёй уже стоял по пояс в парной реке и смотрел на поплавок, сносимый тихим течением. Поймать редко чего удавалось — разве пяток окунишек, поэтому мать меня не понимала, считая, что главная моя цель — добыча. Однажды она купила на базаре пару крупных судаков, наварила ухи, думая, должно быть, что во мне играет честолюбие горожанина, непременно желающего ушицы, но и это не удержало меня от очередного похода.

Следующим вечером я опять сидел у реки в каком-то полузабытьи и чувствовал, что доносящийся с другого берега шум завода хотя и мешает слушать ночь, но я с ним потихоньку смиряюсь, перестаю замечать, как перестаёшь замечать со временем ход часов в комнате. Вдруг раздался стук уключин, тихий плеск весла, потом лодка с шорохом торкнулась носом в песок, и кто-то ступил в воду. Брякнула цепь о прикол, щёлкнул ключ, и от кромки воды, осыпая ногами сухой глинистый склон, поднялся ко мне под деревья невысокий мужичок в телогрейке и резиновых мокрых сапогах.

— Здорово вам, — сказал он вежливо.

Я поздоровался и подбросил веток в костёр. Огонь оживился и осветил лицо человека — это был Федя. Должно быть, он тоже сразу узнал меня — пригляделся мимолётно и протянул руку, снова здороваясь:

— Давно мы с тобой не виделись.

— Давно, — согласился я и вдруг поймал себя на мысли, что вроде не о чем разговаривать с ним, по крайней мере, в эти первые минуты неожиданной встречи.

— Тихо как, — сказал я.

— Завод грохочет, — откликнулся Федя. Тогда я вспомнил опять детство, Федин необыкновенный слух, наши игры, когда вдоль улицы в розовом свете летнего вечера долго после беготни стояла не разносимая безветрием нежная сухая пыль, такие же вечера у реки под большими тихими звездами, вспомнил наш класс, теперь уже разошедшийся по жизни в разные концы и пределы. И что-то вроде вины проснулось во мне, и я спросил:

— Федя, а помнишь, в пятом классе сочинение по Шишкину писали?

— Как не помнить, помню. Ещё бы. Хоть бы кто сообразил, что я чистую правду писал. Все смеяться скорей.

— Ну как же правду? Сосны выше трубы! Он привстал на локте, потом сел.

— И ты не понял ничего! Да со мной это в детстве было, ещё до школы. Я сам был с подсолнечную шляпку, а всё помню: поехали с дедом в поле, сосны не хуже, чем на картине, — под небеса, пчёлы как вертолёты. Дед уснул на телеге, храпит — лошадь пугается. А я что — пупком сверкаю, смотрю, как паутины серебряные летят. Лошадь идёт, куда хочет, дед спит, а я забыл всё на свете — гляжу только на сосны, как они над телегой наклоняются, наклоняются, когда к ним ближе подъезжаешь — и вот сейчас упадут! Но не падают!

И, опять слушая Федю, подумал я, как давно всё это было — и сочинение, и Санька, и одноклассницы, которые давно повыходили замуж и народили детей.

Я позавидовал Феде — ведь никогда мне не слышать мира так, как он слышит. Никогда. И я пожалел его: он один такой, и никто его не поймёт, и никто ему не простит редкого дара.

На заре я проснулся и, пока смотрел за медленным движением поплавка, плывущего в редком радужном тумане, Федя всё укладывал и укладывал, отказавшись от помощи, тяжёлые, пахучие охапки травы в свою небольшую лодку. Лодка огрузла, и головки цветов и стебли трав окунулись с бортов в воду.

Мы попрощались, и он уплыл, растаивая и увеличиваясь в тумане, только вёсла долго ещё были слышны мне.

…Я лёг на песок и закрыл глаза. Я увидел: вот в тёмном и тёплом сарае стоит сейчас тихая добрая скотина и ждёт, когда придёт добрый Федя. Он бросит ей охапку травы, возьмёт ведро и начнёт доить, сладко облегчая большое коровье вымя. Федя торопится, не хочет, чтобы кто-нибудь увидел, как он доит корову.

Сено ей он косит по ночам — чтобы не смеялись злые люди.

Страницы Международного сообщества писательских союзовРамис РыскуловЛебединый любодень

На Иссык-Куле

На Иссык-Куле лебедино — По берегам и там, глубинно,Где призрачен прозрачный день,И в поднебесье лебедино.Не облака в озёрной сини — То лебединые гордыниСкользят по волнам и лучамСо дней древнейших и доныне.Они живут — не обитают,Летают с трепетом и таютВ затонах и моих глазах, — Мои желания витают.В дали с зелёной пеленоюБелеет лебедь неземноюКрасой иль парус на ветру,Платок, палатка ль под скалою?О, белокрылых вольниц горны,Поющие полёт и горы,Лучи и облачные клубы, — Мне любы, неизменно любы.И лёт, и белокрылья сень,Весь лебединый любоденьМне суждены, как слова судьбы.

Арбузы, плывущие по реке(фрагмент)

Светлело межгорье, дождями омытое,В реке полноводной, арбузами полная,Качнулась арба — и о камни разбитыеАрбузы поплыли, подхвачены волнами.…Поныне во взоре моём, осенённыеДолинного детства рассветными росами,Арбузы плывут — тюбетейки зелёные,Наполнены влажными алыми розами.Перевод Евгения Колесникова

Я энергичен

Я энергиченЯ энергичен,мои вздуваются вены,я энергичен,видите: пульсируют артерии.Берусь за многое — уверен, что, несомненно,достигну многого — и не только в теории!Порывисты, резкимои движения,кости хрустят,если руку я пожимаю.Бурлить — нормальное моё состояние.Вечный двигатель — так я себя понимаю.От бешеной радостиналивается силой тело,лечу, как яхта,грудью волну взрезая,небо проглатываю,как беркут, легко и смело,громоподобный кличвсей планете бросаю!Глаза — как угли!Их не закрыть дремоте!Лечу, обгоняя ветер,и всё мне мало!Гепард в прыжке!Он вытянулся в полёте! — Вот мой символ, вот воплощение идеала!Перевод Марка Ватагина

Страницы Международного сообщества писательских союзовАлександр ГромовПаракало

Рукопись неизвестного автора, отредактированная и подготовленная к печати самарским издателем и писателем Александром Громовым

1

…Проснулся я бодрым, свежим и в то же время с чувством, что не ложился спать вовсе, так, вздремнул чуть-чуть… Снова звёздочки-фонарики потекли к храму, снова мы вошли в храм, заполненный пустыми стасидиями, только в этот раз мне захотелось быть поближе к Царским вратам, и я нарушил покой установленных перед алтарём стасидий (в первом ряду занять место не дерзнул, а вот во второй пристроился), рядом со мной, через одно место, расположился монах — значит, можно и тут места занимать, успокоился я.

Всё складывалось хорошо.

Когда начали петь псалмы, я подумал, а почему бы мне не опереться на скамеечку в стасидии — смотрю, и монах, который рядом, тоже опёрся. Снова протяжно запели, бережно выводя каждую ноту. Это русская песня — долгий путь через степь и лес с приступами отчаянного веселья, а греческая — это лёгкое покачивание на волнах ласкового Эгейского моря.

Становилось светлее, передо мною возникли серые монахи, или это я уже мог различать их? Меня позвали, не голосом, а сам не знаю, как, но я откликнулся и пошёл за ними. Куда меня вели, зачем? Какая разница? Я чувствовал покой и никакого страха. Город какой. Белый город. Но древний и подзапущенный. И пустой. Только тени монахов впереди. Сомнение задело меня: откуда такой светлый город и вообще, что, собственно. Ба! Да я внаглую сплю!

Ну, скажем, дремлю. Вот ведь, вроде чувствовал себя бодро, а укачало-таки на волнах. Это потому, что я улавливал только внешнюю сторону службы, но сам-то не молился.

Я оторвался от скамеечки и постарался вникнуть в службу. Снова стал узнавать слова, угадывать смысл песнопений и скоро догадался, что читают часы — неужели я и в самом деле выпал больше, чем на пятнадцать минут?