14616.fb2 За святую обитель - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

За святую обитель - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Атаман Епифанец

После черного дня, принесшего обители столько страха и горя, занялась, сменив темную ночь, кровавая заря на небе. Холодный ветер завывал, как голодный зверь, ломая сучья голых деревьев. В ложбинах белел уже кое-где снег; утренний мороз сковал тонким льдом овраги и ямы, залитые осенними дождями. Ноябрь уже зиму кликал, и шла она — студеная и сердитая — на землю скорыми шагами.

Мутно-красными лучами прорезывало ноябрьское солнце предутренний сумрак; словно нехотя будило оно спящий люд, зная, что не к добру опять день занялся, что снова польется на земле кровь человеческая.

Отразилась заря на крестах и куполах монастырских; понесся навстречу лучам густой удар вестового колокола… Посветлело и в станах ляшских, послышалось ржание коней, бряцание оружия… Задымились позади тур и окопов утренние костры, засуетились разноплеменные воины…

Разбудил утренний шум и изменника Оську Селевина, что проспал всю ночь глубоким сном, как будто и не его вина была, что пришлось обители столько муки вытерпеть. Оська жил в стане Сапеги, спал в исправном шатре, где помещались слуги пана гетмана, где всего вдоволь было: и еды, и вина, и меду… Не то чтобы полюбил пан монастырского беглеца, но видел, что от Оськи продажного немалая польза выйти может: все-то в обители знал переметчик, обо всем-то рассказал ляхам. Одет был Оська в красный жупан, Сапегой пожалованный; на боку у него болталась ценная сабля с насечкою; в высокую шапку сверху красивое перо было воткнуто. "Эх, — частенько подумывал Оська, — кабы меня наши молоковские увидели, то-то бы подивились! Чем не пан? И казна есть!" И побрякивал переметчик серебром да золотом в кармане — наградой за то, что предал своих братьев и единоверцев.

Поднялся Оська, подсел к костру, медом крепким согрелся и, позевывая, начал раздумывать, сколько ему из добычи на долю выпадет, когда возьмут ляхи обитель. Но не докончил он своих корыстных расчетов, позвали его к пану Сапеге: понадобился он зачем-то гетману.

Петр Сапега лежал на широкой лавке, покрытой медвежьей шкурой; мальчик-слуга держал перед ним большой серебряный кубок с гретым вином, от которого вился по шатру легкий пар. Около гетмана сидели князь Горский, удалой наездник, начальник одного из конных полков, Константин Вишневецкий, тоже князь знатного польского рода, прельстившийся военной потехой и добычей, ротмистр Костовский и еще два-три пана важных. Перед их ясновельможностями, согнув спину, хитро поглядывая, стоял рыжий литвин Мартьяш. Весело было лицо лукавого пушкаря, самодовольно улыбались и удалые паны.

— Через два дня, пан гетман, взлетит угловая башня монастырская, — говорил литвин. — Нелегко было подкоп делать, да уж я трудов не жалел, надеясь на богатую награду… Теперь немного уж рыть осталось…

— Славно! — воскликнул Сапега. — Наконец-то доберемся мы до монашеской казны… Не придется здесь зиму мерзнуть…

Заликовали и другие паны; стали советоваться, какие полки наперед в пролом пустить, где прежде всего грабеж начать. Принялись Оську расспрашивать о казне обительской. Лукав и сметлив был парень, сразу понял в чем дело, обрадовался.

— Наперед надо большую Троицкую церковь оцепить. Там, милостивцы, добычи видимо-невидимо будет: в ризнице не перечесть сосудов золотых да серебряных, образов с окладами тысячными… Слыхал я, что и казна обительская там в кованом сундуке хранится… Неподалеку и кладовые монастырские, тоже поживиться есть чем…

И чем дальше, тем больше пересчитывал переметчик монастырские богатства — и горели у панов глаза жадным пламенем, и смеялись меж собою они, и делили загодя богатую добычу.

Гремя саблей, вошел в гетманский шатер пан Лисовский, раскрасневшийся от быстрой езды.

— Доброго утра, Панове! Я уже со своей стороны пальбу начал, пора и вам… О чем такая шумная беседа?

— Через два дня монастырь — наш, пан полковник! — закричал Сапега. — Ваш литвин знает свое дело.

Принимаясь за кубок с горячим вином, Лисовский весело мотнул головой. Скоро и он был увлечен шумной беседой о добыче. В шатер начали долетать громыхания ляшских пушек: опять пальба пошла…

Оська Селевин и литвин Мартьяш вышли из шатра вместе. Каждый из них чуял в другом такого же хитрого, лукавого, безбожного да корыстного, и разговорились они по-дружески. Вина и меда в стане вдоволь было; сели новые приятели к жаркому костру и начали угощаться.

— Ты только со мной иди, — говорил Оська. — Я тебя в такое место укромное приведу, когда обитель возьмем, что оба сразу панами станем. Пусть там другие сукно да полотно забирают, а мы чистое золото найдем…

— Берегут его крепко монахи?..

— А топоры-то на что?! Ты только за мной иди!

Долго пировали друзья под оглушительный грохот пушек, обмениваясь советами да рассказами: Оська — все про казну обительскую, Мартьяш — все про свой подкоп хитрый да про свою любимицу — горластую Трещеру.

Охмелел сильно Оська-переметчик, духом посмелел и, простившись с Мартьяшом рыжим, направился на окопы, где в дыму и пламени грохотали пушки, где шипели и перекрещивались тяжелые ядра. Бродя от тур к турам, попал он и в казачий стан атамана Епифанца. Все кругом в казачьем окопе иначе глядело, чем в шумном, пестром стане польском… Правда, также попивали казаки вино и мед, лежа под защитой своих пушек, но не слышно было ни буйных песен, ни смеха, не видно было веселых, довольных лиц. Не по душе была казакам трудная и долгая осада, не любили донские молодцы пальбы пушечной, пристуиного упорного боя. Уж и немало полегло их от защитников обительских, от ядер, камней и бревен монастырских. Еще в первую вылазку много посек их Ананий с товарищами. Злобились казаки и на ляхов, что все их вперед посылали, в самый огонь, не жалея, добычу сулили, а добычи все не было; к тому же, хоть и разбойный народ, а все ж родились и выросли казаки в православной вере — и порой жутко им было из своего нечестивого стана глядеть на блестящие кресты, слышать знакомый с детства благозвучный перезвон православных колоколов. Хмуро сидели казаки у костров, в своих темных свитках и бараньих шапках. Сумрачно следили они за пальбой. Всех угрюмее да молчаливее был седоусый атаман Епифанец.

По красному жупану да по богатой сабле приняли казаки переметчика Оську Селевина за какого-нибудь главного ляха. Поднялся атаман, подошел к нему.

— От гетмана что ли?

— Из стана гетманского. Ближний слуга я пана Сапеги, — ответил, спесиво подбоченясь, Оська.

— За каким делом? — сердито спросил Епифанец.

— Поглядеть пришел, исправно ль палите… Стража везде ль у вас поставлена… Непорядка нету ли?..

— Про то мы сами знаем, — отрубил ему старый атаман и зорко глянул на переметчика. — А ты ведь, молодец, никак не из ляхов будешь? Речь не та…

Еще спесивее надулся Оська, руку на саблю положил.

— Пану гетману служу. А пришел я оттуда, из монастыря… Больно скучно там стало; сиди себе за стенами каменными, ровно крыса какая. Ни погулять, ни выпить нельзя. А здесь зато не житье, а мед братии! И гетман меня жалует, денег отсыпал кучу…

— Стало быть, ты переметчик тот самый? — проворчал Епифанец, хмуря седые брови.

— Знать уж прослышали про молодца Оську Селевина? — И охорашиваясь, закрутил Оська усы по-ляшскому.

Темнее тучи сделался старый атаман, не стерпело его смутное сердце: схватил он переметчика за плечо могучей рукой и вышвырнул из окопа…

— Ишь, христопродавец, чем хвалиться надумал! Не позорь честной стан казацкий… Нет у нас места перелетам-корыстникам, что веру и братьев продают… Прочь уходи, не то саблю выну!

Не удержавшийся на ногах Оська неловко с земли поднялся. Хотел было побраниться с грозным атаманом, да боязно стало: больно сердито поглядывали на него усатые, смуглые казаки. Побрел он дальше, ворча…

Сел на свое место у дымного костра седоусый атаман Епифанец, опять зачернели глубокие складки на грубом челе его с сабельными отметками. Под грохот пальбы начали опять старика одолевать непривычные, чудные, неотвязные думы. Все желаннее ловил его чуткий еще слух переливы колокольного звона, что прорывались сквозь рев пушек. Чуть глаза закрыл — знакомые лица чудятся, о детстве старому разбойнику напоминают, шепчут давно забытые, сладкие речи…

Зелены-зеленешеньки, без конца, без границ, лежат славные донские степи… Высока и сочна трава степная, до гривы коням достает. В глубоких, тенистых буераках журчат весело студеные ключи, манят в жаркий день хлебнуть алмазной воды. Белеют хатки низкие с желтыми соломенными крышами. Сторожевые вышки, словно журавлиные долгие шеи, тянутся из зелени к синему небу. Белопенными валами плещет батюшка — глубокий Дон, несет-баюкает казацкие ладьи; в камышах тихая рыбачья песня слышится… Вон городок замаячил, крест золотой загорелся над церковкой. Поставила храм Божий сама вольница казацкая на то серебро-золото, что добыла мечом и копьем от басурман-турок да бритоголовых татар. Около церкви видны могильные плиты да кресты: немало казацких удальцов легло здесь, защищая родную церковь от нехристей. И батька атамана Епифанца под одной плитой лежит; пробито сердце храброго казака татарской стрелой… Чей это жалобный голос? Ужели старуха-мать из могилы встала, опять сына голубит, причитает жалобно? "Помни смерть батькину, сынушка мой ненаглядный, голубь мой, Епифанушка! Блюди веру православную, рази басурман-нехристей… Не дружись никогда с богоборцами-нечестивцами…"

Вздрогнул седоусый атаман: и въявь послышался возле костра чей-то жалобный голос. То казак молодой, Матюшка Дедилов, затянул родную, степную заунывную думку. Молодцу по родине взгрустнулось:

  …Как нахлынули злы татаровья   На широки степи, на тихий Дон…   Почали злодеи грабить, разбойничать,   Святые церкви рушить-ломать,   Над святыми иконами ругатися,   Золоты кресты на добычу брать…

Льется, льется заунывная думка, и не один седоусый атаман чутко вслушивается в знакомый родной ее лад… И другие казаки, старые ли, молодые ли, утихли, словечка не молвят, глядят на певца — не шелохнутся… Допелась родная думка под грохот пушек, замерла жалобно, еле слышно — и разом глубоко вздохнула казацкая вольница.

— Вот и мы… — начал кто-то, да осекся на полуслове. Очнулся атаман, огляделся — уж вечер настал…

В сапегинском и Лисовском стане начала стихать пальба, монастырские пушки тоже давно замолчали.

— Полно, кончай пальбу! — крикнул атаман. — Довольно иноков пугать, пусть помолятся старцы честные…

— А не больно и пугаются старцы-то, — ввернул словечко Матюшка Дедилов. — Переметчики сказывали, что все иноки. крестным ходом по обители ходят, в церквах службу правят: день и ночь зовут на подмогу Сергия…

— Пустое мелешь! — оборвал молодца атаман, невесть на что разгневавшись. — Время и на ночлег… Живо!

По грозному окрику сердитого атамана засуетились казаки: пушки отодвинули, на ночь стражу поставили, костры разожгли и разбрелись по шалашам да наметам. Скоро затих всякий шум в их стане.

Матюшка Дедилов атаману Епифанцу племянником доводился; спал он в атаманском шатре.

— Ты чего, атаман? — спросил молодой казак, видя, что старик в глубокой думе стоит, не ложится отдыхать на мягкие бараньи шкуры.

— Спи себе! — сурово ответил Епифанец. Мигом захрапел, заснул Матюшка крепким сном.

Атаман сел на шкуры и опять задумался. Узорные полы дорогого шатра озарялись слабым, мерцающим светом: в глиняной чашке, налитой топленым жиром, теплился синеватый, тусклый огонек. Черные тени ползли по узорчатой ткани, уходя кверху, к темной верхушке намета… Посреди шатра алели полусгоревшие головни потухающего костра…

Ныло сердце, томилась казачья душа. "Грех-то какой! — молнией проносилось в его смятенном уме. — На святыню православную поднял я свою саблю разбойничью! Родительский завет забыл!"

Туманятся глаза, и в том тумане из ночного мрака выступает чей-то знакомый лик: седые брови грозно сдвинулись над очами соколиными, горящими гневным пламенем… Под седыми усами старческие, бескровные губы шепчут укоры, проклятием грозят… "Ужли это батька из гроба вышел — проклясть меня, окаянного, за грех мой?" — И леденеет от ужаса седоусый Епи-фанец… А батька-то все грознее очами сверкает; вот распахнул он костлявой рукою могильный саван на широкой груди — видит Епифанец: в батькином сердце глубокая кровавая язва, а в той язве дрожит татарская оперенная стрела, словно сейчас из лука пущена… И слышит Епифанец глухой, замогильный голос своего батьки: "Окаянный ты, окаянный! Опозорил ты свою честь казацкую — побратался с басурманами-нехристями. Пришел ты боем на святую обитель, поднял руку на угодника Божия… Гореть тебе в огне вечном! Не даешь ты, грешник, старым костям батькиным на покое лежать. Вновь пронзил ты мне сердце мертвое кровавой стрелою… Берегись, окаянный, огня вечного!"

— Не кляни меня, батька! — вскрикнул Епифанец и очнулся… Неужели то сон был? Гудит буйный ветер вокруг шатра, глухо и грозно воет, словно вторит страшным батькиным словам. Все трепещется синий огонек в чашке, все ползут тени по ткани.

"Что это?! Кто там?!" — содрогнулся всем телом Епифанец, впился в угол горящим взором… Из глубины шатра подвигается к нему, грозно подняв руку, неведомый старец в длинной, черной монашеской мантии.

Белее снега лицо ночного гостя — страшит, пепелит атамана огненными очами. Над клобуком старца сияние видится…

Вскочил Епифанец, дико вскрикнул и упал ничком.

— Что ты, атаман? — бросился к нему разбуженный Ма- тюшка… Не сразу поднялся старый казак, а как встал, было лицо его словно другое: осунулось, потемнело; поспешно начал атаман сбираться в путь-дорогу.

— Буди казаков, Матюшка! — велел он молодцу.

— Куда, атаман? Ведь ночь на дворе!

— Вон из стана ляшского! Полно нам обитель святую воевать; полно нам губить душу христианскую! Созывай на совет казачий круг… Было мне сей ночью видение… Надо от греха скорей бежать!

Обрадовался Матюшка, да и заробел сильно, глядя на старого Епифанца: словно вырос атаман, сверкали под седыми бровями глаза его, голос — словно гром гремел.

Пошла тревога по казачьему стану. Утомленные дневным трудом, без просыпу спали донские удальцы. Но привыкли они каждого слова атаманского слушаться: повылезли из-под бараньих шкур да кожухов, начали к шатру собираться говорливой толпою.

Зажгли перед шатром осмоленные сучья, и в красном пламени их, в полном воинском вооружении, вышел к своим верным казакам Епифанец…

— Удалое казачество! — зычно начал он. — Не буду более над вами атаманствовать, вот булава моя — возьмите! Не к лицу мне, старику, честную саблю свою православной кровью пятнать… Оставайся здесь с ляхами кто хочет, воюй-бери обитель святую. Я ж вам отныне в том деле не пособник! Да и вас-то жалко мне, удалые казаченьки: великий грех вы на душу берете, и великий ответ вам держать придется за могилою… Неспроста, братцы, старый атаман говорит… Было видение мне середь ночи, угодника Божия узрел я, грешник окаянный… Грозил мне старец святой за мой грех, за братанье с ляхами-басурманами… Простите, казаченьки!

Зашумели, заговорили разом казаки. До сердца проникла им речь атамана; давно уж не по душе было донцам на святыню православную идти.

— Вестимо, грех!

— Ну их, этих ляхов нечестивых!

— Все с тобой уйдем, атаман; веди хоть сейчас! Поглядел Епифанец кругом, видит — нет противников…

Прояснело лицо старого атамана…

— На коней, казачество! В путь-дороженьку!

— Стойте, казаки, — молвил Матюшка Дедилов, выступив вперед. — А я что еще удумал: обители святой услужить, беду упредить великую… Ведь ляхи-то под стены, под угольную башню подкоп ведут; того и гляди громыхнут всю обитель…

— Что ж ты удумал? — перебил племянника атаман.

— А прокрадусь к инокам, да укажу им подкоп-то вражий… Небось, не возьмут тогда ляхи обители.

Обнял старый атаман Матюшку горячо, словно сына родного.

— Спаси тебя Бог! Послужи, племяш, святому Сергию за нас всех, старых грешников-разбойников. Искупи, коли придется, и муками грех наш великий…

Молча простился молодой казак со всеми; бледно, но твердо и спокойно было лицо его…

Покинув шатры и громадную рухлядь, еще до свету выступили донские казаки из ляшского стана. Хотела было венгерская ночная стража задержать их отряд, да смяли венгерцев молодцы одним натиском и помчались на волю-волюшку.

Невеселые вести понесли венгерские гонцы пану Петру Сапеге да пану Лисовскому.