14524.fb2
— Отпусти его, Рамедин, — обращаюсь я к дежурному участковому.
Переведя на Рамедина глаза, безучастно ждёт его решения пэпээсник. Ему всё равно. Ему нужна лишь расписка в приёме задержанного.
Вдвоём со стариком мы потихоньку идём до ворот. И он не перестаёт жаловаться, не перестаёт изливать мне свою душу. Он когда-то родился здесь, женился, развёлся, утратил связи с бывшей семьёй, отработал свой век и вышел на пенсию. Война застала его здесь, во дворе родного дома, где так давно миновало его детство. Война разнесла дом, увела соседей, лишила его корки хлеба и отняла пенсию. Он ничего не получал с 91-го года. Ни одного рубля, ни одной копейки. Всё, что ему осталось от той страны, где так тяжко прошла его трудовая жизнь, всё, что он заработал на ней, — это гнилые фрукты и заплесневелый хлеб с базаров и рынков. Это нищая котомка, болтающаяся на костлявом его плече. Это редкая случайная милостыня, поданная сердобольным русским или чеченцем. Это право входить с ночёвкой на каждый порог Грозного, в каждый его раздолбанный дом, в каждый обвалившийся его подвал.
Как же он выжил тут при обеих войнах?!..
— Паспорт бы поменяли. Вы будете частым гостем здесь, — обращаюсь я к нему уже у ворот.
Старик даже не удивляется глупому этому совету, а только качает головой, только безрадостно смотрит на меня заплаканными глазами:
— Кто мне его поменяет?..
Я открываю ворота и молча отправляю его во тьму. В чёрную ночь Грозного, которой страшусь сам. В которую никогда не выхожу без оружия и полного запаса патронов.
Он проваливает со двора, а я лишь потом понимаю, что нужно было дать ему каких-нибудь продуктов, консервов или хотя бы денег. А я не дал. Не подумал. Забыл.
У старика уже отказывают ноги. Он несколько раз споткнулся на пути к воротам, несколько раз схватился за протянутую мной руку. Наверное, он скоро умрёт. Как когда-то умер его Советский Союз.
Позже, перед уходом из Грозного, я специально буду искать во всех списках задержанных его фамилию. Но, наверное, я ошибся тогда, когда сказал, что он будет частым гостем милиции. Старик никогда больше не доставлялся в наш РОВД.
Это был последний гражданин Советского Союза, которого я встретил на своём пути. Потому что вскоре уволился из милиции. И никто и никогда больше не подавал мне на проверку своего паспорта. Больше я не знал ни одного гражданина той великой страны, о которой однажды, трудной осенью 2004-го, напомнил мне Грозный.
Как я попал на эту свадьбу? Какой человек так посмеялся надо мной, выписывая пригласительный билет сюда? И зачем я пришёл на пышные похороны своих надежд?
…Это случилось на Новый Год. Их свадьба была приурочена к весёлому этому торжеству, потому что так решила она, потому, что, несмотря на возраст, она всё ещё оставалась ребёнком, всё ещё наивно любила детский свой праздник. И тем наряднее, тем счастливее казался холодный день декабря, в котором так надсадно плясали захмелевшие гости, так ярко горели огни наряжённой ёлки, так часто падала на пол белая пена шампанского.
Какой же это был год? Как же мне вспомнить, что за календарь отсчитывал тогда последние свои часы?
…А ещё перед этим был большой карнавал. Карнавал, на котором до упаду плясала вся эта свадьба. Карнавал с обязательными своими клоунами, масками и костюмами. А она, красивая, как никогда, восторженно принимала поздравления, комплименты, цветы. Она плакала от счастья и давно потеряла цветущую свою маску — смеющееся лицо Шехерезады. Она смотрела вокруг и ничего не видела, кроме своего счастья. Она была пьяна своей радостью и ничего не ждала, кроме сказки о вечной любви. Волшебной сказки длиною в жизнь. Той самой, о которой она так мечтала ещё со своего первого любовного романа — старой книги, прочитанной в далёкие школьные годы.
Она так и осталось той девочкой из-за школьной парты, что ещё не разучилась верить в светлое и доброе на нашей земле. Что, будучи много раз обманутой жизнью, не изменила и не утратила своей радости к ней. Я всегда любил её за это. За то, что, сколько бы ни было огорчений, какие бы беды ни приходили к ней на порог, её никогда не оставляла надежда. За то, что над ней не имели власти ни одни земные богатства. Ни золото, ни слава, ни чужая удача. «Нужно жить ради других!» — часто по-доброму смеялась она над личными моими переживаниями. Я любил её потому, что никогда не знал более слабого и нежного создания, что бы так беспокоило мою душу. Чтобы так надрывало равнодушное моё сердце.
…Мы встретились после Грозного. Я пришёл к ней оттуда, с той чёрной земли, где без человеческой крови никогда не поднималось в небо привычное к жертвоприношениям солнце. Где я, нищий оборванец войны, напрасно искал в походной своей суме хлебные крохи человеческого счастья. До неё я просто не знал, не догадывался, не думал, что, кроме войны, есть что-то значимое в этой жизни. Что для того, чтобы отыскать счастье, нет нужды браться за оружие, не стоит лезть в каждый идущий на юг эшелон.
Каким же пустым, каким бесполезным существом я был до нашей встречи!
Грозный навсегда успокоил мою душу. Он убедил меня в том, что на земле не бывает счастья. Что все те годы, которые определила мне судьба, мои двадцать пять лет, — и есть предел этой жизни. Предел, за которым не лежит ничего, кроме пустого времени до старости и смерти. Я уже ни к чему не стремился, ничему не удивлялся и ничего не ждал от будущего. Катились дни, недели и месяцы, а у меня не было к ним никаких дел.
И вот в зал моего одиночества вошла она. И привела с собой ту негромкую и тихую свою спутницу — первую любовь моей жизни. А я не поверил ей. Потому что не знал, как она выглядит, потому что никогда раньше не встречал настоящую любовь. Я столько мечтал о ней, столько читал и слышал, а когда столкнулся, отвернулся и прошёл мимо. Я просто уехал, просто оставил её одну. А потом чуть не сошёл с ума. Но как поздно понял я случившуюся беду! Как напрасно пытался вернуться к ней несколько лет.
Как же я допустил, что мы навсегда расстались?!.. Как посмел уехать тогда?..
…Она не знала, не видала, что я здесь. А я уже ничего не мог изменить.
Не снимая маски, я сидел на дальнем краю стола и всё ещё не мог прикоснуться к рюмке. Я никого не знал здесь, кроме неё. И никому не открыл своего лица. Они сидели рядом — новоявленные родственники, пьяницы, поварихи, сутяжники и сплетники, — обсуждали приданое, глазели на молодых, вспоминали собственные мелкие обиды, ссорились и пили мировую. Они разбредались, снова сходились, пускались в пляс и валились на стулья. Привычно кричали «Горько!», давно не наблюдая в зале жениха и невесты. У них было столько забот, столько надежд на завтрашний день. И никому не было дела до страшной моей трагедии.
Неужели, она правда счастлива?! Разве может такое быть? Счастлива не со мной. И почему теперь, когда так давно разошлись наши пути, у меня всё ещё не хватает сил поверить в это?
Нет, я должен был прийти на этот праздник. Чтобы увидеть её счастье. Чтобы просто посмотреть ей в глаза. В те глаза, которые когда-то так радовались моему лицу, перед которыми я бы простоял на коленях целую жизнь.
Если бы я снял свою маску! Если бы я открыл ей своё лицо!
Но что стало бы с ней, если б она увидела здесь меня? Что я мог принести сюда, кроме смятения, кроме гнева или жалости? Что я мог дать ей, безжалостный, равнодушный, больше привычный к оружию, чаще других проливающий кровь. Я так давно обручился с горем и даже с ней не снял с себя безобразного его кольца.
И тогда я понял, что навсегда опоздал к ней. Что она ушла совсем и никогда больше не вернётся, не напишет, не позвонит, не произнесёт вслух моего имени. Хотя ещё вчера, какой-то день назад, она могла это сделать. Могла вернуть наше счастье.
Она стояла у дверей, такая же статная, такая же красивая, как и прежде. Уходили последние гости, прощались случайные знакомые и дальние родственники. Кто-то уже нёс её шубу и распахивал салон свадебного автомобиля. Она так и ушла, не дождавшись, когда поднимется и выйдет последняя засидевшаяся за столом маска.
Я так и не подошёл, так и не протянул ей своей руки.
…Я сидел среди порожних рюмок, грязной посуды, остатков салата и ничего не видел перед собой, кроме пропасти, в которую провалилась моя жизнь. Если бы у меня были слёзы, я бы плакал. Если бы здесь были люди, я бы принялся пить. Но никого не было в пустом зале, где валялись на полу никому не нужные игрушки: разбитые ёлочные шары, конфетти, мишура, поломанные цветы. А я сидел за пустым столом, стягивая шутовской свой парик — эту печальную маску смеющегося клоуна. Весёлую маску, скрывавшую за беззаботной улыбкой непоправимую свою беду.
…Какой страшный сон! Зачем он приходил в эту ночь?!
Я понял, что настало время навсегда отказаться от счастья. Настало время закончить мучительную эту историю. Теперь я знаю, что никогда больше не позвоню, не напишу и ни о чём не спрошу её. Не потому что перестал любить. Потому что боюсь, что всё это будет правдой.
Она так и не подарила мне фотографию, где мы вместе. Остался лишь он, давний мой сон, и нежное её имя: Наташа, Натали, Наташенька.
Я хочу ещё раз прийти на этот маскарад. Хочу снова увидеть этот жестокий сон. Я начал забывать, как выглядит её лицо.
Он подошёл ко мне на автобусной остановке с просьбой закурить. Было уже темно, дул ветер, и у меня в руках все не хотели загораться спички. Я сжёг их около десятка и наконец, одолжив у прохожего зажигалку, протянул ему огонь. Прохожий не глянул на нас сначала, а, присмотревшись, лишь брезгливо поморщился и махнул рукой: «Можешь оставить». Мы сели на лавку и закурили.
— Как дела-то? — спросил я его.
— Трудно сейчас, зима. Обогреться бы по-человечески, да дров не хватает. Где их взять в городе, дров-то?..
— Давно здесь?
— Час почти брожу. А здесь давно. И Красноярск знаю уже много лет. Столько здесь пережито у меня и даже забыто.
— Не заладилось?
— Как видишь, не заладилось.
— Старик, расскажи, как жизнь прожил. Что было у тебя в ней?
— А чего рассказывать? Разве много было хорошего?.. А если что и было, сейчас не упомнишь. Жаль, мимо всё прошло.
Я с матерью рос, отец после войны от ран умер, мы и остались вдвоём. Тяжело жили, в нужде, в трудах, часто не только хлеба — соли в доме не было. Вырастила меня мать, вытолкнула в люди, первым стахановцем в колхозе стал, никто до меня таких хлебозаготовок не добивался. Вся деревня, семь тысяч душ, за руку со мной здоровалась, старики в гости звали. В район меня возили показывать, грамот в избе нашей с какими только подписями не было. Гордилась мной мать, сильно гордилась.
Потом армия. В колхоз вернулся, гулял, долго гулял, года два, пока с сердцем в больницу не свезли. Всё пропил, всё прогулял — уважение, друзей, невест. Одна мать осталась. Уехал я, прибился к геологам, да и в тундру, молодой ведь был, всё в новинку, да и не мог я больше в деревне, стыд давил. От геологов к старателям. От них ещё куда. Сколько раз тюрьма стороной обходила, всё не счесть. А вот сума не обошла. И, знаешь, покатились годы, и всё под гору, и все, как две капли, друг на дружку похожие. Сколько лет так прошло! Пусто прошло, в скитаниях, в нужде. Всё думал: вот выберусь, вот встану на ноги, семью заведу, вернусь за матерью, заберу с собой. А не выбрался, не встал на ноги. И вернулся я нищий, уже к своему полувеку, совсем седой.
Это было под Владивостоком, двадцать лет назад. Мать в тот год умерла.
Всё нет автобуса. Он сбрасывает дотлевшую до пальцев сигарету. Я достаю из пачки ещё по одной и чиркаю зажигалкой.