14619.fb2
И если бы капитану Белоненко пришлось когда-нибудь писать книгу, то он не поставил бы точку на эпизоде, заключающем сцену суда. Он не считал бы свой долг выполненным до конца. Его книга была бы написана не о преступлении и наказании человека, а об его исправлении и обновлении.
Но капитан Белоненко не находил в себе никаких склонностей к писательству и потому ограничивался дневниковыми записями, которые вел в течение многих лет.
Очередная тетрадь была начата в тот день, когда начальник Управления сообщил Белоненко о новом назначении. А последние строки уже законченной тетради были таковы: «То, что некоторые у нас здесь называют „системой Белоненко“, совсем не является моей системой. Методы воспитания и перевоспитания человека, участие в этом деле всего общества, а не отдельных специальных сотрудников наркомата — разве это моя идея? Мы доживем еще до того времени, когда бороться с нарушителями норм общественной жизни будет не только оперативный работник, не только сотрудник милиции, а каждый гражданин. И судить их, наказывать их будет общественность. В этом одна из закономерностей развития нашего общества».
…На окне но было решетки. «Кукушка» шла со скоростью двадцать километров в час, и Марина не отрываясь смотрела на кустарник, близко подступающий к полотну узкоколейной дороги, провожала взглядом каждое дерево, на котором еще сохранился яркий осенний наряд. Ее радовало и удивляло все: клочья дыма на верхушках деревьев, рубиновые кисти ягод на ветках какого-то неизвестного ей куста, бурая трава вдоль полотна, запах влажного листа, грибов и горьковатый дым, напоминающий о дальних и неизведанных дорогах.
В вагоне для бесконвойных пассажиров было мало. В углу сидели две женщины в осенних пальто, с платками на головах, с сумками и чемоданами. Одна из них — помоложе — шептала что-то соседке, горестно качая головой, другая перебирала какие-то бумаги, близко поднеся к глазам, видимо никак не понимая, что же там написано. Марина догадалась: едут после свидания.
Рядом с ней сидели двое мужчин. Один — пожилой, в замасленной телогрейке, другой — молодой парень в комбинезоне и со связкой фарфоровых изоляторов на толстой проволоке.
Марина прислушивалась к торопливому стуку колес, осматривала вагон, который нравился ей своей печальной старомодностью, изредка поглядывала на своих соседей.
Два месяца тому назад она не могла бы поверить, что будет ехать в вагоне для бесконвойных с пропуском в кармане. Этот пропуск она время от времени нащупывала, как бы желая убедиться, что он здесь, с нею, что это не сон, а самая настоящая явь. В пропуске лежит командировочное удостоверение, в котором сказано, что
«з/к Воронова Марина Николаевна направляется в служебную командировку сроком на трое суток в детскую колонию».
В скобках помечено:
«бывш. 6 л/п.».
Там ждет ее Галина Владимировна. Они должны подготовить все к приезду колонистов. Сначала приедут мальчики с воспитателем — офицером, назначенным на эту работу после госпиталя, а потом и девушки.
Пропуск вручил Марине капитан Белоненко. У нее дрожали руки, и она кусала губы от волнения. Он, конечно, все это видел и потому поскорее выпроводил ее из кабинета, сказав только, что для бригады и, в частности, для Маши Добрыниной получение пропуска — тайна. «В командировку вы едете под конвоем, так им и скажите».
С пропуском в руках она подходила к вахте. Непередаваемое чувство ожидания прекрасного, которое откроется перед ней сразу же за воротами, охватило ее. Там будет необыкновенным все: и деревья, и кустарник, и трава, и сам воздух. Необыкновенным и прекрасным, потому что все это находится там, за пределами высокой ограды лагеря. Потому что все это еще вчера было недоступным. А теперь Марина может пойти все прямо, прямо, вон до той высокой осины — золотой в свете вечернего солнца. Можно наклониться и поднять желтый опавший лист, надкусить его тонкий стерженек и ощутить во рту горьковатый вкус. Можно сесть на пень, почерневший от времени, и прислушаться к голосам леса. Перелетных птиц уже нет, но, наверное, где-нибудь в кустарнике можно услышать щебетание какой-нибудь пичуги, мужественно переносящей зимнюю стужу родных мест. А самое главное, что ожидает Марину там, — это тишина. Она любила людей, любила шум и говор московских улиц, жаркие споры в студенческих общежитиях, она выросла в детском доме, ранняя юность ее прошла среди веселой, говорливой, неуемной в порывах и неутомимой в радостях комсомолии. Но в лагере она впервые почувствовала тяжесть вынужденного общения с людьми. Здесь никогда нельзя было остаться одной. Днем и ночью рядом были люди, от которых хотелось отдохнуть хотя бы на час.
Раньше Марина не ценила прелести тишины и не ощущала необходимости в одиночестве. Не ценила она и свободы.
Как тысячи других людей, она выходила утром из квартиры, садилась в трамвай, в автобус, в метро, торопилась на лекции, на стадион, в театр. Она не обращала внимания на примелькавшиеся рекламы, на блестящие витрины, газетные киоски, светофоры. Сколько раз она проходила мимо храма Василия Блаженного и говорила себе: «Надо бы сходить в музей», но каждый раз благое намерение оставалось невыполненным. Мешали другие дела, какие-то встречи, обещания куда-то приехать, что-то сделать.
Она не понимала, как безмерно, как безгранично она была богата, как много было для нее доступно — стоило только захотеть.
Она не ценила свободы, как не ценят ее многие.
Ведь есть же люди, которые утром не замечают ни блеска солнца, ни прозрачной тени дерева на асфальте, ни веселого танца первых снежинок. И совсем не потому, что они спешат на работу, что им «некогда», что у них «голова не тем занята». Они не видят этого даже тогда, когда у них свободное время, когда им «скучно» и нечего делать. А есть и другие… Эти не видят вокруг себя ничего потому, что слишком заняты самими собой и своими мелкими и крупными делами и делишками. Эти вечно «комбинируют», ловчат, злоупотребляют служебным положением, торгуют дружбой и любовью, обманывают друг друга и государство, совершают мелкие и крупные преступления. Они знают лишь одно слово: «Приобрести!» Приобрести зеркальный шкаф, автомашину, котиковое пальто, мебель, какие-то нелепые безделушки. Запихать в шифоньеры, гардеробы, комоды как можно больше белья, шелковых тряпок, мехов… Им всегда всего мало. Им всегда хочется еще и еще приобрести, доставать, «устраивать». Они не умеют отдыхать, не умеют веселиться, не умеют желать. Они говорят: «Надо уметь жить», а что такое «жить» — не знают. Им нужно только одно — деньги. А деньги эти надо «уметь делать». Они не говорят «уметь зарабатывать» — у них свой жаргон, свои понятия о жизни, о счастье, о радостях. Их мир убог и страшен, но они смотрят на окружающих свысока. Их суждения узки и ограниченны. Они рабы вещей, которые властно командуют ими, заставляют их изворачиваться, делать подлоги, совершать преступления. А когда однажды наступает крах, и им приходится давать отчет в совершенном, когда наступает конец их деятельности, и их вводят в кабинет следователя, они думают только об одном: «Для кого же наживалось? Кому же достанется?..» И только через некоторое время они поймут, что нет большего наслаждения, как идти в тишине по узкой лесной тропке, прислушиваться к шороху и шепоту леса, постоять где-нибудь у высокой сосны и вдыхать свежий, бодрящий воздух.
У Марины замерло сердце, когда Вишенка, просмотрев ее пропуск и командировочное, открыла перед ней калитку. Она боялась взглянуть туда, где поблескивали на солнце рельсы полотна, где виднелась крыша какого-то домика, где открывался перед ней вновь обретенный мир.
Заключенных, которые выходили и входили за ограду зоны, полагалось обыскивать — проверять, нет ли при них запрещенных предметов, вещей, писем, миновавших цензуру. Марина знала эти порядки, но в этот момент забыла все. И Вишенка, взглянув на ее побледневшее лицо, открыла дверь проходной вахты и сказала: «Иди погуляй. Теплушка опаздывает на час. Эх, погодка-то какая! Бабье лето вернулось!».
Марина сделала шаг, остановилась, постояла минутку. Потом побежала прямо через рельсы, туда, где начинался кустарник, и высилась старая осина, освещенная вечерними лучами солнца.
…Паровоз старательно пыхтел на небольших подъемах, весело постукивали колеса, клочья дыма оседали на верхушках деревьев. Уже миновало несколько лагерных подразделений, где теплушка останавливалась на несколько минут. В вагон входили и выходили люди в телогрейках, куртках и «домашних» пальто. Все это были большей частью заключенные, имеющие такие же пропуска, как Марина. Они тоже ехали в командировки — на другие лагпункты и в Управление. Вольнонаемных было мало: два пожилых стрелка в коротких, потрепанных шинелях, веселый, общительный экспедитор, сразу подсевший к соседям Марины, и военный из «высшего начальства» с усталым лицом и рукой на черной перевязи.
На одной из остановок за окном послышались громкие голоса. Кто-то скомандовал: «Давай иди! Не задерживай теплушку!» В ответ раздалась ругань. Голос был женский. Соседи Марины выглянули в окно. Марина вышла в тамбур.
Впереди вагона для бесконвойных был прицеплен уже знакомый Марине вагон, где перевозили заключенных под охраной. Там стояли два конвоира и поглядывали на ворота лагпункта, откуда и неслась ругань.
Из проходной быстрым шагом вышел старшина.
— Женское свободно? — спросил он стрелков.
— Места хватит…
— Режимные?
— Нет. А что?
Старшина сказал что-то, чего Марина не расслышала, и указал на ворота. Из вагона спрыгнул на землю начальник конвоя, и все четверо стали переговариваться. Потом старшина сказал:
— Черт с ней, сажайте в мужское, благо там свободно. Ее разве можно с людьми везти?
Один из конвоиров полез в вагон и откинул подъемную лесенку. Старшина, придерживая кобуру пистолета рукой, побежал обратно. Из калитки вышли два стрелка и между ними молодая женщина в разорванной блузке и с растрепанными светлыми прямыми волосами. Лицо ее было покрыто темными пятнами и фиолетовыми подтеками. Она шла раскачивающейся походкой, вызывающе оглядываясь по сторонам. При каждом шаге в прорехе юбки было видно голое колено, но женщину это ничуть не смущало. Отойдя от вахты, она обернулась назад, рванула с плеча блузку и крикнула:
— Подожди, начальничек! С тобой еще за меня рассчитаются! Будешь помнить Любку Беленькую!
Заметив в окне мужчин, она подмигнула им:
— Эй, вы, фраера, передайте Ленчику Румыну, что Любку в штрафизо[1] повезли!
— Прекратить разговорчики! — одернул ее конвоир.
Старшина передал начальнику конвоя пакет.
— Заходи, красавица, — сказал стрелок, — да помни: будешь шуметь — свяжем. У нас на этот счет имеется инструкция.
— Не пойду! — женщина остановилась у ступенек.
— На руках внесем. Давай, Павлов, поддержи ее справа.
Женщина завизжала. Понеслись проклятья и ругательства в адрес стрелков и начальника конвоя. Марина поспешно вернулась в вагон.
Пожилой мужчина, все еще наблюдая за посадкой, сказал:
— Ну, братцы мои! Как дикая кошка… Эй, стрелочки, не нужна ли помощь?
Молодой парень ответил:
— Справятся. Четверо их.
Еще несколько минут за окнами слышался шум и крики, наконец, дверь вагона захлопнулась. Стало тихо, но через секунду Любка заорала песню. Марина не знала, куда смотреть, щеки ее пылали — подобных песенок сна еще не слышала даже на пересылках.
Поезд дернул и заглушил слова, несшиеся из вагона.
Мужчина в телогрейке сказал: