14525.fb2 Журнал «День и ночь» 2011-03 (83) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 67

Журнал «День и ночь» 2011-03 (83) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 67

Марьюшка и спрашиват:

— Уж не я ли там была, сестрицы? А сестрицы на смех подымают?

— Куды тебе, Замарашке! Сиди уж на печи, чумазая, перегребай золу с угла на угол!

Один лишь отец маленько заподумывал о чём-то, на свою доченьку запоглядывал да головой запокачивал.

На друго воскресенье опеть просится Марьюшка в церкву. Опеть её не берут. Она попросила подать ей поварёшку. Сёстры-те бросили ей поварёшку, да прямо в голову.

А царевич еле дождался воскресенья. Только там — тот же сказ. Всёй и разницы, что одета была красавица на этот раз в золото платье, и конь у ей был в золотой попоне, с золотой дугой да с золотымя колокольцами. Среди крещёных снова только и разговору, дескать, подъезжат красна девка к воротам — коня не привязыват, людям не приказыват, сама заходит в церкву. Спрашивают её, из какова она городу, а она только и молвит коротёхонько: «А из такова городу — поварёшкой в голову». После службы царевич опеть к выходу не поспел. Все говорят: видали, мол, как садилась, не видали, куды укатилась.

Дома у Марьюшкиных сестёр красавица в золотом платье с языка не сходит. Вот бы и им таки платья! Царевич-то, небось, тогда не на эту, не-знаему, глазел бы, а их заметил да, глядишь, и посватался. Возраст-то у его — самый, што ни на есть, жениховский.

А Марьюшка с печки опеть тихонько спрашиват:

— Уж не я ли там была, сестрицы? Те только руками замахали:

— Куды тебе! Сиди уж на печи, перегребай золу с угла на угол!

Только один отец сильней прежнего задумался. Платье-то — платьем, однако, ежели его Марьюшку умыть, да причесать, да нарядить так-то, дак не выйдет ли, што личиком-то она с той девицей одно в одно будет? И с прозваньем городов у ей мудрено, да не с намёком ли каким выходит: то — «гребнем в голову», то — «поварёшкой в голову»?!

На третье воскресенье отец Марьюшкин сказался занятым и не пошёл в церкву, а в сараюшке спрятался. Тут и увидел он, как его дочушка, кровиночка родная, петушиным пёрышком себя обмахнула, как оказалось на ей тако баско платье, што надо бы нарядней, да некуды! Всё, будто из радуги соткано. И дуга, и попона на коне, и колокольцы — тоже ровно с небес после дожжичка сняты, всеми цветами переливаются. Села Марьюшка в кошеву и со двора выехала. А отец пошёл в избу, пал на колени перед иконами и молится — ног от радости под собой не чует.

Марьюшка у церковных ворот, привышным делом, коня не привязыват, людям не приказыват, сама заходит в церкву, и также, привышным делом, в последний ряд встаёт. Только слышит вдруг из уголочка сзади голос знакомый: — Ежели ты и нонича уедешь из церквы, словечка мне не сказав, погублю я свою бессмертну душу — утоплюся в пролубе.

Оглянулась Марьюшка, а позади — тот паренёк, которому она вышиту рубашку отдала. В той рубахе и стоит. И вышивка — цвет в цвет — с её платьем сходится. Догадался царевич на этот раз тоже в последний ряд встать, а она догадалась, што не зря на их одёже одинаково Восиясно Красно Пёрышко сият. Встали оне рядышком и так до конца службы простояли вместях. Вместях и из церквы вышли. Взялись обое за руки, стоят — расходиться неохота.

Царской дядька видит тако дело, домой скореича побежал — рассказать царю с царицей, што царевич наконец-то свою сужену нашёл. Те заахали, заохали, подхватились — да к церкве. А тут и Марьюшкин отец из дому прибежал, запыхался. Сговорились скоренько, да в тот же день и обвенчали царевича с Марьюшкой в той же церковке. Пожили молоды сперва в царском терему, пока царевич свой теремок не изладил. Весь кружевной, нарядной. А на самом верху петушок крутится. Такой баской — глаз не отвести. И шея, и крылья, и хвост так на все цвета радуги и переливаются. Отца Марьюшкинова молоды-те к себе взяли. А мачеха с дочками от стыда вовсе из тех мест ушли, куды глаза глядят.

Так-то вот. Счастье-то — оно не с неба сваливатся. Его заробить надо.

Маремьянин петушок

Надо сказать, что и с этой сказкой у меня кой-какие, не совсем сказочные, воспоминания связаны. Впервые про Восиясно Красно Пёрышко я услышала от Стары, когда вовсе маленькой была, то есть — задолго до нашего обидного разговора про любовь. Тогда мои прародители ещё в Черемисской жили, а меня время от времени отправляли к ним «на поправу».

И была в той деревне у моей бабушки подружка или, как говорили в деревне, — «товарка» — совсем старенькая тётушка Маремьяна. Обе ещё с Первой Германской дружили, когда мужьёв на войну забрали. Наш-то Старый с германской войны воротился после долгого плена, а Маремьяну та война вдовой оставила. Старый по-соседски помогал ей, чем мог, — огород вспахать небольшим плужком на своём Серке или дровишек подвезти, картошку выкопать.

Был у Маремьяны сынок Яша. В деревне его так и звали — Яшка — вдовий сын или Яшка Маремьянин. Бабушка рассказывала, что дед взял его «в науку», то есть по ходу дела обучал разным крестьянским премудростям.

Однако к тому времени, когда меня впервые привели в гости к тётушке Маремьяне, Яшки там уже почему-то не было. Почему — не знаю. Только жила тётушка совсем одиноко в земляной избушке на самом краю деревни. А мы со Старой ходили к ней пельмени стряпать. И каких только пельменей не напробовалась я тогда: и рыбных, и капустных, и «картовных» (из варёной или сырой картошки), и «ретешных» (из редьки)…

Стара замешивала дома крутое пельменное тесто, приготовляла соответствующую начинку, брала с собой маленький горшочек густой сметаны, и мы гуськом пробирались с узелком по узенькой, едва намеченной в снегу тропинке «на пельмени к тётушке Маремьяне, за кумпанию посидеть».

Землянка была тёмная и низенькая. Всего убранства в ней — печка, круглый стол да несколько круглых, узких и высоких «тюриков», которые служили табуретками. Такие «тюрики» — два отпиленных от осины кругляша, соединённые семью-восемью узенькими пластинками-досочками, — использовали в станках, на которых половики ткут. (Правда, были эти «тюрики» явно не на мой характер рассчитаны, потому что падала я с них бессчётное количество раз). Со стола до полу свисала домотканая скатёрка. Под этим-то столом я однажды и устроила очередную свою проказу, из-за каких Стара и прозвала меня в своё время Проходимкой.

У тётушки Маремьяны на ту пору из всей домашней живности оставался один, совсем ручной петушок Буяшка. Летом он хулиганил в чужих дворах, где топтал куричёшек у зазевавшихся соперников, а зимой жил под печкой в землянке Маремьяны и вёл себя самым смирнейшим образом. Когда мы приходили, он выбирался из-под тёплой печки и крутился возле нас, дружелюбно о чём-то своём, курином, рассказывая. Позовёшь его — подойдёт с доверчивым кокотаньем. Зёрнышек пшеницы или семечек бросишь — склюёт и начинает крутиться да кланяться, будто благодарит за угощенье.

А петух, надо сказать, красоты был необычайной. Шея, крылья и хвост Буяшки переливались всеми цветами радуги: и тёмной синью-зеленью отливали, и ярким золотом светились, и с самым багряным закатом сравняться могли. А на ногах — ещё и пушистые «штаны» красовались. Словом — не петух, а загляденье!

Мудрено ли, что я и вообразила себе, будто он и есть тот самый петушок из сказки про Восиясно Красно Пёрышко. (Даром, что ли, Стара говорила — «баской, как в сказке»!). А раз так — почему бы мне не использовать по прямому назначению волшебное Буяшкино Пёрышко? Не зря же этот красавец всего-то в двух шагах от меня столь безбоязненно расхаживает.

И однажды, когда Стара и тётушка Маремьяна в очередной раз принялись лепить пельмени, я семечками коварно заманила Буяшку под стол и деранула у него из хвоста самое баское, самое переливчатое перо. Дерануть-то деранула, да силёнки, видать, не хватило выдернуть до конца. Только заорал Буяшка что есть мочи вовсе не по-куриному и рванул из-под стола в родное подпечье, а я осталась с пустыми руками.

Хуже всего было то, что и надежды никакой обрести-таки заветное перо у меня не осталось: бедный петушок с тех пор, едва завидев в дверях мою пшеничную головёнку, с испуганным клёкотом скрывался в своём убежище. Стара и тётушка Маремьяна издивовались вконец, почему это раньше он так любил «на людях» покрасоваться, а теперь его никак нельзя из-под печки выманить?

Правда, у моей мудрой Стары, видать, были на этот счёт кой-какие сомнения, и она не раз пыталась выведать у меня: что же такое с бедной птицей под столом приключилось? Но я, естественно, молчала, как партизан на допросе, а Буяшка… Он, если и волшебный был, тоже почему-то помалкивал. Может, не хотел со взрослыми по-человечьи разговаривать, а, может, просто пожалел девчонку: за такую проделку мне могло по первое число попасть.

Побаска про Суседушка Буканушка

Сегодня наши старшие пораньше с домашними делами управились. Мама уже сходила на ночь попроведать Маечку. Новая Майкина дочка — Звёздочка угомонилась за своей загородкой. И мама «безделицей» занялась: из белых, как снег за окном, ниток очередное покрывало вяжет. Мечта у ней: всем нам — троим девкам — по такой нарядной, кружевной, лёгкой пелене сделать в приданое. А Стара взялась из надранных загодя тряпочек круглый коврик плести под ноги на холодный пол. Руки заняты, а язык-то свободен. И начинается.

— Сказывала моя баушка, што однажды её сам Хозяин давил.

— Какой — Хозяин?

— Да Суседушко Буканушко.

— А какой он? Где живёт?

— А такой. Ежели к ему с добром, дак и он с добром. Убирашь со стола — дак оставь и Ему крошечку, а на праздник — и чуток кашки в чашке нечаянно забудь. В нову избу перебирашься, с собой позови, а то осердится. И будешь потом маяться без своего домового: всё добро скрозь пальцы уйдёт. Которой домовой помоложе — за печкой живёт, а который постаре — под печкой. Буканушко — он над всем домом, над всёй скотиной — Хозяин. Видеть Его нельзя, а вот услыхать — можно. Он вить, как человек. Ему тоже и весело быват, и скушно. Как заскучат, зачнёт шутки шутить. У меня вот всё спички норовит спрятать, и посмеиватся, пока я их ищу. Скажешь Ему: «Ну, ладно уж! Поиграй да отдай!» Он и подсунет их куда-нето на видно место. А то возьмётся вздыхать да постанывать. Это он меня пугат. Только я Ему и скажу: «Што, Суседушко, вздыхашь? Али мыши одолели? Я их — счас, окаянных! Кышь! Кышь!» Он и развеселится.

— А как он баушку-то давил?

— А она тогда ещё молода была. И вот спит это она. А домовой, не к ноче будь помянут, на неё навалился и давит ей на грудь, и давит! У ей уж дыханья не хватат, а Он всё давит. Она Его и спрашиват: «К добру пришёл, али к худу?!» А Он как дунет ей в лицо, ажно волосья зашевелились. «К худу, — говорит, — к худу!». Ну, у ей на другой день робёночек и помер.

…Я так и замираю от ужаса, представляя, как кто-то невидимый давит бедной женщине на грудь, как глухо говорит ей это зловещее «к худу!», и как она плачет потом над мёртвеньким ребёночком.

Побасёнка про коси-ногу

Лето, говорят, — Припасиха, а зима — Прибериха. Припасы-то кой-какие у нас, конечно, ещё есть. Только когда каждый день — бураны да бураны, а морозы такие стоят, что мама не решается яму открывать, чтобы не застудить её, то мы уже и голой картошке радёхоньки. А тут — на тебе! От-теплело, наконец! И то сказать, март на дворе, а с крыши ещё ни единая сосулька носом вниз не нацелилась. И всё ж таки — отступили большие морозы, и наш Ваня слазил в яму не только за картошкой, а и капустки достал квашеной, и огурчиков солёненьких из бочки.

И вот мы жадно выхватываем из-под Стариных рук эти самые огурчики, сложенные горкой в миске. Они — маленькие, пузатенькие, крепенькие. С одного боку к огурчишке вишнёвый листочек прилип, с другого — тоненькая беленькая пластиночка чесночинки. А из миски мокрые растопыренные зонтики укропа торчат и па-а-ахнут — на всю избу. Куснёшь — и мастерски посоленный, крепкий огурчик так и хрустнет под зубами, так и брызнет тебе на язык холодной, солоновато-кисловатой, зеленовато-прозрачной, аппетитной мякотью, сквозь которую просвечивают белые семечки. И потом долго держится во рту этот незабываемый вкус.

Как же они назывались — те огурчики?! Ах, да — муромские и неросимые. Других сортов и не знали в наших деревнях. И не помню, чтобы огуречные плети их когда-нибудь чем-нибудь болели. То ли вовсе тогда болезней огородных не водилось, то ли спасала от них крапива по краям гряд. Разве что под самую осень пожелтеют плети, и ты переворачиваешь их, заглядываешь, не прячется ли где ещё какой-нибудь крутобокий малец, не прихваченный первым морозцем?

Ну, земляным-то огурцам не грех и до морозов жить. Они-то своих первых детёнышей не торопились выдавать! А в начале лета нас дразнил соблазном ранний урожай с навозной гряды. Остренькие, похожие на крохотные лодочки огуречные семечки, подогретые теплом уже перепревшего сверху, а внизу ещё перегорающего навоза скорёхонько пускались в рост в своих глубоких земляных ямках. При похолоданиях мама бережно прикрывала эти ямки ветками, набрасывала сверху старые половики, и зелёные выскочки сидели там в тепле, как в гнёздышках.

Но вот миновали ночные заморозки — и, глядишь, уже поползли ко краям высоченной широкой гряды зелёные плети, и завились на них первые цепкие усики, и зажелтели ярко-жёлтые, нарядные, как солнышко, цветочки. (Мы наперегонки искали мужские, без зародышей, цветы, обрывали их и ели — самое первое летнее, сладкое огородное лакомство!). А там уже и первые крохотные огурчёночки повисли. Напиваются досыта летними дождичками, тёпленькой водичкой, которую мы таскаем на гряду из бочки, наливаются соками под летним солнышком.

И тут уж у Стары — одна забота, как бы уберечь от внучкиных и соседских ручонок два самых-самых первых?! Потому что у ней на эти два огурчика — свои виды. Первый положено было торжественно разрезать повдоль на шесть равных долек: маме, Аннушке, Ване, Вале, Нине и самой Старе. И съесть свою дольку надо было столь же торжественно, с благодарностью огурцу за то, что поспел, солнышку — за то, что грело, дождичку — за то, что поливал, Господу — за то, что дал до такой радости дожить. Второй огурчик шёл на первую летнюю окрошку. Для неё и квасок заранее готовился, и картоха загодя варилась, и сметанка в яме, в крыночке холодилась.

А укараулить Старе эти огурчики помогал Ко-си-Нога.

— Стара, а кто он такой — этот Коси-Нога?

— Да сродственник он нашим Буканушке и Баннушку.

— А где он живёт?

— Ну, летом-то — в огуречнике, у плетня, в крапиве, а зимой на постой просится — то к Баннушку, то к Буканушке. Ежели с Баннушком сговорится, дак у его в бане под полком зазимует, а ежели с Буканушкой — дак в избе, под печкой. Ну, живут, живут, а зима-то у нас — эвон кака длинна. Ну, и надоедят друг другу до смерти. Ругаться да драться примутся. Слыхали, поди, как нонче ночью на крыше орали?

— Стара, дак это коты орали! Наш Барсик да Васька парамоновский. Они все эту чёрну бродячу кошку, котора к нашему огороду прибилась, поделить не могут.

— Разве? Ну, может, и коты. Только ежели Буканушка с Коси-Ногой счинятся драться, дак орут точно так же. Оне ведь ещё и потому ссорятся, что Буканушко-то над всем домом, и над двором, и над скотиной — Хозяином поставлен… И над огородом норовит покомандовать. А Коси-Нога-то не соглашатся к ему в подчиненьё идти. Мол, ты там хозяйнуй, а огород — моё дело. И некоторой некоторому уступить не хочут.