14619.fb2
— Ну и что же? Стала она торговать своей подписью? — спросила Марина.
— А вот представьте — не стала. И не станет. Хотя, повторяю, рядом с ее сумочкой ежедневно приготовленная пачка лежит — только глазом поведи и… понимаете?
Заметив, что Марина слушает ее внимательно и даже книжку в сторону отложила, Гусева поудобнее устроилась на своих нарах.
— Однажды, когда пришла она ко мне за одолжением — я ей частенько одалживала, потому что знала: отдаст точно в срок, — вот однажды я ее спросила, почему, мол, она неограниченные свои возможности не использует? Ну конечно, так использовать, чтобы не зарываться. Отвечает: «Я, говорит, в тюрьме сидеть не хочу. Как веревочка ни вейся, а кончик найдется». — «Так, — говорю я ей. — Ну, а если бы наверняка знали, что в тюрьму не сядете, тогда бы что?» — «А тогда, говорит, и разговор был бы другой». — «Значит, — спрашиваю, — тогда бы воспользовались?» — «А что, — отвечает, — я глупее других?». Я ее выслушала и вопрос задаю: «Так, может быть, это вы по-соседски у меня в курятнике яйца потаскиваете? Уж который раз замечаю — пропадают яйца, а поймать не могу. Сами знаете, круг деятельности у меня обширный, частенько отлучаюсь на двое суток — за курятником следить времени не хватает». И тут моя дамочка оскорбилась. Да еще как! Две недели не разговаривала.
— Еще бы не обидеться, — сказала Марина. — Вы из пустого разговора выводы сделали, что она чуть ли не воровка.
Гусева рассмеялась:
— Так она не за то обиделась, что я ее воровкой предположила. «Буду, говорит, я об какие-то яйца руки марать! Уж если брать, то что покрупнее…». Поняли теперь, Мариночка? Воровка она фактически не воровка, а в мечтаниях своих самая настоящая, простите за выражение, стерва. Не потому не ворует, что принципы есть, а потому лишь, что засыпаться боится. Значит, дай ей полную гарантию тащить где попало — будет тащить и глазом не моргнет. А себя, само собой разумеется, порядочной считает и еще других осуждать будет, если в газете прочитает. И осуждать, заметьте, будет не за то, что человек украл, а за то, что без оглядки украл.
— Это интересно… — удивленно проговорила Марина, — но вы начали с другого…
— Я с того начала, что не следует вам всем отворачивать свое личико, если скверно пахнет, а взять и убрать грязь своими собственными руками. А то вокруг кучи навозные, а вы их не видите — по цветочкам порхаете да красотой восторгаетесь.
— Вы чепуху говорите, — опомнилась Марина, — вас послушаешь, так вокруг никого честного нет, все жулики и воры. Как же это так жить можно, смотреть на своего соседа и думать, а что у тебя на уме? Не собираешься ли ты преступление совершить? Так ведь, по-вашему? Противно слушать.
— Ну, зачем на каждого думать? Я вам, дорогая, фактический случай из жизни рассказала, а вы уж начинаете философию разводить. А что касается «противно», то мне еще противнее было эту мою соседку по даче слушать да на чистенькие ее ручки глядеть. И вот, Мариночка, возвращаюсь я к первоначальным своим словам: почему человек на преступление идет? От нужды? От голода? Ничего подобного! Я хотя агитаторов никогда не слушаю, но и без них хорошо все понимаю: нет у нас такой необходимости — воровать! А воруют. Отчего, спросите? Скажу… От разврата душевного, вот отчего!
Гусева странно преобразилась, и даже глаза ее не бегали, как обычно, с предмета на предмет и не ощупывали липким взглядом Марину, а смотрели прямо и пристально в глаза девушки. Марина смутно почувствовала, что где-то в тайниках души этой с первого дня знакомства неприятной Марине женщины бьется какой-то вопрос, разрешить который она не могла и, вероятно, не сможет. И может быть, потому глаза ее стали тусклыми и старыми, и, может быть, потому разучились они смотреть прямо.
— В тысяча девятьсот семнадцатом году, — продолжала Гусева, — матросики в городе Петрограде царский дворец брали. Небось впервые в жизни своими сапожищами по драгоценным коврам топали. Так ведь? А в том дворце разные безделушки на каминах да в горках были расставлены… Была я там с экскурсией, видела. Ведь министры не всё еще тогда из дворца повытаскивали, кое-что осталось, когда «Аврора» бабахнула. А ведь не тащили матросики, не тащили! А в особняках буржуйских, что матросики питерские реквизировали, тоже всякого добра хватало: руку протяни — и под шинель или там под бушлат. Никто бы и не заметил в суматохе. А вот не брали, не брали! Потому что у людей принципы свои были, потому что чистые люди были, хоть он тебе комиссар, хоть простой солдат!
Гусева скомкала свой газовый шарфик и швырнула его на подушку.
— А теперь берут, берут, берут! Почему, спрашивается? От разврата, повторяю, от душевного разврата!
— Но ведь не все же такие! — воскликнула потрясенная Марина. — Это ведь какая-то совсем небольшая часть!
— А я и не говорю, что все, — неожиданно спокойно произнесла Гусева, и лицо ее вновь стало таким, как всегда. Глаза скользнули по Марине и спрятались за реденькими ресницами. — Не все, — повторила она. — Только вы-то, благородные, с принципами, куда смотрите? Пусть она хоть и небольшая, как вы сказали, часть, а все же людей часть, а не какого-то там скота. Вот вам об этом и нужно было бы думать, а не закрывать глаза и разнюхивать розочки. Вам — образованным, честным!
— Ну тогда почему же вы сами, — не выдержала Марина, — почему вы сами, понимая и, главное, зная все это, сами стали грязными делами заниматься? Тоже — от душевного разврата?
Не поднимая глаз, Гусева раздельно ответила:
— Вот именно — от этого же самого. Идеалов и принципов у меня никаких других нет. Да и не верю я в идеалы…
Чувствуя страшную усталость от этого неожиданного разговора, Марина повернула голову к окну. Там уже стало совсем темно.
— Не хотите разговаривать? — понимающе кивнула Гусева. — Так ведь, как говорится в русской пословице, правда глаза колет. Понимаю, что растревожила вас… А самое главное — кто растревожил?! — насмешливо воскликнула она. — Какая-то спекулянтка, которая, можно сказать, и семилетки не закончила! Впрочем… — Гусева потянулась за шарфиком и повесила его на гвоздь, — впрочем, у меня всю жизнь складывается такая ситуация, как говорят в газетах. Вот клиентка у меня была одна. Кругом от меня зависела, потому что аппетиты были большие и из долгу она у меня никогда не выходила. А как приду к ней, так она меня дальше передней не пускает, и если муж дома, то за портниху рекомендует. Вот я однажды, стоя в передней и воспользовавшись присутствием самого — он пальто коверкотовое, на мои же деньги приобретенное, в этот момент на свои ответственные плечики надевал, — я возьми и скажи Эльвире Марковне: «Когда, говорю, вы мне думаете должок отдавать? Сейчас или зайти попозже?». А сам сразу как встрепенется: «Какой долг? Ты разве за последние платья не рассчиталась?» Тут моя дамочка захлопотала, куда вся полнота фигуры делась! «Ах, ах, я вас провожу, Алла Гавриловна!» — это она мне. А мужу: «Да там пустяк остался, ты не беспокойся…» Хорош пустяк, думаю, полдюжины гарнитуров, да браслет с часиками, да чистыми деньгами около двух тысяч. Муж только за дверь, а она передо мной чуть не на коленки бросается. «Подождите, дорогая, ради бога, подождите… И при муже… прошу вас… никогда…».
Марине вдруг стало душно. Она расстегнула ворот блузки.
— Где вы столько гадости насмотрелись?
— Побродила я по жизни, где грязь по щиколотку, — сумрачно отозвалась Гусева. — А вы, Мариночка, коль вас судьба сюда упрятала, то чем книжечки про князей читать, лучше бы глазки свои прекрасные пошире открыли да кругом приглядывались… Полезное это для вас будет дело. Впрочем, — она потянулась, закинув руки за голову, — впрочем, не о том я поговорить с вами хотела… Олегу-то небось не пишете? Гордость не позволяет?
Все, что говорила Гусева Марине до сих пор, как бы страшно и грязно ни показалось Марине, как бы ни поразило девушку своей обнаженностью, было ничем по сравнению с одним только именем, небрежно произнесенным старостой барака номер три. Марине уже не было душно — пальцы ее мгновенно похолодели.
Увидев, как внезапно побледнела Марина, Гусева рассмеялась тихим, злорадным смешком. Но глаза ее не смеялись — они в упор смотрели на собеседницу.
— Вы вот брезговали мной, — тихо сказала Гусева, — а я возле вас целый месяц хожу, присматриваюсь… Думаете, я вас не узнала? — Она наклонила голову и прищурясь смотрела на Марину. — Вы-то, конечно, позабыли тот вечерок, когда однажды, на квартире у Наумчика…
— Откуда… откуда вы все знаете? — помертвевшими губами прошептала Марина.
— Про Наумчика да про несчастную вашу любовь к этому молодому человеку, Олегу? Так ведь я, девушка, этого Наумчика еще под тремя фамилиями знаю. Для вас он, впрочем, вначале был Георгием Станиславовичем, горным инженером с дипломом. А про Наумчика, по кличке «Налим», это вам уже следователь глаза открыл. А до того, как стать инженером с дипломом и застарелой болезнью сердца, этот ваш приятель на Черноморском побережье был фотографом-любителем. Там его все Гогочкой звали. Танец с саблями, то есть с кинжалами, хорошо исполнял. И никаких местных вин не употреблял — одну русскую водку. Это, конечно, не из национальных принципов — он, вероятно, и сам не знает, какая у него национальность… Ну так вот, после начала войны Станислав… то есть Георгий Станиславович, куда-то исчез, а потом уже объявился в Москве с дипломом и рецептами врачей. Чисто, подлец, работал, — усмехнулась Гусева, — месяцев восемь такими делами ворочал, что никакому министру финансов не под силу. А потом все-таки погорел… Ну и вы здесь сбоку припека влипли. Конечно, не военное бы время, вам больше года не всучили. Вы же через семнадцатую шли? Соучастие? Так это еще счастлив ваш бог, как говорили в прежнее время, что Налим не успел полный разгон взять. Я вам, Марина, теперь могу спокойно глаза раскрыть: еще бы немного, и пустился Налим в такие дела, за которые вам бы контрреволюционную пятьдесят восьмую статью припаяли — и заметьте: на полном основании, а самого в два счета на «луну» отправили бы… Так что вы должны всю свою жизнь на оперативников богу молиться, что вовремя они этого сукина сына за шиворот взяли… Еще когда вы свою трагедию всей душой переживали и ничего, таким образом, вокруг не видели, еще тогда возле Налима начали кружить господа, которыми не так Петровка тридцать восемь интересуется, как Лубянка семь.
Марине уже казалось, что перед ней не староста барака Гусева и не в бараке сидит она на своей постели.
«…Как могли вы — комсомолка, студентка, честный советский человек — не замечать того, что окружало вас? Вы понимаете, какое сейчас время? Понимаете, что на фронте умирают наши лучшие люди? А вы, уйдя из института и поступив работать в госпиталь, ежедневно видя страдания, кровь, смерть этих лучших людей, вы, приходя со смены и забыв о своем долге, о госпитале, о войне, развлекались в компании подозрительных и темных типов!» Кажется, так или что-то очень близкое к этому говорил ей пожилой следователь с усталыми глазами, когда она сидела перед ним, оглушенная тем, что произошло. «А если бы в этих пакетиках, что поручал вам передавать Налим, были не денежные купюры и не драгоценные камни? И если бы за безобидной фразой: „Анна Ивановна просила передать, что Юрик уехал в Сибирь“ — таилось не сообщение одного спекулянта-афериста другому об отправленных в Новосибирск трех килограммах драгоценных медикаментов, а, скажем, сведения о?..».
Марина тогда крикнула: «Нет! Этого не могло быть!» И следователь успокоительно кивнул головой: «Не было, потому что его вовремя взяли». А теперь эта женщина с кудряшками младенца и глазами старухи говорит ей, что — да, могло бы быть, и чуть не было!
— Я вас, конечно, понимаю, — донесся до нее голос Гусевой. — Вы искали забвения. Институт сменили на госпиталь, думали, там сама обстановка из вас вашу мелкую боль вытряхнет. А в госпитале этом, как на грех, Риточка работала. Она там медсестрой или в конторе? Ну, это не важно… Кстати, Риточка тоже о Налиме ни сном, ни духом. Сложная история, и рассказывать о ней вам сейчас не буду. Такие, как вы да Риточка эта, не первые в Налимовы лапы попадали. Нужна ему девочка с чистой биографией, перед угрозыском незамаранная, — выбирает и действует…
Марина стиснула зубы, чувствуя, что еще минута — и она закричит, заплачет и бросится бежать из этого купе, где из нее выматывают душу и нервы. Поэтому она не слышала легкого скрипа на верхних нарах, как не услышала его и Гусева, упоенная своим торжеством.
— Олегу все-таки написать следовало, — вдруг переменила тон Гусева. — Хотя бы для того, чтобы почувствовал, что вы ради него…
— Да нет, нет! — глотая слезы, проговорила Марина. — При чем — он? Ну, полюбил другую, ну, забыл он меня, так зачем же мне было в эту компанию лезть? Нет, — с тоской повторила она, — мне и следователь говорил, что винить некого, кроме себя… И не хочу я о нем думать, и не буду ему писать никаких писем…
— Ну, ну, не хотите — не надо, — поспешно сказала Гусева. — Я опять отвлеклась…
Она с минуту молчала, словно обдумывая и взвешивая что-то. Марина не заметила этой паузы. Она сидела вконец разбитая, и единственное, чего ей хотелось, это чтобы староста оставила ее хоть на десять минут одну. Нервное напряжение сменилось упадком, и странная сонливость охватывала Марину. Веки ее тяжело смыкались, и она уже не слышала, что говорит Гусева.
Где-то в дальнем конце барака снова запели. Вполголоса, тоскливо и печально.
Цыганка с картами, дорога дальняя… — грустно запевал низкий, чуть глуховатый, но красивый голос.
— …Срок у вас, Мариночка, я повторяю, порядочный. Пока на пересмотр подадите, да то, да се, а время-то идет. Себя сохранять нужно, ну, если не для Олега, то для вашей приемной матери. Она и так горем убита…
— …человек во всем согласен вам помогать. Все равно — не он, так другой. Здесь не гордость свою сохранять надо, а жизнь. Ну, так что вы на это скажете? Если согласны, то хоть завтра свиданье устроим, а если нет, то можете еще обдумать ответ. Я ведь вас не тороплю.
Марина открыла глаза:
— Вы о чем?
— Ах, она и не слушала! Ну, я насчет того молодого человека, моего друга. Он здесь в парикмахерской работает, вернее, по совместительству начальство бреет, стрелков, а так в основном — в столярке. Только на самом деле он никакой не парикмахер и не столяр, конечно. Мишаня — знаменитый вор. А они, знаете, какие заботливые к своим… ну, как бы это сказать? К своим девушкам, что ли. У них свои законы: достань, где хочешь, а девушку обеспечь. А Мишка-парикмахер, как его все зовут, — вор авторитетный и только здесь себя тихо держит. Если уж откровенно говорить, то его и наш капитан опасается. Слово Мишаньки — закон для всех здешних жуликов. Попробуй, кто обидь Мишаньку — весь преступный мир за него горой встанет!
— Ну чего ты треплешься, помело с кудряшками?
Слова эти, сказанные звонким и гневным голосом, прозвучали словно с неба. Марина вздрогнула и подняла голову. Рыжие спутанные кудри, соломинка, прилипшая к щеке, сердитые зеленые глаза.
Марина взглянула на бело-розовый шарфик, мирно висящий на своем месте, и невольно улыбнулась. Голова с рыжими кудрями на минуту скрылась, на нарах послышалась возня. Затем сдержанный, быстрый шепот.