14619.fb2
— Так в чем дело? — нетерпеливо повторил Горин.
Что он мог сказать этим двум людям? Мог ли он открыть перед ними на какую-то долю минуты вспыхнувшую надеждой душу? Мог ли рассказать он им о том, что думал недавно? Но говорить было надо. И он несвязно и путано стал говорить что-то о своем желании работать в лесу, о баяне, на котором он умеет играть… О том, правда ли, что его отсюда отправят…
Римма Аркадьевна не дала Горину произнести и слова.
— Ну и что ж с того, что отправят? — Она умудрилась смотреть на Виктора сверху вниз, хотя он стоял, а она сидела. — Отправят, — значит, так надо. Самодеятельность? А что ты думал раньше? Если бы умел играть на баяне, то давно бы занялся этим благородным делом, а не слонялся по зоне… Что? Воропаева?.. Смеется над тобой? Не сочиняй, не такой ты маленький, чтобы над тобой можно было посмеяться. Если бы ты хотел работать, то не плелся бы в хвосте всего токарного цеха. А то ведь у тебя и выработка…
— У меня больше ста процентов, — угрюмо проговорил Виктор.
— Давно ли? — насмешливо спросила она. — Нет, голубчик, такую птицу, как ты, по полету видно. Капитан давным-давно махнул на тебя рукой. Ты из тех, кто совершенно неисправим. Не поддаешься никакому перевоспитанию, и дорога тебе одна — по тюрьмам и по лагерям…
— Одну минуточку, Римма Аркадьевна, — наконец прервал ее Горин. — Так все-таки, что ты хотел сказать начальнику?
— Ничего! — крикнул Виктор. — Ничего я не хотел ему сказать, если он на меня махнул рукой! А с вами и подавно говорить не хочу! Неисправимый… — Его кошачьи глаза с ненавистью остановились на завпроизводством. — Ты больно исправимая… Бегаешь за начальником, как сучка…
— Что-о-о? — Римма Аркадьевна вскочила со стула.
— Ничего! Расселась на чужом месте и гавкаешь! — Виктор не помнил себя от злобы. Он готов был броситься на эту чертову ведьму и потрясти ее хорошенько — так, чтобы голова замоталась из стороны в сторону. И этого красавчика тоже заодно огреть бы по морде… Всех их здесь надо бить, гадов позорных! И чтобы от этой колонии ничего не осталось! Чтобы провалилась она сквозь землю! Со всеми вместе! И пусть капитан идет ко всем чертям, если он на человека рукой махнул… «Ладно, я вам покажу… Я вам всем покажу!».
Он еще раз крикнул прямо в лицо Римме Аркадьевне оскорбительное, короткое слово и выскочил в коридор, громко хлопнув за собой дверью.
Сбежав с крыльца, Виктор зацепился ногой о какой-то ящик, чертыхнулся и, засунув руки в карманы, быстрым шагом направился к проходной в свою зону.
Дежурная вахтерша спросила его:
— Завпроизводством не видел? Ее комендант искал. Виктор зло скривил губы:
— Этой падали — мешок на шею и в воду головой. Он рванул на себя дверь и скрылся в темноте.
А в кабинете начальника Римма Аркадьевна глотала воду из кружки и, задыхаясь, бормотала:
— Это… это… это невозможно! Плоды воспитания… Бандиты… Вы слышали, что он сказал? Слышали?
Через минуту она уже успокоилась и стала говорить о капитане Белоненко, о его системе воспитания, о девчонках, которые распустились до невозможности. Горин слушал ее рассеянно. Конечно, этот Волков не из приятных парней, но все же надо было его выслушать. Не зря же он пришел к капитану. Как-то все получилось не так, как надо… Эта Римма Аркадьевна… Черт его дернул позвать ее с собой.
— Посмотрите, как держит себя эта Светлова! А Воронова? Разве похоже, что она заключенная? Вы обратили внимание, как разговаривает она с капитаном? И как он с ней разговаривает?
— Я не нахожу ничего предосудительного в том, что люди относятся к Ивану Сидоровичу тепло и с уважением. А вот мы с вами только что, сейчас поступили совсем не так, как обязаны поступать в таких случаях. Когда капитан узнает об этом, он будет очень недоволен. И зачем вы сказали Волкову, что на него махнули рукой? Откуда вы это взяли?
— Как?! — Красивые глаза Риммы Аркадьевны округлились от возмущения. — Вы еще оправдываете его, этого… этого подонка?! Лейтенант, офицер! Вы должны были — слышите? — вы были обязаны отправить его в карцер! Да! На пять суток! Он оскорбил женщину, а вы…
— Не кричите! — грубо оборвал ее Горин. — Сами виноваты… Впрочем, и я не лучше. Извините, мне пора в общежитие мальчиков. Надо найти этого Волкова… Прошу. — Он открыл перед нею дверь, жалея, что она все-таки женщина и что он не может сказать ей, что не так-то уж ошибался Виктор Волков: влюблена эта дамочка в капитана — это все в колонии знают.
Римма Аркадьевна вышла из конторы, не попрощавшись с Гориным. Ее трясло, она задыхалась… «Боже, куда я попала? Куда попала? Бежать, бежать отсюда… Что они там тянут с моим переводом? Два заявления… Сколько раз просила лично… Меня ждут в госпитале… Там порядочные люди… А здесь… Нет, я больше ни дня не останусь в этом вертепе, среди этих преступников, негодяев… И этот Горин, и все они…».
Кто-то оставил на столе домино, взятое из клуба. Анка Черная машинально взяла одну кость, перевернула: «Нечет…» — и посмотрела в угол барака, где около открытой дверцы печи сидела Галина Светлова. В бараках еще подтапливали, чтобы не развести сырости, и Галина, дежурившая до двенадцати часов, ждала, когда догорят угли и можно будет закрыть трубу.
«Нечет…» — повторила Анка и оглянулась. В бараке все спали. Скоро ей надо сменять Галину — дневалить до подъема. Она пощупала в кармане тетрадь, свернутую в трубочку.
— Врут кости, — вслух сказала она и швырнула «нечет» на стол. — Ничего, Чаечка, теперь-то уж ты не отвертишься…
Бесшумно пройдя к своей койке, Анка отвернула матрац и спрятала под него тетрадь. Потом не раздеваясь прилегла, прикрыв ноги одеялом. Вспомнился разговор с Виктором. «Идиот… — тихо и злорадно рассмеялась Анка. — Поверил, что будут судить. Тебя, болвана, если и будут судить, то за другое. Будешь всю жизнь помнить встречу с Анкой Черной… Да и ты, Чайка, нет-нет да и вспомнишь, как нос задирать передо мною. Воры, воровочки… Знаем мы, какая ты воровочка, Галя Чайка! Сидела под крылышком Саньки Чижа… Слышали мы краем уха об этих делах. А уж этот выродок, Витька Волков, тот теперь весь в моих руках, подогрела я его до самых печенок. „Заварушка“, „сигнал“… Рыжая дубина! Какой тебе будет сигнал от меня, такой и выполнишь. Кто-то тебе трепанулся, а ты и уши развесил: воры уполномочили… Ха! Какие воры? На что уполномочили? Придумали тоже… Восстание в лагере! Да вас возьмут вот так, двумя пальчиками, и от вашего „сигнала“ брызги полетят. Мстить начальничкам?..» Анка наградила нелестным эпитетом всех воров — и «авторитетных» и «неавторитетных». Знала она, что такое воры и их громкие слова. Насмотрелась, слава богу… Воровская жизнь была известна Анке гораздо лучше, чем незадачливому ее партнеру по колонии. Наслушалась она и хвастливых речей, и рассказов о «громких делах», и о тысячах денег, и о красавицах любовницах. И все это было ложью, обманом, пустым хвастовством. Каждый хотел казаться удачливее, находчивее и смелее, чем другой. Каждый считал себя «авторитетом», «правильным вором», а собутыльника — «торбохватом».
Анка тоже пила с ними водку, но не рассказывала о себе, а со злостью и насмешкой слушала, что они говорят, и думала: «Врете, все врете… Какая порядочная девчонка влюбилась в тебя, Колька Цыган? Когда, на каком деле ты забрал эти тысячи, Петька Валет? Вот сейчас натреплетесь, перепьетесь и драку начнете, а потом опять — пить до блевотины…».
Анка никогда никому не верила, ни с кем не дружила и никого не любила. Она была некрасива, мала ростом. Ее крупная голова была велика для тщедушного, плохо развитого тела, а тонкие, кривые ноги ей приходилось прикрывать длинной, ниже колен, юбкой. Но зато Анка была умна, хитра и ловка. Ее острого язычка побаивались взрослые воры и воровки. И самое главное — ей «фартило». Может быть, потому, что она никогда не работала на пару, всегда одна. И прежде чем пойти «на дело» — обдумывала и взвешивала все мелочи, все возможные осложнения. Анка любила читать. Она «проглатывала» книги без разбора. Читала она страстно, уходя в недоступный и не изведанный ею мир подвигов, любви, страданий и самопожертвования. Она могла читать везде: на пьяных гульбищах, в садах и скверах, в вагоне трамвая, не обращая внимания на шум, крики, толкотню. Иногда она читала наизусть стихи ворам, внося в разнузданную атмосферу «хазы» странную и непонятную тревогу.
Тогда воцарялась тишина, прерываемая чьим-нибудь тяжелым вздохом, и голос Анки Черной, казалось, завораживал всех. А потом кто-нибудь вскакивал, хватал стакан, опрокидывал его залпом, и стонал, и раскачивался, роняя пьяные слезы на руки, сжимавшие мутный стакан.
Не всегда, конечно, «дела» Анки Черной кончались удачей, но получалось как-то так, что брали ее на мелких кражах, и она относилась к очередному аресту с равнодушным спокойствием. «Надо же на казенных харчах отдохнуть, — говорила она следователю и добавляла: — Ох, и начитаюсь же я здесь». И действительно — начитывалась. Книг в любой тюрьме было достаточно. Анка сгоняла кого-либо из обитательниц камеры с места у окна, располагалась там как дома и читала, читала до ломоты в глазах.
Она казалась моложе своих лет, и документы ее были, как она сама говорила, «липа чистой воды». Поэтому «казенные харчи» ей предоставляли детские исправительные учреждения. К вопросам «перевоспитания» и «перековки» она относилась скептически. О «честной жизни», о «трудовых навыках» ей долго и нудно говорили бесчисленные воспитатели и следователи. Она слушала с насмешливым огоньком в умных глазах и говорила: «Скучную вы мне жизнь предлагаете. Трудись, трудись… По-вашему выходит, труд — это наказанье, никакой в нем радости нет. Придумайте мне такой труд, чтобы весело было, чтобы лечь вечером, а самой думать: скорей бы утро, на работу. А то ведь вы нас трудом наказываете, а не перевоспитываете… Не умеете, — наверное, и поучиться вам не у кого. Много я вас таких видела — и все одно: долбите башку словами, а до души ваши слова не доходят».
Вот уже минуло Анке девятнадцать, а она все оставалась такой же угловатой, с недоразвитой грудью и плоскими бедрами. Ни один парень не взглянул на нее как на девушку, никому в голову не приходило, даже по пьянке, обнять ее плечи. Да и Анка, казалось, не замечала, что рядом с нею находятся красивые, молодые ребята, с циничной откровенностью прижимавшие к себе таких же молодых и здоровых девчонок.
Однажды Анка надолго исчезла. Сначала братва решила: погорела. Но беспрестанно выходящие из тюрем, лагерей и колоний воры и воровочки не сообщали о том, что Черная сидит там-то и там-то. О ней вспоминали только тогда, когда собирались на квартирах. Чего-то не хватало: не то ее острого, насмешливого язычка, не то красивых и непонятных стихов о страусовых перьях и царевне, умирающей в старинной башне, где скребутся мыши, стучат часы и у изголовья постели шепчут старушки. Она появилась неожиданно, ровно через год. Еще более некрасивая, похудевшая и угрюмая. На все расспросы молчала или отвечала такое, что от нее отходили, отплевываясь. Но все же узнали, где была Анка Черная этот год. Оказывается, появился где-то в Калинине некто Алик. Вор не вор, фраер не фраер. Нигде не работал, но и о «делах» его никто ничего не слышал. Говорили, что с ним Анка прожила около трех месяцев, что и после того, как он спутался с другой девчонкой, Анка кормила его и одевала и бегала за ним с потерянными и пустыми от горя глазами. И что осталась она от него беременной. А потом, когда однажды Анка «застала» его с очередной возлюбленной, устроила страшный скандал. Он до полусмерти избил ее, и увезли Анку на скорой помощи, подобрав где-то в сквере с первыми родовыми схватками. Ребенок родился мертвый.
Узнав все эти сведения, и основательно проверив их, воры постановили: завалить этого хлюпика. И не только потому, что оскорбил этот человек одного из членов их «клана», а потому, что больше всего на свете воры ненавидят и презирают проституток и спекулянтов. Алика они сразу определили коротким и выразительным словом «кот» и решили: уберем, чтоб другим было неповадно. Но в тот самый день, когда выслеженный и, казалось, уже обреченный Алик должен был держать ответ, на квартиру, где он обитал у очередной своей возлюбленной, прибежал пацан с запиской. Через пятнадцать минут Алик был уже на вокзале. Воры догадывались, кто предупредил его, но претензий к Анке не предъявляли: черт с ней, если влюблена как кошка. Да не очень-то было интересно ворам пускать в ход финку — как-никак, а «мокрое дело»…
А потом началась война, и как ни ловчились многие, а пришлось им сменить щегольские сапожки на грубые кирзовые солдатские сапоги. Многие погибли на фронте безвестными защитниками отечества, встретив свою смерть новым рождением, некоторые заслужили награды, смыв позорное свое прошлое. Но были и такие, что бежали с эшелонов, с передовой, во время переформировки воинских частей. Они приходили на старые квартиры, искали старых друзей. У некоторых было и оружие. Бандитов ловили и судили по законам военного времени. И теперь им уже не приходилось отделываться «детскими сроками» в три года. И к длинному перечню их преступлений прибавлялось еще одно, самое страшное — преступление против родины и народа. Семь граммов свинца было слишком большим милосердием для них.
Знала Черная и таких, которые старались срок схватить и в тюрьму сесть — лишь бы не на фронт.
Но Анке Черной было не до дезертиров и предателей, как не было ей дела и до героев.
Девочка… Маленькая, с посиневшим лицом. Анка успела бросить на нее взгляд — первый и последний в жизни взгляд, отуманенный слезами и болью. Девочка… Она мечтала о ней. Девочка будет красавицей… Недаром так долго искала и наконец нашла Анка отца своему будущему ребенку, своей девочке. Она будет красавица и умница. Она никогда не узнает, что мать ее была воровкой. Анка давно все рассчитала. И не только были рассчитаны до последней копейки скопленные деньги — была рассчитана сама жизнь: по дням, месяцам и годам. Девочка будет расти, не зная, кем была ее мать. Анка уедет подальше от Москвы и десять лет проживет в глуши. О, она умеет работать! У нее ловкие руки и железное здоровье. И девочка будет расти — чистая, красивая, ласковая. А потом… Где-то в огромном зале, залитом огнями, сверкающем позолотой и алым бархатом, в первых рядах будет сидеть Анна Воропаева и смотреть на сцену, еще закрытую тяжелым занавесом. А когда занавес медленно раздвинется, на эстраду выйдет стройная, высокая, синеглазая — она! И зал притихнет, и погаснут огни, и все перестанут дышать.
Анка чуть слышно простонала сквозь стиснутые зубы. Нет… Никого и — ничего. Нет девочки, нет любви, нет счастья. Все врут книги! Нет ничего, что могло бы заставить глаза Анки затеплиться тихим светом, нет человека, которому можно было рассказать о своей тоске, о своем одиночестве. Теперь уже Анка не читает книг — она ненавидит их. Там всегда все хорошо кончается. А разве в жизни бывает так? А раз не бывает, — значит, все равно! Чужие комнаты, чужая постель, чужой уют — за деньги, приобретенные воровским промыслом. Камеры, кабинеты следователей, этапы, лагеря… Ну, так черт с ним со всем — и с жизнью, которую знает Анка, и с жизнью, которой обманывали ее книги!
«Воровским кострам суждено погаснуть…» Костры… Какие там костры! Где они горели, эти костры?
Анка сбросила одеяло, села, поджав под себя ноги, и крепко, до боли стиснула руки в кулаки. Идиоты! Попробуйте раскусите орешек, что преподнес вам этот Никола Дикарь! Кричите там, пишите дурацкие письма… Любка Беленькая… Недавно состоялся над ней показательный лагерный суд. Анке рассказывали, будто Любка, когда ей объявили приговор, рванула на себе блузку и крикнула: «Воровки! Отомстите за меня! Пусть они помнят громовую воровочку Любку Беленькую!» Но в клубе воровок было немного. Судили Любку на том подразделении, где она сделала наибольшее количество отказов от работы. А это был тихий лагпункт, где плели рогожи, шили белье для нужд лагеря, ремонтировали изношенное обмундирование. И когда Любка выкрикнула традиционное воззвание о мести, из зала послышался добродушный смешок: «Тю, скаженная!» — и все засмеялись, даже члены суда.
Любку увезли «вне лагеря», то есть отправили в другие, более режимные лагеря. Она успела передать кому-то «свое последнее слово», и оно пошло гулять по женским лагпунктам, причем к «слову» стали прибавлять что-нибудь свое, чего и быть не могло. Так, например, сцена в суде приобрела другой характер: Любку приговорили к высшей мере — к расстрелу. Зрительницы будто бы кричали: «Мы за тебя отомстим!» Затем здесь же, на клубной сцене, Любке предложили подписать заявление о помиловании, но она, конечно, отказалась. В общем, получилось примерно так, как не раз слышала Анка на «хазах».
Она хорошо знала цену этим легендам — о высшей мере, об отказе просить помилования, о «камере смертников» и прочих «жутких» историях, которыми так любят тешить себя и других «авторитетные» воры.
Анка хорошо знала, что никакой «высшей меры» этой юродствующей хулиганке дать не могли. Никакого «помилования» подписывать не предлагали, и вообще ничего там не было особенного, на этом показательном суде. Добавили Любке года три и отвезли «громовую воровочку» в центральный изолятор лагеря, где она и дождалась отправки на дальний этап. На этом и кончилась ее история в Энских лагерях.
«Идиоты! — еще раз прошептала Анка. — Не вам зажигать костры, не вам и сгореть вместе с ними».
Анка повернула голову и посмотрела в угол, где, охватив руками колени, сидела перед открытой печкой Галя Чайка.
…Синий дрожащий язычок бесшумно вспыхнул, погас, еще вспыхнул, уже слабее, и замер. А рядом, в сверкающих россыпях углей, мигали и приплясывали такие же синие, такие же призрачные огоньки. С легким шорохом обрушилась, брызнув искрами, невысокая причудливая башенка, и на ее месте сразу вспыхнули и заплясали десятки маленьких веселых огоньков. Вот их становится все меньше, и уже темно-фиолетовой тенью подернулись золотые угли, и по ним забегали искорки.
Все это уже было когда-то… Вот так же догорали в открытой печке золотые угли и так же вспыхивали и умирали синие огоньки пламени. А перед открытой дверцей времянки на ящике сидела девушка. Тело ее дрожало мелкой дрожью, и она никак не могла сдержать эту противную дрожь. А рядом сидел парень — худощавый, светловолосый, на руках его были синей тушью нарисованы какие-то фигуры и написаны какие-то слова.