14619.fb2
— Учтите, воры: еще одно такое свидание — и от всех вас клочки полетят. А посмеете тронуть — на другой день и клочков не останется. У моих ребят финки отточены не хуже, чем у тебя, Аптекарь… Так и передайте там, на хазе.
И ушел, даже не взглянув на ошеломленных парламентеров.
Да, он был легендарным вором, этот Никола Дикарь, и чем больше ходило о нем всевозможных слухов, тем меньше знала братва о его прошлом и его настоящем.
Румын хотел быть таким же, как Дикарь. В этом была цель его жизни. Ради этого он шел на самые рискованные «дела», ради этого швырял сумасшедшие деньги на воровских попойках, заводил самых шикарных, самых дорогих «девочек»… Но все это было не то, не то, не то… Идеал оставался недостигаемым.
О болезненном пристрастии Румына к Дикарю знали все. И втихомолку подсмеивались над ним, разжигая его новыми и новыми рассказами о «делах» Дикаря. И Румын слушал с жадностью, с лихорадочным блеском в глазах, с закушенными губами. Это была одержимая ненависть фанатика и мрачная страсть евнуха. Порою Ленчику казалось, что жизнь его так тесно переплелась с жизнью Дикаря, что, погибни Дикарь сегодня, — завтра погибнет и он, Ленчик Румын.
И вот — письмо с фронта. Письмо, в котором этот ненавистный и обожаемый человек последний раз (о, Ленчик знал, что это — последнее слово Дикаря!) бросал в лицо ворам правду. Этим первым и последним своим откровением Дикарь уничтожал все, чем до сих пор жил и дышал Ленчик Румын. Это был конец. Потому что, если отрекся Никола Зелинский, если сказал он: «Воровским кострам, что некогда горели так ярко, суждено погаснуть», — значит, так будет.
«…Суждено погаснуть…» — так писал в своем письме с фронта бывший вор, а ныне рядовой солдат, давший клятву с другими такими же солдатами «стоять насмерть».
Да, это был конец всему. Пусть не сегодня и не завтра, но веселое и хмельное пламя воровских костров погаснет, оставив после себя обугленные головешки и пепел, который разнесет вольный ветер.
Но признаться в этом Румын мог только самому себе. И уже чувствуя себя полутрупом, уже предугадывая недалекую свою гибель, Ленчик Румын, задыхаясь от хриплого кашля, кричал, балансируя на краю скамейки:
— Обман! Не было письма! Поднимемся, ворье! Еще жив преступный мир! Врет Дикарь — еще ярко горят воровские костры, еще летят искры! Еще мы…
Немного не рассчитал Румын — забыл, что стоит на самом краю скамейки, и, когда он взмахнул руками, показывая, как летят искры от воровских костров, другой конец скамейки поднялся вверх. Ленчик дернул руками, покачнулся и грохнулся на пол. Парень со шрамом на щеке поспешил поднять его. На мгновение в бараке воцарилось неловкое молчание. Потом Ленчик закашлялся — хрипло, с надрывом. Кто-то услужливо подал ему кружку с водой, кто-то протянул свернутую цигарку. Ленчик оттолкнул кружку, она, звеня, покатилась под нары. Потом затянулся и снова закашлялся.
— Загнешься ты, Румын, — произнес чей-то голос и осекся.
Ленчик быстро взглянул в ту сторону и зло оскалил зубы:
— А ты что — пожалеешь? На похороны с венком придешь?
Ему не ответили. Он смял цигарку и осипшим голосом продолжал:
— Значит, так, воры. Докажем начальникам…
И вдруг где-то совсем близко, казалось — у самой бровки, идущей вдоль высокой ограды, раздался низкий, хватающий за душу звук.
Парень со шрамом вздрогнул. Ленчик оборвал начатую фразу. Все притихли, прислушиваясь.
— Волки… — произнес кто-то глухим голосом.
В ту же секунду завыло, заметалось в трубе, над крышей, под окнами. Тонко задребезжало плохо вмазанное стекло. В тамбуре с треском распахнулась и заскрипела на петлях дверь.
— Метель это… — сказал парень со шрамом и пошел закрыть дверь.
Внезапно за стенами барака наступила тишина, словно вьюга, как дикий зверь перед прыжком, присела на задние лапы, и в этой напряженной тишине снова послышался одинокий тоскливый волчий вой. А потом опять застонала, зашипела, захлебнулась метель.
— Сожрут нас и косточек не оставят, — сказал с верхних нар черноволосый парень. — А ты толкуешь — костры… Ему хорошо, Дикарю: умрет под «ура!». А здесь подохнешь, и никто не вспомнит, — и сплюнул вниз.
Никто не отозвался. Тяжелое молчание расползлось по углам.
Всю ночь вокруг зоны выли голодные волки, и мало кто спал в ту ночь в бараке усиленного режима штрафного лагпункта. А утром на поверке четверо вышли из рядов и заявили коменданту, что им надо сейчас же поговорить с начальником лагпункта.
— А в эту коробку, — сказал черноволосый, — вы нас больше не загоните. Не войдем… Учтите.
Комендант понимающе переглянулся с инспектором и скомандовал:
— Марш в контору!
Четверо повернулись и торопливо зашагали прочь от барака. Оставшиеся проводили их глазами в угрюмом молчании.
Инспектор сказал:
— Кто надумает выйти на работу — через десять минут чтоб был у вахты.
После развода в бараке усиленного режима осталось только трое: Ленчик Румын, парень со шрамом на щеке и дневальный. Все остальные вышли на работу, нарушив «слово вора», данное недавно Румыну. А когда бригада, пополненная отказчиками из БУРа, выходила за зону, где их ждали стрелки и проводники с собаками, в санчасть вбежал дневальный.
— Румын порезался! — задыхаясь сказал он фельдшеру. — Стекло с окна выбил и порезался.
Лампочка горела вполнакала. Капитан Белоненко устало поднялся, развязал узел шнура и спустил лампочку ниже над столом. Подошел к окну и прислушался. Свист метели, шорох бьющего в стекло снега и приглушенный, слабый стук двигателя.
«Тарахтит помаленьку, — подумал капитан и вздохнул. — Уговорить бы начальство на дизель. На этот газогенератор чурок не напасешься, да и бункер… — он покачал головой. — Что делать с бункером? Решето, а не бункер…».
Белоненко вернулся к столу. Лампочка заморгала, погасла на секунду и вспыхнула ярким и ровным светом.
«Рогов прибежал», — усмехнулся капитан. Мысленно он видел сейчас низкое помещение электростанции — бревенчатый сарай, обмазанный огнеупорным составом, сизый дым под закопченным потолком, земляной, пропитанный смазочным маслом пол. В левом углу — большая, до потолка, куча березовых чурок — топливо. Справа от входа трактор — на гусеницах, намертво врезавшихся в землю. Узкий приводной ремень тянется от маховика к генератору. Распределительный щит — сколоченные доски, где сиротливо ютятся два прибора: амперметр и вольтметр. Когда в бункер засыпают чурку, стрелка амперметра испуганно дергается влево, напряжение падает, и помощник тракториста, он же и щитовой электрик, бежит выключать силовые рубильники — иначе движок не потянет нагрузку.
Разговаривать на станции можно только жестами — все части трактора дребезжат и звенят на разные голоса, а мотор тарахтит и надрывно чихает. Для того чтобы засыпать в бункер чурку, тракторист Куклин должен становиться на специально приспособленный обрубок дерева — иначе не достанет до верха. Капитан предлагал «начальнику электростанции» Толе Рогову подобрать кого-нибудь повыше ростом, но Рогов только руками замахал.
Вот сейчас он, наверное, примчался на станцию и сам засыпал бункер. А потом они сядут рядом на широкое сиденье трактора, с брошенной на него старой телогрейкой (иначе, пожалуй, на пружинах не усидишь!), и будут кричать друг другу в уши о бункере, о чурках, о новом дизеле. Об этом дизеле Толя Рогов может говорить с утра до ночи и с ночи до утра. О дизеле мечтают, как о дне освобождения, как о письме из дома, как о банке сладкого чая с куском белой булки. Через каждые три дня Рогов кладет на стол перед начальником колонии серый клочок бумаги — рапорт о необходимости получить дизель, «не дожидаясь, пока наш трактор развалится на ходу». Капитан принимает рапорты «начальника электростанции», обещает «сделать все возможное». А потом долго накручивает ручку телефона, созванивается с начальником отдела снабжения и в сотый раз слышит то же самое, что сам говорит Рогову: «Сделаю все возможное». Нет, сделать надо невозможное: например, просто-напросто «умыкнуть» дизель у майора Кривцова. Ведь так, добром, не отдаст…
Вспомнив о рапортах Толи Рогова, капитан Белоненко вспомнил и о других бумажках, подшитых в папку «Дела № 8». Это были тоже рапорты, но не колонистов, а вольнонаемного состава детской трудовой колонии.
Он достал одну, еще не подшитую бумажку, написанную ровным и четким почерком. «Начальнику ДТК капитану Белоненко от начальницы производства Голубец Р. А.».
Римма Аркадьевна Голубец… Эта сотрудница была направлена в ДТК после нескольких настойчивых просьб капитана прислать ему человека, который хоть немного разбирался бы в технологии швейного производства. Ему отвечали: «Людей нет, обходитесь своими силами». Но «своих сил» вообще не было. Воспитатель Горин, начальница КВЧ[3] Галина Левицкая, старичок старший бухгалтер Козлов, заведующий снабжением Белянкин и комендант Свистунов — вот и весь вольнонаемный состав колонии. О совместительстве не могло быть и речи. Думали сделать перемещение: поручить Левицкой производство, Андрея Горина сделать ответственным за культурно-воспитательную работу, а на заключенную Воронову возложить обязанности инспектора КВЧ. Но Горин категорически отказался от «повышения», основательно доказав, что оставить мальчиков без постоянного его надзора — это значит развалить все, что было сделано. В колонию поступают новые ребята, за которыми нужен глаз да глаз. Да и у «стареньких» далеко не все благополучно. Четыре месяца — не столь уж большой срок, чтобы добиться блестящих результатов в трудном деле перевоспитания подростков. Горин справедливо доказывал и другое: если о таком «перемещении» узнает начальство, особенно полковник Тупинцев, то вряд ли капитан Белоненко с таким перемещенным штатом продержится более недели.
Но вот, наконец, нового работника прислали.
Римма Аркадьевна была красива. Это первое, что бросалось в глаза. У нее были черные гладкие волосы, собранные в пучок на затылке. Темно-карие глаза смотрели с таким выражением, словно обладательница их заранее соглашалась со всем, что скажет собеседник. Гладкий, матовый лоб не омрачала ни одна морщинка, и только очень внимательный взгляд мог обнаружить у глаз тоненькие, «гусиные лапки». Ходила Римма Аркадьевна неторопливо, аккуратно ставя красивую ножку, будто пробуя — как там под ней почва, не подведет ли? Голову держала высоко, а ресницы чуть-чуть опущенными — так, чтобы они бросали легкую тень на гладкую кожу смуглых щек. В уголках красиво очерченных губ темнели пикантные усики.
До войны она работала секретарем директора одной из швейных фабрик столицы и довольно уверенно оперировала терминами: конвейер, лента, поток, график и прочее.
— А в цехах вам часто приходилось бывать? — спросил Белоненко.
Римма Аркадьевна улыбнулась — сдержанно, скромно, как и должен улыбаться вышколенный секретарь, у которого отношения с начальством уже приняли дружеский характер. Зубы у нее были ровные, чистые.
— На фабрике я проработала восемь лет, — сказала она, мягко просияв темными глазами. — И конечно, в цехах бывала.
— Но в основном все восемь лет подшивали бумажки?