14525.fb2
Всё утро маялся, довольно случайно взял с полки книгу Руслана Киреева «Уроки любви». Потом анализировал, почему я так поступил, почему именно его книгу, и вспомнил, как недавно мне рассказали, что одна наша сотрудница-преподаватель как-то даже пренебрежительно, когда упомянули о сотрудниках нашей кафедры, вдруг сказала, —
«А чего особенного Руслан Киреев написал? Сейчас рассказики про любовь пишет».
Надо сказать, что эту книжку Руслана я ещё по-настоящему не читал, ещё и потому, что это действительно первоначально были газетные очерки, печатавшиеся в «Труде». Вот именно, вспомнив это, я и взял в руки книжку Руслана, которую он мне подарил лет десять назад. Взял в руки и зачитался. Дело даже не в том, что я помню и любовные истории Байрона, и историю Гёте или Блока, но каков общий литературный фон всех этих рассказиков, сколько можно узнать из этих текстов.
Утренняя «РГ» принесла естественные расстройства. Объявили короткий список Большой книги. Не могу не утерпеть, чтобы не напечатать всех финалистов. Андрей Волос «Победитель», Марина Галина «Малая Глуша», Борис Евсеев «Лавка нищих», Леонид Зорин «Скверный глобус», Алла Марченко «Ахматова: жизнь», Владимир Орлов «Камергерский переулок», Ольга Славникова «Любовь в седьмом вагоне», Александр Терехов «Каменный мост», Борис Хазанов «Вчерашняя вечность», Леонид Юзефович «Журавли и карлики», Вадим Ярмолинец «Свинцовый дирижабль «Иерихон — 86–89», Андрей Балдин «Протяжение точки», Мариам Петросян «Дом, в котором…» В своём комментарии Павел Басинский пишет, что «мало что известно о родившемся в Одессе гражданине США Вадиме Ярмолинце», и что «Есть очень авторитетный писатель с диссидентским прошлым Борис Хазанов, живущий в Мюнхене и недавно отметивший 80-летие». С Борисом Хазановым я, кажется, работал на радио; есть «фактически живой классик Леонид Зорин». К тяжеловесам Паша относит Славникову, Волоса, Владимира Орлова. На фотографии, естественно, Волос, Славникова и неизменный Владимир Григорьев. Эксперты, во главе которых Мих. Бутов, который, кажется, писать перестал, говорят, что в этом году явного лидера нет. Вот-то будет делёжка. Я «болею» за Орлова и Терехова, но хороша и Марина Галина […]
В три часа учёный совет. […] На совете говорили об экзаменационной сессии — традиционно большое количество прогулов и много ребят, которых к сессии деканат допускать не хочет. Бессмертная, внучка Юры Визбора, в этом смысле держит по институту абсолютный рекорд. Несколько дней перед этим она внезапно появилась и канючила у меня, чтобы я помог ей сдать сессию: практически она не допущена ещё по пяти предметам. Как всегда, возник спор, по каким признакам исключать из института. И ректору, и деканату ближе отличники, а не будущие писатели. И здесь, среди отстающих студентов, среди пропускающих занятия, среди намеченных к отчислению — опять появился Антон Тихолоз. Тут я уже не выдержал и буквально заорал. Я знаю, как уязвить наше собрание: от нас ничего не останется, а Тихолоза ещё будут читать! Тут же я вспомнил и нашу замечательную отличницу и круглую пятёрочницу Елену Моцарт, у которой мы скрепя сердце приняли дипломную работу.
Что касается Тихолоза, то мне, который вечно всё забывает, недавно Руслан Киреев напомнил, каким образом мы этого парня принимали в институт. Он шёл на платное отделение, а я на собеседовании спросил у него, из каких средств он будет оплачивать свою учёбу. Парень сказал, что, в крайнем случае, продаст квартиру. И вот тут я будто бы сказал, что нам надо закрыть на всё глаза и принять парня на бюджет. Так мы и сделали. Но ведь главное, я не ошибся. У парня уже во второй раз в «Новом мире» выходит повесть.
Я постоянно последнее время думаю, что мне надо написать большой материал в газету о своих учениках и тех случаях, когда я действительно не ошибался. Когда, подчиняясь своей интуиции, я, часто нарушая правила, брал в институт людей, а они оказывались потом именно такими людьми, ради которых и был институт создан. Максиму Лаврентьеву не хватило балла, а он и сейчас уже не только заместитель главного редактора «Литучёбы», но ещё и замечательный поэт. Паша Быков никогда бы вообще без меня в институт не поступил, а оказался не только прекрасным писателем, но ещё и замечательным оперным певцом. Серёжу Самсонова с его романом ещё студентом я опубликовал в нашем научном журнале, сделав специальный номер, а ведь до этого мы никогда в этом журнале никакую прозу не печатали. Максим Курочкин почему-то решил, что ему мало одного семинара Вишневской, и каждый семинар три года сидел у меня, а теперь он звезда в драматургии. Да я ещё с пяток таких ребят наберу, для которых встреча со мной оказалась не случайной и не проходной. […]
Около десяти уехал в Обнинск. В машине слушал радио. Я уже давно изменил «Маяку», где по утрам какая-то активная молодёжь устраивает бытовой хипеж. […]
Вечером посадил огурцы, рассаду которых мне дала Ниночка, соседка, и смотрел по НТВ огромную передачу «Мясо» — это о том, чем кормят, как перерабатывают, как обманывают. Удивительно наше телевидение: с одной стороны, оно поддерживает эту власть, а с другой, невероятно её унижает и даже разрушает. Государство не играет никакой роли в жизни простых граждан и организации их быта. Всё подчинено рынку и наживе, государство только хвастается, что оно чем-то руководит, оно руководит только прибылью богатых. После этой передачи мясо есть не хочется — оно кажется опасным. Но вот что я заметил: Медведев менее связан с бизнесом и более свободен от обязательств перед богатыми, его действия, именно действия, а не слова, направлены в сторону именно простой жизни. Путин весь там, где большие деньги, облик его теряет прежний блеск.
Ашот прислал сообщение, что Марлена Хуциева вывели из состава учёного совета ВГИКа. Какой конъюнктурный стыд!
Проснулся в восемь, лёг в одиннадцать, ещё во сне, под утро, всегда думаю, что пора вставать — жалко времени, столько надо ещё сделать. Компьютер у меня буквально под рукой. Не открывая глаз, думал о смерти, всегда она ассоциируется у меня с воссоединением с В. С. С другой стороны, столько положено трудов, чтобы что-то скопить, жить комфортно, даже не так, жить, чтобы писать. А под старость надо всё это бросать, недописанное, недодуманное, как нерасчётливо я жил. Я даже с Богом не смог установить отношений, потому что главным для меня всегда была работа, а что от неё останется? […]
Продолжение следует
Я стою на балконе-палубе, вдвинутый в пространство недальнего озера, которое всегда чистило пёрышки перед глазами Василя Стуса, когда он садился за письменный стол в своей киевской квартире. Господи, что я говорю?! «Всегда».?
Отбыв колымскую ссылку, Василь пожил в этой многоэтажке меньше года. Всё началось с того, что после демонстрации в Киеве фильма Сергея Параджанова о жизни гуцулов «Тени забытых предков» молодой аспирант литературного вуза заявил:
— Кто против тирании — встаньте!
Так мог сказать и древнегреческий поэт Архилох. Но если обломки строк Архилоха донесли свидетельство о солнечном затмении 648-го года до нашей эры, то стихи Василя Стуса вобрали в себя всю горечь эпохи «затмения разума», как некогда определил её Олег Чухонцев, когда «затмение разума» порождает «свет страдальчества и искупленья». И, кроме того, стихи Стуса были исполнены попытки достучаться до спящего древа родовой памяти:
Однако согласитесь: пройтись по такому «лезвию» — «Кто против тирании — встаньте!» — для конца 60-х-начала 70-х годов прошлого века было сродни самоубийству. А в 80-м Василя вновь арестовали спортивного вида хлопцы — так начались в СССР Олимпийские игры. Да и, собственно, во время «проталин» судьбы, между зоной и зоной, за жизнью поэта, его жены Валентины Попелюх и сына Дмитрия следил неотступно-циничный глазок камеры.
И всё же взгляд Стуса не могло не приковывать это озеро, обрамлённое сосновым бором. Потом оно не раз будет являться ему в уральских сновидениях: «Сосна из ночи выплыла, как мачта». Бог ты мой! Сколько окрест Чусового, где располагалась политзона «Пермь-36», разлито незримых озёр, рек, водопадов, белеет ледников, пестреет степей, вьётся виноградных лоз, когда-то надышанных грёзами здешних соузников! На берегу одного из этих более чем реальных озёр удят рыбу Гёте, Рильке, Рембо, Киплинг и Пастернак — любимейшие стусовы поэты, чьи стихи он перелагал на украинскую мову в каменном мешке барака особого режима. Клёв на закате чудный: то попадёт на крючок колючая, как ёрш, рыба-надзиратель, то — рыба-мент с красными плавниками, то — лупоглазая рыба-цензор, то — с щучьей повадкой — чётко, как на чеканке, вынырнет рыба-чекист. Снимут их классики с крючка, подивятся и выпустят в воду обратно.
Над балконом точат ножи-ножницы проносящиеся с резким визгом стрижи. Я гляжу вниз. У подъезда мягко тормозит чёрная «Волга». Вот так же, по словам сына Стуса — Дмитрия, останавливались здесь во время оно на подушечках лап циркулярно-повадистые машины. В лифте к дверям квартиры подкатывала хорошо оплачиваемая тошнота и обрушивалась по комнатам рвотой обыска. Тошнота рядилась в куклус-клановский капюшон школьного администратора и поручала сыну стучать на отца. А сын играл в футбол. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
В тот доолимпийский год, после которого власть будет подчищать всех неблагонадёжных, семья Стусов выбралась отдыхать на берег реки. Вдруг через луг напрямик мчится всё та же чёрная «циркулярка». Из неё выходят трое плечистых парубков в одинаковых футболках и тренировочных штанах. В руках — удочки-близнецы без поплавков. Троица становится рядом и, не утруждая себя нанизать на крючки наживку, забрасывает удочки в реку, вся обращаясь в слух. На какой они надеялись улов? Даже если люди — стукачи, им всё равно приходится слушать поэта. Слушать, да не слышать. Но поэта слышит Вселенная, потому что никто, кроме него (так уж повелось на человеческом веку), Вселенную во всей полноте не слышит.
Стус — струс, сотрясение. Первый его срок измерялся пятью годами лагерей в Мордовии и тремя годами ссылки на Колыме. Второй — десятью и пятью «уральского коэффициента». Исчислите от 80-го года сию протяжённость — в осадок выпадет 2000-й год, стык столетий, миллениум. За это время в Империи было порушено всё, что могло порушиться, но, видит Бог, развалила её не эта «щемящая щепоть» диссидентов, оплетённых колючей проволокой политзоны. Хоть и существует точка зрения, вызревшая уже в новейшие времена — с момента постоянной прописки в бывшем учреждении ВС-389/36 фестиваля «Пилорама»: «Здесь закалялась воля поколенья, готового распиливать страну». Нет, Империю всё-таки распилили те партийные оборотни, с которыми и схлёстывались узники этих печальных мест. Не мне судить, что бы сказал Василь Стус, доживи он до этих дней. Но он не дожил. Родившийся 6-го января 1938-го года в селе Рахнивка Винницкой области, он взошёл на уральскую Голгофу в сентябре 1985-го — в толчковый год горбачёвской перестройки.
…Стрижи свили комковатое гнёздышко над балконом. Склеили ясной птичьей слюной — из пыльных комочков, сухих травинок. Над другими балконами щебечущего барокко я не заметил. Удивительно: оно прилепилось к балконному козырьку именно в 1989-м — когда прах высокого упрямца был возвращён на родину — в Киев.
Густой и тёплый снег. Белыми гусеницами он цепляется за ветви кладбищенских деревьев, незамысловатые узоры оград сельского погоста, без всякого оповещения переходящего в тюремный. А над могилой Стуса, захоронениями других здешних мучеников снегу цепляться не за что: деревянные столбики с выбитыми на них жестяными номерами. Мачты потерявших паруса кораблей. «Сосна из ночи выплыла, как мачта». Прах Стуса покоится под столбиком с порядковым № 9. Что до порядковых номеров, то, кроме украинцев, здесь тянули срока белорусы, армяне, эстонцы, русские. Все, как правило, помеченные одной статьёй — антисоветская агитация и пропаганда.
Киевский бард Олег Покальчук счищает фанеркой снег с могил Василя и Юрия Литвина (ещё один украинский письменник). Рядом — Дима Стус. С ним — бывший узник этого же лагеря, филолог Василь Овсиенко, поэт и кинорежиссёр Славко Чернилевский, кинооператор Богдан Подгорный, журналист Валерий Павлов. Я в их числе. Непроизвольный русский проводник, знаток здешних нравов. Мы — в ноябре 1989-го. А вот и голос-выразитель тех самых нравов:
— Я запрещаю вам раскапывать могилы! Иначе квалифицирую надругательство.
прорежутся у меня впоследствии строки. Ковалевич требует предъявить разрешительные бумаги. Они — в чусовской администрации, а с копиями один из украинских хлопцев — поэт и выпускник Высших литературных курсов Володя Шовкошитный — убыл в Пермь за цинковыми гробами. Потом мы узнаем: грузовик, который спешил из Перми в сторону Чусового, был остановлен постом гаи прямо на выезде из областного центра. Два капитана милиции и старшина. Тут же крутился тип в синем трико с красными лампасами.
— Ваша машина сбила мальчика!
Пока посланец Украины с водителем ходили на разборку и возвращались к машине, три колеса уже были проколоты. Мы заждались Шовкошитного. Как вчерашний чусовлянин, я быстро смекнул: идёт вполне продуманная игра. Во-первых, пятница. В ноябре световой день на Урале быстро загустевает сумерками. Во-вторых, все ведомственные телефоны в сговоре: утратили дар речи. А в воскресенье на Байковом кладбище Киева при большом стечении народа назначено перезахоронение. Значит, кому-то из нас надо срочно метнуться в Чусовой — выбивать новые копии бумаг, испрашиваемых приставленным Ковалевичем. В общем, по Пастернаку:
«Сто слепящих фотографий ночью снял на память гром».
Он вкатился на кладбище действительно за полночь — гром долгожданного грузовика. И всё-таки Дима и его друзья успели со скорбным грузом на самолёт.
Незадолго до гибели к Стусу приезжали жена и сын. После нескольких часов ожидания прапорщик ликующим голосом сообщил:
— Ваш муж и отец отказался от свидания! Дмитрий тогда обозлился на отца. Как?.. Почему?.. Разве он нас разлюбил?! Однако всё было тоньше и изощрённей.
— «Стариков» на зоне унижали бесконечно, — говорит мне писатель Борис Черных, бывший сиделец соседнего со Стусом барака. — Куда только не заглядывали! Идущих к нам на свидание женщин просматривали на медицинском кресле. Понимаешь, что творилось?! И мы сказали своим любимым: «Нет, этого не будет никогда!» Видимо, Стус решил: «Лучше я не увижу жену и сына, чем унижаться самому и знать, что унижены они». Дмитрий, повзрослев, потом это понял.
Стус объявил сухую голодовку.
— На какой термин? — спросил Василя сидевший с ним в одной камере Леонид Бородин, ныне известный прозаик и многолетний главный редактор журнала «Москва».
— До конца!
В ночь с 3-го на 4-е сентября 1985-го года кто-то из заключённых якобы слышал глухой возглас: «Вбылы, холера!» — и глухое падение тела в карцере. Украинский поэт погиб за полтора месяца до заседания Нобелевского комитета. Лауреат 1972-го года, немецкий писатель Генрих Бёлль, выдвинувший Василя на эту премию, был уверен, что 24 октября она будет присуждена кучинскому узнику. К слову сказать, в 1936 году Нобелевскую премию получил находившийся в концлагере Карл Осецкий, и Гитлер распорядился выпустить его на свободу. Однако Нобелевку дают только живым…
…Золотое обручальное кольцо, привязанное на чёрную нитку, опоясывает фотографию, лежащую на столе. На снимке — глаза-угли, плотная жесть рта, нервные крылья носа. Тёмные короткие волосы, как бы приглаженные наспех ладонью, ершатся, будто фотографируемый только что снял осточертевшую шапку-ушанку. Перед нами снимок Василя Стуса. Человека с прикрытыми, как у слепца, веками, чутко вибрирующего вокруг снимка обручальным кольцом-клюкою, зовут Василий Пьянков. Это обладатель феноменального дара, в своё время заставивший проникнуться так и не воплотившимся спросом не только представителей спецслужб, но и уважением самого Вольфа Мессинга. Лицо человека колоссально напряжено, посинело. Он «подключён». Вот радиус вращения уменьшается, кольцо — уже не карусель, а маятник, творящий нимбы над портретом. Человек выдыхает:
— Удар был нанесён справа, со спины, в область лопатки или шеи. Стус упал, скрючившись, на правый бок. Вижу приземистого человека с грубыми чертами лица.
Существует, как минимум, три версии его смерти. Официальная — сердечный приступ во время объявленной голодовки. И две сопутствующих — самоубийство и убийство.
— Рядом с карцером Стуса была камера Бориса Ромашова, личности с уголовным прошлым, попавшей в политзону по недоразумению, — рассказывает Бородин. — Именно он говорил мне, что слышал крик «Вбылы, холера!» Однако потом стал от этих слов отказываться. Не исключено и другое: у Василя было нечто вроде поговорки: положили тебя хребтом на колено, хрустнул позвоночник — берегись. Больше всего Стус страшился хрустнуть. Не перед ментами. Перед собой. Стус — это пушкинский тип по психологии. Пушкину не было необходимости драться на дуэли. Стус тоже мог стиснуть зубы, но он шёл вразнос. И, если его убедили, снять голодовку. По себе знаю: набил подлое брюхо — до того противно. Жить не хочется…
Бородин уточнил: Василь являл для него образ подлинного поэта и «после Стуса» он «перестал сочинять стихи». Вот вам урок: в квартире русского писателя на стене висит фотопортрет украинского поэта. Думается, это не только дань памяти о совместной лагерной бечеве, но и показатель отношения к тому самому «матричному» образу.
— Смерть эту долго скрывали от обитателей зоны, — свидетельствует Василь Овсиенко. — 4 сентября в 10–11 утра мы услышали шаги, много шагов. Шаги остановились у карцера Стуса. Я различил голоса подполковника Афанасова, замполита Долматова. Потом группа удалилась, но — другой стороной, чтоб никто из нас не видел её из окна. Запустили версию, что Стус снял голодовку и будет этапирован в Киев…
Но 5 сентября 1985-го года в столицу Украины пришла телеграмма: «Ваш муж Василь Семёнович Стус скончался». В ответной телеграмме Валентина Попелюх написала: «Прошу до моего приезда не хоронить». 7-го числа вместе с сыном вдова приехала в Кучино.
— Сейчас вас отведут к могиле, — сухо молвил Долматов. И, недолго думая, пояснил — У нас нет холодильной установки.
Когда мы вскрыли гроб, нашим взорам предстало длинное мумифицированное тело с головою повёрнутой набок (помните прозрение Василия Пьянкова: «Удар был нанесён справа, со спины, в область лопатки или шеи»?), руки не на груди, а вдоль туловища, и поверх — как два восклицательных знака совершённого злодейства, — зеркально-новенькие, словно только что из-под сапожной щётки, чёрные ботинки! Поэт (а Стус был почти двухметрового роста) не вмещался в государственную домовину и, чтобы втиснуть его в прокрустово ложе, запыхавшиеся похоронщики стащили с покойного обувь. Прав Долматов: холодильной установки в учреждении ВС-389/36 не было, но наличествовала другая установка — зарыть в землю спешно, по-воровски, преодолевая страх.
Три версии… Как три реки в Чусовом. Они сливаются в гибель Василя Стуса, продуманную кем-то со стороны, потому что поэт, создающий философски-углублённую лирику, не вписывался, говоря его же словами, в «державу полусолнца, полутьмы», являя редчайший пример, как творчество может сберечь свою чистоту и вырваться в беспредельность, окольцованное пределами лагеря. В 1970-м году он писал о том, что «.. поэт полон любви, преодолевает природное чувство ненависти, освобождается от неё, как от скверны». И далее: «Если бы жить было лучше, я бы стихов не писал, а — работал бы на земле». Значит, занятие поэзией он воспринимал как задачу. И добавлял: «Ещё — презираю политиков». И — тут же: «Ещё — ценю умение честно умереть». И, прогоняя по извилинам мозга все эти сигналы, «держава полусолнца, полутьмы», само собой, должна была поэта поглотить, при этом, как и положено, упорядочив своё злодеяние — под № 9.
В 2001-м году в архиве ГУВД Пермской области было обнаружено «Дело Василя Стуса». Всё это время родственникам поэта и его друзьям, украинской и российской общественности официальные источники врали: дескать, в связи с ликвидацией учреждения ВС-389/36 уничтожена и вся документация, касающаяся заключённого Стуса. И вот — нечаянная находка. Правда, находку эту из людей «гражданских» никто в глаза не видел. Весть о ней мне принесли сотрудники Мемориального музея истории политических репрессий «Пермь-36», созданного в бывшей политзоне. Примерно за неделю до этого я обратился с письмом к тогдашнему губернатору Прикамья Юрию Трутневу с просьбой оказать содействие в поиске конфискованной у поэта рукописи лирических стихов и переводов на украинский Рильке, Рембо, Киплинга и Гёте.
Приближалось 20-летие ещё одного музея — истории реки Чусовой, на чьи торжества из Киева пригласили сына Стуса Дмитрия. Я знал, как дорожит он любыми свидетельствами о пермском периоде жизни и творчества отца. «В истории лиры есть пермский период», — как застолбил другой поэт — Владислав Дрожащих. Этот визит как-то сам по себе совпал с форумом украинцев в Москве и, несмотря на заверения музейщиков из «Перми-36», что они в автономном режиме занимались поиском «Дела Стуса», опыт мой подсказывал: случайности здесь быть не может.